355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Чулков » Слепые » Текст книги (страница 3)
Слепые
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 17:35

Текст книги "Слепые"


Автор книги: Георгий Чулков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)

Начался второй акт.

Неизвестный господин, с чужими и страшными глазами, стоит рядом с Анной и говорит:

"Ведь радость облагораживает душу".

И снова, волнуя, звучит голос Анны:

"А ты не думаешь, что и горе тоже? Великое горе?"

"Да... Если человек сможет пережить его. Превозмочь его. Перешагнуть через него".

"Вот это и надо сделать".

Кому говорит это Анна? Не ему ли?

И Лунину казалось, что глаза их встретились.

Во втором антракте к Лунину подошел господин лет тридцати, с низким лбом, с черными на нем кудрями, с глазами мечтательными и злыми. Он улыбался, обнажая зубы, неестественно белые.

– Вы не узнаете меня?

– Простите, не узнаю, – сказал Лунин.

– Граф Бешметьев.

– Ах, Боже мой!

– Моя жена хотела бы возобновить с вами знакомство, Она сейчас здесь, в ложе. Вы ведь помните ее девушкой – княжна Ховрина...

– Как вы изменились! – невольно вырвалось у Лунина, когда он вошел в ложу Бешметьевых.

– А мне кажется, я мало изменилась, – сказала графиня, протягивая маленькую нежную руку с тонкими пальцами.

– Значит, раньше я не умел вас видеть.

– Я показалась вам тогда такой незначительной, – улыбнулась графиня, вы даже отказались писать мой портрет.

– Не совсем так, – сказал серьезно Лунин, – я хотел отложить – писать осенью. А осенью не пришлось: я должен был уехать за границу.

– А если бы я теперь попросила вас написать меня? Вы согласились бы?

Лунин посмотрел на ее надменную голову, на серые, гордые и жестокие глаза, на нежно-алые чувственные губы и сказал, как бы раздумывая:

– Да. Я буду писать вас... Да. Я буду писать вас...

В третий раз раздвинулся занавес.

Кто-то говорит шепотом:

–Никогда не восторжествовать тому делу, начало которому положено в грехе".

И Анна отвечает:

"Ах, эта родовая мнительность... У вас тут ходит поверье, что мертвецы возвращаются на землю..."

Странные и жуткие слова волновали Лунина. И что-то еще по-иному волновало его. Он остался в ложе Бешметьевых, и запах духов Любови Николаевны, освещенная наполовину ее розовая шея и вьющиеся волосы на затылке – все мешало Лунину сосредоточиться.

После третьего акта Лунин пошел за кулисы. Около уборной Анны стояла новая горничная, которая не знала Лунина, и когда он хотел отворить дверь, она взялась за ручку и сказала строго:

– Нельзя-с так... Как прикажете доложить?

В это время из уборной вышел прославленный беллетрист Ардальон Сергеев. Пахло от него коньяком...

Он фамильярно пожал руку Лунину и для чего-то пробормотал с пьяной улыбкой:

– Таланты и поклонники... А? Что?

В уборной Лунин застал целое общество. Здесь торчал высокий господин с бритой физиономией – рецензент большой газеты; меценат Туберозов жиденьким голосом пел хвалы Анне; умирали от конфуза два по уши влюбленных в Анну студента... В уборной от множества цветов было душно, как в теплице. Анна сидела перед зеркальным триптихом загримированная и потому чужая для Лунина: теперь лицо ее казалось страшным и особенно значительным, как будто бы она не надела, а совлекла личину, ту обыденную личину, которая наскучила ей наконец. И как ужасно, как очаровательно было теперь это сумасшедшее лицо. Увидев Лунина в зеркало, Анна кивнула ему головой и протянула руку для поцелуя.

Узнав художника, меценат перестал петь свои хвалы, и все как будто ждали, что Лунин что-нибудь скажет, и смотрели на него.

Тогда Лунин сказал:

– У тебя хорошо, Анна, прозвучало в третьем акте... Как это? "Мертвецы возвращаются..." Да... "Мертвецы возвращаются..."

И Анна повторила: "У вас тут ходит поверье, что мертвецы возвращаются на землю".

Постучали в дверь, и вошел режиссер.

– Начинаем! Начинаем! Пожалуйте, господа...

И вот опять ходит по сцене, как слепой, человек в черном, обреченный на гибель, и Анна разделяет с ним его странную судьбу.

О чем говорят они? О смерти? Они уходят в парк? Зачем это? Там водопад?

Как странно все, как странно...

"Покойница взяла их..."

XIII

Когда Лунин вошел в комнату Анны, она уже лежала раздетая в постели с томиком Бальзака в руках.

Лунин уже три недели не оставался с Анной наедине. Каждый вечер то Анна, то сам он возвращались домой поздно, утомленные, и, торопливо обменявшись незначительными фразами, уходили каждый в свою комнату.

И теперь, когда Лунин вошел в спальню Анны, на ее лице появилось беспокойство, как будто бы она боялась, что помешают ее уединению.

Лунин сел в кресло около постели и сказал нерешительно:

– Можно поговорить с тобою, Анна?

– Можно, милый...

– Видишь ли, со мной, Анна творится что-то неладное, и вот мне хочется рассказать тебе... А зачем, не знаю, право...

– Да, да... Расскажи непременно! – прошептала Анна, выронив из рук французский томик, который мягко упал на ковер.

Анна с боязливым любопытством смотрела на Лунина, и он смущался, не зная, как начать.

– Мне так трудно, так трудно, – сказал Лунин. – Ты, может быть, заметила, Анна, что я мало работаю теперь и наши отношения с тобою как будто не те, что раньше... Или нет? Или я ошибаюсь?

Анна с тоской посмотрела на Лунина:

– Не знаю, не знаю...

– Ты не знаешь? Припомни историю нашу, Анна... Я встретил тебя в Петербурге, когда муж твой был на Алдане. Я влюблен был тогда. По правде сказать, у меня слепая тогда была страсть. Может быть, это единственное настоящее, что дано людям узнать на земле...

– О нет! Нет, – сказала Анна. – Страсть – убийственна, губительна... Неужели недостойны мы иного?

– Вот я об этом и думаю, Анна. Мы были влюблены. .. Что случилось потом? Я убил твоего мужа... Странно. Я не мучаюсь тем, что убил человека. Я помню лицо его. Пустые глаза и как будто приклеенная борода... Совесть, Анна, не мучит меня, но что-то иное меня тревожит... Но что? Что? Я сам этого не знаю...

Анна побледнела. Она лежала с закрытыми глазами и чутко прислушивалась.

– Я себя потерял, Анна, мне жить страшно. Понимаешь? Как-то мир дробится вокруг меня. Вот эти краски мне приятны, вот эти нет... Вот эта мелодия созвучна сердцу, вот эта нет... Но почему это? Почему? Прости меня. Анна, я говорю нескладно и несвязно, но для меня во всем этом есть связь. Я хочу сказать, что я не умею любить и, значит, жить не умею...

– Ты не любишь меня?

– Люблю, люблю, но не так, как надо. Я не знаю, как надо, но любовь моя – недостойная, несовершенная любовь...

– Я, кажется, понимаю тебя, Борис. И я люблю недостойно. Что значит любить? Значит, увидеть человека лицом к лицу, а мы видим душу того, кого любим, как в зеркале, как в гадании... Я люблю тебя, Борис, но я не знаю тебя... Боже мой! Как страшно это! Как страшно...

– Я так ценю тебя, Анна. Ты прекрасна. Но ты сама по себе, а я один, один...

– О, как мы одиноки!

– Да. Мы любим слепо... И вообще нет ничего прочного в нашей жизни... Все проходит, все течет в причудливой смене звуков, красок, мыслей... Сегодня меня волнует запах моря, завтра я влюблен в облако, которое загорелось странным огнем на вечерней заре, но все это как сладостный бред, а иногда мучительный бред.

– Да, ты правду говоришь. Да, Борис, и я чувствую, что все – туман, туман. И я не знаю, где мое я. Я вот играла сегодня Ребекку12, и я верила, что это жизнь, то есть почти верила. Понимаешь? Все смешалось. Я иногда в комнате одна стою перед зеркалом и говорю: "Анна Томилина, Анна Томилина". И это так странно звучит, Борис.

– Я не знаю, что делать, Анна... Я вспоминаю иногда Михневича и завидую ему. Этот человек умеет быть простым и наивным. Все у него выходит складно – и огород, и супружество его, и социализм как требование чистоплотности... А мы сумасшедшие с тобою, Анна...

Анна вздрогнула и приподнялась на постели.

– Я, Борис, получила сегодня письмо от отца и до сих пор не распечатала... Все боюсь чего-то, все мне кажется, что он о чем-нибудь неприятном пишет. Но надо прочесть... Конверт на столике. Дай мне его...

Когда Анна прочла письмо, у нее задрожали губы и она с ужасом посмотрела на Лунина.

– Несчастье, – прошептала она, – несчастье какое! Эксакустодиан заболел душевно. Его вчера отвезли в психиатрическую клинику.

XIV

На следующую ночь Лунин опять пришел к Анне и опять сел в кресло около ее постели.

Он взял ее за руку и сказал:

– Анна! Брось сцену!

Анна со страхом посмотрела на Лунина:

– Что ты! Что ты! Как можно! Лунин опять сказал:

– Анна! Брось сцену.

– Но почему, милый? Почему?

– И без театра жить страшно, Анна... А когда ты на сцене, я теряю голову: кто-то отнимает тебя у меня... Демон какой-то. Я этого не хочу, Анна.

– Нет, Борис, не надо так говорить. Я не могу бросить сцену.

– Почему не можешь?

– Потому же, почему ты не можешь бросить живописи. Так суждено. Ты художник; я – актриса.

– Но ты пойми, Анна: человек выше искусства. Ведь мы гибнем, гибнем, Анна... Надо всем пожертвовать и спасти себя.

– Однако ты не бросишь живописи? Ведь нет?

Лунин молчал.

– Вот видишь, ты молчишь. А ты требуешь, чтобы я бросила театр. Я не могу.

– Я требую этого, Анна.

– Оставь меня! – крикнула Анна. – Оставь.

– Да, мы безнадежно одиноки, – прошептал Лунин. – Прощай, Анна.

– Постой, – сказала она, – постой... Куда ты?

Анна приподнялась на постели и схватила маленькой рукой его рукав:

– Не уходи, Борис.

Лунин подумал, что надо уйти сейчас, и хотел уйти, но где-то в глубине сердца как будто прошла темная тень, и он остался, и стал на колени, и вдруг почувствовал знакомый запах тела. Горячие пальцы Анны прижались к его губам, и Лунин, уже слепой и безвольный, ни о чем не думал.

Утром Лунин почувствовал, что душа его опустошена, и не мог работать. Все вокруг казалось простым, плоским, скучным... Лунин ненавидел такие дни и боялся их. В эти дни пил вино он. И на этот раз в час завтрака, когда Анна ожидала его в столовой, он вышел из дому и направился в кафе.

Кафе, как всегда, было наполнено сутенерами, биржевыми зайцами, ворами, сыщиками, загулявшими приказчиками и немцами-конторщиками. Под низкими сводами этого каменного коридора носились сизые клубы дыма. Пахло кофе, сигарами, духами, пудрой и чем-то острым и пряным. От дыма, от хриплых криков, от пестрых туалетов и, главное, от близости этих доступных женщин пьянела голова и все казалось фантастическим.

Проститутки, старые и молодые, веселые и грустные, представительницы всех стран, сидели за столиками, как стая пестрых птиц, слетевшихся на петербургские камни в какой-то смутной надежде: иные – на большую добычу, иные – на нищенские крохи.

Одни из них сидели в непринужденных позах, заложив ногу за ногу, приподняв юбки, множество разноцветных юбок, из-под которых торчали ноги в черных чулках и желтых ботинках с высокими каблуками; эти женщины курили папиросы и болтали на международном языке кокоток, на этом циничном и насмешливом языке; их грим был преувеличенно ярок и жесты преувеличенно развязны. Другие, в огромных шляпах со страусовыми перьями, в черных платьях в белых перчатках, казались закутанными в траур. Наконец, были здесь и совсем молоденькие девушки, недавно выброшенные на улицу, в наивных платьях, похожие на горничных, с большими деревенскими руками.

Здесь был рынок, где посредники в красных галстуках, с перстнями на пальцах, вербовали женщин, подходящих для публичных домов; здесь содержательницы хоров, сводни в черных мантильях, поставщицы детей с лицами богомолок – все имели свой кусок и копошились, как черви на падали. Тут же подозрительные безусые молодые люди, в мягких шляпах, с цветами в петлицах, манерничали, как женщины.

Лунин спросил себе виски. И скоро затуманилась голова художника. Нравилось Лунину сидеть так в кафе среди гнусного сброда и этих сумасшедших женщин; ему нравилось, что вот грязный ужас нелицемерно поет здесь свою уличную песню поруганной любви...

Уже больная пьяная улыбка змеилась на губах Лунина, когда он вышел на тротуар Невского. Он знал, что лишь утром вернется домой, что началась его темная болезнь, и он жадно вдыхал ядовитый петербургский воздух, как эфироман вдыхает окрыляющий сердце эфир.

Петербургское октябрьское небо! Как понимал, как чувствовал Лунин эти бледные краски, этот серо-серебристый тон облачных тканей, это больное, увядающее солнце. Лунин прошел Невский, Морскую, зашел в Исаакиевский собор и там, прижавшись к огромной колонне, насладился торжественным сумраком. Потом он пошел к фальконетовскому Петру и стоял как завороженный, смотрел упорно на "кумир с простертою рукою"13, потом он очутился на Васильевском острове, зашел там в маленький немецкий ресторан и опять спросил виски...

Уже не мысли, а что-то иное волновало Лунина: какие-то мечтания, похожие на правду более, чем сама правда обычных дней. Взгляд случайный, встретившийся с его взглядом, жег ему сердце, как ярый факел. И кто-то пел там, за фиолетовым туманом, в который погружался вечерний город. Тонкий высокий голос, нежный, как флейта, а иногда похожий на скрипку, пел там песню странную, но как будто знакомую.

Лунин уже не знал, где он сейчас, и шел неустанно, не замечая пути. Казалось ему, что вот сейчас откроется то, что так нужно, так желанно, так близко, но голос нежный только дразнил и звал куда-то. И напрасно ждал Лунин, что вот увидит он чье-то лицо – и тогда умрет...

Лунин очутился перед освещенным подъездом и прочел сверкающую электричеством вывеску – "Аполло". Болезненная улыбка, бессмысленная и порочная, кривила его губы, и Лунин сам испугался своего лица, увидев его в большом зеркале.

Лунин шел неуверенно по фойе, и ему казалось, что вокруг – фантомы, а не живые люди, и что вот они подойдут сейчас, окружат его, приблизят к его лицу свои ужасные маски и раздавят его своими жесткими деревянными туловищами.

На эстраде плясала француженка. Лунин видел огромный красный рот, зеленые пятна под глазами, золотую волну юбок и бесстыдное движение ноги, обтянутой в черное трико...

Лунин тяжело опустился на стул, и лакей поставил перед ним бутылку клико14.

Неожиданно прозвучал знакомый голос:

– И вы здесь! И вы!

Как новая маска возникло лицо перед Луниным: бледный лоб с черными на нем кудрями и глаза, полные страсти мрачной.

– Ах, это вы, граф. Вы один? Ну, что же. Будем вместе пить. Будем пить, граф.

– А ведь у нас с вами был однажды разговор, – сказал Бешметьев. Помните? Это было три года назад... Мы с вами говорили, что многие живут теперь фантастически, что силы тайные влияют на события.

– Помню.

– Не правда ли, теперь, после революции, хуже стало?

Лунин молчал.

– Я не про политику говорю, – продолжал граф задумчиво, – я в политике весьма наивен; я про наши души говорю. Года три тому назад у нас мечта какая-то была. И вот, казалось, воплотится она. Идешь, бывало, по вечерней улице и как будто шорох слышишь волнующий и поступь такую гордую и прекрасную. Чью? Бог знает. А помните, с каким глупым лицом я следовал повсюду за княжной Ховриной, ныне женой моей? Кстати – ей очень хочется, чтобы вы написали ее портрет. Вы согласны? Нет? Я был бы очень рад, если бы вы написали ее портрет. Чтобы понять ее лицо, надо отца ее разгадать. Вы видели князя?

– Раза два видел.

– Не правда ли, любопытное лицо?

– Да. В нем какая-то усталость мудрая.

– Вот именно: как будто бы не одну жизнь пережил он. Вы знаете, князь – астроном по специальности и даже какие-то открытия сделал; но если с ним поговорить как следует, то наука его во что-то другое превращается в магию, так сказать. Говорит он точно и трезво и даже с улыбкой материалистом себя называет, но при этом как будто бы есть у него тайная мысль. Я боюсь этого колдуна, ей-Богу.

Граф засмеялся.

– Вы начали, граф, о фантастичности, о мечте, – сказал Лунин, – я бы хотел послушать. Я не совсем понимаю.

– Как странно! А я думал, что именно вы поймете меня. Я сужу по вашим картинам. Вот у вас есть "Дама в черном". У нее глаза тревожные. Она такой же крови, что и я. Вы должны понимать.

– Если в этом смысле, то понимаю, пожалуй. Только я думал, граф, что вы можете сообщить что-нибудь реальное на эту тему.

– Откуда у вас надежда такая?

– Я вам скажу откуда. Я по лицу вашему вижу. Вот вы растревожены событиями, что-то предчувствуете вы – человек ожидающий, ищущий... Все это мне близко, но вы еще обладаете тем, чем я не обладаю. У вас цельность есть и страсть в сердце. А я как художник не умею всего себя отдавать: силы берегу на мастерство.

– Да, вы скупы и холодны, пожалуй, – согласился Бешметьев, – но, может быть, это оттого, что вы стыдливы очень, несмотря на всю вашу суровость...

– И брезглив.

– Да... Да... И брезгливы, конечно.

– Вы знаете, мне кажется, что скоро убивать себя будут многие... неожиданно сказал Лунин.

– Я вот хожу по улицам и думаю: это – все самоубийцы бродят... И у всех такие пустые глаза.

Лунин вздрогнул.

– Да, граф, нет ничего страшнее пустых глаз, и вот еще когда кажется, что борода приклеена.

– И я многого боюсь. Женщины боюсь особенно. Когда она говорит: "да, милый", "нет, милый", а сама думает о чем-то своем.

– Но я скептик, граф, – сказал серьезно Лунин, – мне иногда неудержимо хочется весь свой опыт отвергнуть, назло самому себе... Иногда мне хочется сказать: "Страшно? Ну и прекрасно... Это нечто иное, как романтический испуг, болезнь психическая, отмеченная и в истории литературы, между прочим". Так цинично мне хочется иногда сказать.

– Ах, Боже мой! Я это очень понимаю. Вот новая любовь, новая любовь... Все так таинственно в наших сердцах, и какие-то противоречия безумные как будто разрешаются. Но придет историк и бесстрастно скажет: "Распущенность нравов во время революции". И, может быть, педант будет прав. То есть, с одной стороны, разумеется. Определенность научная всегда однобока, несмотря на всю свою святую правоту...

В это время к столику подошла высокая женщина с бледным овальным лицом и злыми красивыми глазами. Граф взял ее за руку и посадил рядом.

– Рекомендую... Клара... Прекрасная Клара... Я влюблен в нее...

Клара повела глазами, которые казались пушистыми, когда она их прищуривала, и сказала лениво:

– Глупости какие. Влюблен. До утра влюблен, милый, а утром к жене поедешь.

– Не говори о жене! – сказал Бешметьев, и яркая краска выступила у него на щеках.

– Вот все вы такие: "Влюблен... Влюблен", – а о жене не смей и говорить...

Клара засмеялась и с презрением посмотрела на Бешметьева.

– Влюблен я, – сказал упрямо граф, – сама знаешь, третью ночь в вертепе вашем...

– Ну, прощай, милый... Меня вон офицеры ждут.

Но граф, разговаривая с Луниным, все время подливал шампанское и теперь, совсем охмелевший, не хотел отпустить Клару.

– В "Пятьдесят девять" поедем, – бормотал он, целуя у локтя руку Клары, – а потом на Острова...

Лунин расплатился и, не прощаясь, вышел из "Аполло".

XV

Лунин не знал, когда и при каких обстоятельствах возобновила Анна знакомство с Любовью Николаевной, но уже не раз он заставал их вместе в маленькой гостиной. Прощаясь, они целовались нежно, и, по-видимому, у них были какие-то общие интересы, о которых ничего не знал Лунин.

Иногда Анна говорила ему:

– Сегодня из театра я поеду к графине. Не жди меня.

Лунин так был занят собою и больными мечтами своими, что дружба Анны с графиней не очень его интересовала.

С Анной редко оставался Лунин наедине, и отношения их потускнели.

В конце февраля Анна объявила Лунину, что едет в Москву и надолго, может быть, на целый месяц: опасно заболел отец.

Когда Лунин и Анна стояли на перроне вокзала и ожидали второго звонка, оба чувствовали, что надо сказать что-то, произнести какое-то слово значительное, но сердца их были холодны и пусты. И слова нужного не сумели они произнести...

– Ты не забывай меня, смотри, – сказала Анна с такою же улыбкой и с тем же выражением глаз, какие волновали Лунина год назад, но теперь ему казалось, что и улыбка, и взгляд Анны – только хорошее подражание той прежней улыбке и прежнему взгляду.

Лунин, не отвечая Анне на ее полувопрос и тоже улыбаясь, сказал:

– Я тот же преданный, я раб твоей любви...

Анна коснулась губами темных роз, которые нежно и пьяно пахли, увядая.

– Да, – сказала она, – а я тебя забыла спросить: когда же ты будешь писать портрет графини? Она так умоляла... Пожалуйста, милый, не отказывайся на этот раз. Она тебе на днях письмо пришлет.

– Да, да... Я буду писать портрет графини, – сказал Лунин, припоминая ее лицо, – я охотно напишу ее портрет.

Раздался звонок, и Анна прижала свою руку к губам Лунина.

Лунин стал бывать у Бешметьевых. Ему нравился старый бешметьевский дом на Мойке, около Певческого моста. И обстановка дома казалась ему приятной, и самый быт бешметьевский, сохранивший личину благообразия, правился ему, быть может, потому особенно, что не было у него, Лунина, связи с его прошлым, что давно он жил, как бродяга, оторвавшийся от земли...

И то, что Бешметьев был последним в роде, уже утомленным потомком когда-то не знавших усталости графов, волновало воображение Лунина.

Впрочем, самого Бешметьева он редко заставал дома. А с Любовью Николаевной он провел несколько долгих вечеров, прежде чем решился приступить к ее портрету. И в эти вечера, когда вглядывался Лунин в лицо ее, неотступно возникало перед ним другое лицо – низкий упрямый лоб с черными на нем кудрями, глаза с темным блеском и страстные губы, шепчущие имя Клары... Лунин хотел разгадать тайну семьи Бешметьевых и не мог ее разгадать. Но непонятные глаза графини, ее губы, алчно-чувственные и злые, великолепные светлые волосы с золотистым оттенком и гибкая линия шеи радовали художника... И ничего не рассудив, но что-то разгадав бессознательно, Лунин решился наконец писать портрет.

Однажды во время сеанса Любовь Николаевна сказала Лунину:

– Вы знаете, я жду портрета с волнением и со страхом... И это для меня испытание, право... Сказать вам, чего я боюсь?

– Скажите.

– Я боюсь, что вы меня сделаете слепой.

– Как слепой?

– Ну, да... Слепой. Понимаете? Д у ш е в н о с л е п о й...

Лунин смущенно улыбнулся.

– Я, по правде сказать, не люблю объяснять мои портреты. Я сам не знаю, как напишу. Но меня интересует это... В ы боитесь слепоты душевной? В ы?

– Да, я. Почему вы удивляетесь?

– У вас взгляд самоуверенный. Вот почему.

– Ах, это так. Привычка и гордость моя. А вам я не стану лгать. Я слепая, слепая... Я как в лабиринте живу. Меня пожалеть надо. Заблудилась я.

– И вы! – пробормотал Лунин. – И вы! Боже мой...

– Мы, женщины, живем любовью. Не правда ли? Но что значит любовь? Татьяна пушкинская умела любить. А мы все безнадежно холодны и жестоки. Когда мы любим, мы убиваем, губим... И нас убивают.

– Как странно, – сказал Лунин, – кажется, что вот наступил час признаний... Все признаются в том, о чем до сих пор молчали. Или уже невозможно молчать? Что это? Или, быть может, мы в самом деле вырождающиеся, отпавшие от настоящей жизни? Но где она – настоящая жизнь? А я? Что ж, я готов признаться в самом дурном и стыдном. Я все забываю. Вы понимаете? Я могу влюбиться, убить – и все забуду чистосердечно. Может быть, я поступка не забуду, но себя того времени забуду, то есть ч т о я тогда чувствовал, к а к я тогда переживал. А забыть себя – это значит свое "я" потерять. Ведь это ужасно... Ведь это гибель...

– Да, гибель, – повторила тихо Любовь Николаевна.

В это время вошел князь Николай Николаевич и, здороваясь, сказал:

– О какой гибели ты говоришь, Люба?

– Вот об утомленных людях вообще... О слабости нашей...

– Да, да, – сказал князь, – если посмотреть на вас, господа, со стороны, можно подумать, что вы в самом деле последние, что вы обреченные какие-то... Слава Богу, что кроме вас есть иная молодежь... Слава Богу...

– А вы как думаете, князь, – спросил Лунин, – откуда слабость наша? И почему лет пять тому назад мы не унывали еще, а вот теперь разучились жить, любить и даже картины пишем вяло и все по-старому, как прежде выучились?

– Я думаю, – сказал князь серьезно, – что причин много было, но одна, быть может, особенно повлияла на судьбу вашу. Это – революция, друзья мои. Она совсем прошла мимо вас, и поэтому вы устали больше, чем другие. Кто больше устанет: тот, кто плывет по течению, или тот, кто пытается удержаться на месте? Вы ничего не делали – и за это история растоптала вас.

– Мы для тебя, папа, статистические материалы, – засмеялась графиня, а вот нам жить хочется, жить хочется.

– И то хорошо! – засмеялся князь. – А вот я все в газетах читаю о самоубийцах. "Жить не хочется", – в записках пишут. Что же это?

– Это все наши братья-декаденты, – сказал Лунин, – только мы на эту тему картины и стихи сочиняем, а у них нет стихов, нет картин, они честнее нас, откровеннее... Я это понимаю, но вот чего я не понимаю, так это вас, князь. Откуда у вас бодрость такая? Как это так легко вы мир принимаете?

– Потому что я наивный реалист, – улыбнулся князь, – у меня с миром, признаюсь вам, отношения очень близкие: нам друг без друга никак не обойтись. Приходится взаимно извинять слабости и пороки... Вот у меня склероз, и сейчас голова кружится, и мир отчасти виноват в этом, но я великодушен и не слишком жалуюсь на мою судьбу. Прощай, Люба, однако...

Когда князь ушел, Любовь Николаевна с грустью сказала:

– Отец дурно выглядит сегодня. А мне он так нужен теперь, так нужен...

Потом, когда Лунин собрался уходить, она удержала его.

– Покажите, наконец, портрет мой! – сказала она с вкрадчивой нежностью.

– Смотрите, пожалуй, – сказал Лунин.

Портрет был написан в розовато-белых и золотисто-рыжих тонах. Глаза и губы были влажны, как у тициановской Магдалины15. И на лице была печать как бы утомившейся страсти...

– Я бываю такой, – прошептала смущенно графиня, – но как вы угадали это? При вас я никогда такой не была... Но вы жестоки, Борис Андреевич: ведь здесь я куртизанка какая-то.

– Разве? – сказал Лунин, ничуть не смутившись. – Я бы не сказал так... И вообще я ничего не хотел...

– А вы сегодня вечером свободны? – неожиданно спросила Любовь Николаевна. – Если свободны, приходите к нам. Графа, впрочем, дома не будет... Мне так хотелось бы поговорить с вами о разных вещах.

– Я приду, – сказал Лунин, всматриваясь в светлые преступные глаза графини.

XVI

Когда Лунин вошел вечером в гостиную Бешметьевых, Любовь Николаевна сидела за роялем и играла шопеновский "Маrche Funebre"**.

– Это так, – сказала она, протягивая обе руки Лунину, – я больше не буду... Я не хочу меланхолии. Мы слишком часто грустим с вами, художник. Зачем? Нет, право, я молода еще.

Она подошла к зеркалу и сказала:

– И это во мне есть...

– Что это?

– То, что вы написали... Портрет ваш... А ведь живу я как монахиня. Вы знаете?

– Я так и думал...

– Вот как. Почему же вы думали? Ах да. Я понимаю. Граф говорил мне, что вы встретили его в кафешантане... А что эта Клара? Она в самом деле красива? Какие глаза у нее? Она брюнетка?

– Я не знаю, про кого вы говорите... Я не помню...

– Вы, может быть, думаете, что граф скрывает от меня свои увлечения? Она засмеялась. – Нет, Борис Андреевич, граф – откровенный и благородный человек...

Любовь Николаевна была взволнована, возбуждена и теперь еще более походила на портрет, написанный Луниным. Казалось, что на глазах у нее слезы и что она смеется, чтобы утаить их. И рот ее был похож на цветок алый, томно распустившийся, благоуханный и жаждущий влаги...

– Я не хочу умных слов, даже мыслей умных не хочу, – сказала графиня, – мне хочется говорить и делать глупости сегодня... Эта злая и праведная жизнь убивает меня... Я не могу больше, не могу. Я не хочу быть такой строгой, как ваша жена. Она прекрасна, я влюблена в нее, но она не умеет щадить никого, никого... Только вас. Почему она только вам все прощает?

– Я не знаю, я не совсем понимаю вас...

Тогда она дерзко и вызывающе засмеялась в глаза Лунину.

– Хотите быть сегодня милым и делать глупости вместе со мной?

– Но ведь я стар и скучен.

– Неправда. Вы просто боитесь меня?

– Может быть, и боюсь.

Глаза графини засияли лукаво и нежно.

– Художник! Поедемте кутить... Повезите меня куда-нибудь в невозможный притон или в клуб какой-нибудь подозрительный.

Любовь Николаевна взяла газету.

– Вот, смотрите: объявления... Вот клуб на Владимирской. .. Маскарад в пятницу. Сегодня пятница. Очаровательно. Мы едем? Не правда ли?

– Но там грязно и скучно.

– Грязно... Может быть... Но скучно не будет, потому что я сама полна радости и веселья. Ха-ха-ха! Почему вы так мрачны? Вы думаете, что это пир во время чумы?.. Не надо так думать. Не надо. Я совсем простая. И вы будьте простым. Мы будем пить шампанское...

Любовь Николаевна послала прислугу за домино.

И там, в клубе, она продолжала смеяться, а когда она сняла маску, на глазах у нее были слезы.

Возбуждение Любови Николаевны влияло на Лунина. И грязная роскошь клубных зал, бессмысленные шутки грубоватых масок, холодное шампанское все поддерживало в Лунине настроение странное и тревожное.

И слезы графини пугали его.

– Нет, вы не умеете веселиться, – смеялась Любовь Николаевна, – почему вы мрачны? Вы думаете о жене вашей? Она – прекрасна, прекрасна... Но зачем такие строгие глаза? Ведь все проходит, все проходит. Мы слабы. И пусть. Правду я говорю?

– Да. Все проходит, – улыбнулся Лунин, пьянея.

– А мой муж? Нравится он вам?

– Очень.

– Ну да, конечно. Я так и знала. Я влюблена в вашу жену, а вы – в моего мужа. И потому мы вместе, должно быть, в этом прелестном дворце.

Она опять истерически рассмеялась.

– А знаете, когда-то мой отец был против нашего брака. У нас были тайные свидания с мужем... И он простаивал на морозе по три часа, ожидая меня. А вы... вы... Ха-ха-ха! Вы могли бы на морозе... Так... Боже! Что я говорю! Простите меня. Он – рыцарь, мой муж. А эта Клара? Я хотела бы с ней познакомиться, право.

– Довольно! – сказал Лунин, отнимая шампанское у Любови Николаевны.

– Как хотите...

– Все проходит, – повторил Лунин рассеянно.

– Нет, не все проходит, – как-то особенно серьезно и значительно прошептала Любовь Николаевна. – Любовь не проходит. А вы? Вы могли бы влюбиться, Борис Андреевич?

Лунин посмотрел в пьяные и томные глаза Любови Николаевны, на ее нежные губы и неожиданно для себя сказал:

– Да.

Когда они вышли из клуба, мартовский влажный вечер обвеял их горячие лица. Любовь Николаевна теперь не смеялась.

– Я не хочу домой, – капризно сказала она, прижимаясь к плечу Лунина, – я хочу на Острова...

На Каменноостровском она торопила извозчика:

– Скорей! Скорей!

Неожиданно она запрокинула голову.

– Милый! Милый! Целуй!

Лунин покорно прижал свои холодные губы к ее тоже холодным губам.

– Мы мертвые, – прошептала в ужасе Любовь Николаевна. И вдруг она вскрикнула: – Что это? Что это?

Они проезжали мимо дома старого князя. Во втором этаже все окна были освещены ярко. Двигались черные тени.

– С отцом случилось что-то... – сказала Любовь Николаевна, судорожно сжимая руку Лунина. – Боже мой! Как страшно... Боже мой!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю