Текст книги "Я убил смерть"
Автор книги: Георгий Бальдыш
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)
Это стало ясно, как только Констанца сняла с мальчуганов береты.
– Леша и Дима, – Констанца тревожно улыбнулась, подталкивая сыновей вперед.
Она не сказала им: «Вот ваш папа…» Это его даже обидело. Констанца остыла от первого безрассудного порыва. Смотрела, вдумывалась – хотела понять.
Дети стояли перед ним, как намокшие цыплята, – отчужденные, напуганные какой-то неправдой.
Рожденное из самых глубин желание схватить этих мальчишек, прижать их к себе, потискать, посадить к себе нашею означало в то же время признание, что Констанца его жена, что он, следовательно, любит ее, но этого, не было. И не могло быть, потому что В недрах его души непроходящей болью ныла другая любовь.
Констанца поняла. И впервые ужаснулась пропасти между ними.
Все эти дни, часы она была с ним – мертвым, ни о ком не хотела думать, ни знать, а когда он пришел живой, оказалось, что его – нет, просто – нет! Констанца стащила с себя плащ, вытерла детям носы. В острой прорези платья Дим увидел межинку грудей. Она раздевала детей, обтекала стулья, углы шкафа, книжные полки, как рыба в аквариуме. И удивительно было в ней это сочетание полноты и элегантной верткости.
Скользнув возле Дима, она взяла детей за затылки и затолкнула их в соседнюю комнату – одному сунула пластилин, другому – заводную машину.
Она посмотрела в его глаза. В них были растерянность и решимость вместе. Он должен был ответить ей, он понимал, что вся правда на ее стороне. И ему захотелось быть тем, кого она ждала. Но не мог он! И от беспомощности, не отдавая себе отчета, он подошел к ней и ткнулся, почти ужасаясь того, что делает, в ее затылок, в густоту ее ржаных волос, взбитых в прическу.
И запах их оглушил его. Говорят, есть сто тысяч запахов. Наверно, их во много раз больше. Это был любимый запах – это был запах любимой. Да, так должна пахнуть любимая женщина – его женщина… Это как почерк.
У него сладко закружилась голова. Он счастливо усмехнулся в глуби себя, а она оттолкнула его плечами.
– Нет, Димушка. Я хочу только правды… Не надо… Боже мой, какая дичь… Я считала дни… часы…
Дим не хотел думать о той – другой, о Лике. Было ясно, что она предала его. Он почувствовал, что всегда обманывался в ней. Значит, в нем самом было что-то, что не давало увидеть, какова она на самом деле? То есть он и видел, но не хотел видеть, говорил себе: «Может быть, это не так?» закрывал глаза. Было слишком много вложено себя в нее, чтобы отказаться, – это был отказ от самого себя. И заставлял себя верить, что она такая, а не такая. Или думал, что она опомнится и вдруг переменится и станет похожей на то, что он ждет от нее. Но она оставалась тем, чем она была. И с этим ничего нельзя было поделать. Да и не надо было… Он это уж сейчас-то совсем понимал, и все же его тянуло и хотелось видеть ее. И хотелось избавиться от этого, и потому еще больше тянуло.
Хотелось уйти, сбежать к ней – к той, хоть бы только опять постоять под окнами, выждать, пока она выйдет или придет. Понять, понять… Чепуха, будто здесь можно было что-то понять. Все было так, как было. И опять инерция ушедшего, несуществующего хватала его за сердце. И он понимал, что заглушить это бессмысленное и несуществующее он может только новым чувством. Но не мог. Смотрел на Констанцу и не мог, и, чтобы оправдать в себе это непонятное, не поддающееся рассудку, он вызывал в себе угасшую подозрительность:
– Три дня назад ты была в Пещерах – зачем? Я видел тебя за деревьями, или это была не ты?
– Это была я.
Дим вздрогнул. Он думал и надеялся, что она откажется, смутится.
– По городу разнесся слух о твоем появлении, но здравые умы утверждали, что это не ты, а самозванец – твой двойвик. Я и раньше слышала о человеке, очень похожем на тебя… Но я знала, что если ты – это ты, то обязательно появишься там – в своей лесной лаборатории. И я ждала тебя. Я хотела броситься к тебе, но ты вдруг увернулся в чащу, и я подумала, что, может быть, это все же не ты… Но потом я видела тебя у нашего института…
– Ты сказала – наш институт?
– Да, я там работаю, заведую лабораторией нейрохирургии.
– И вы дали ему степень доктора?
– Да, ему дали доктора. Хотя я выступала против.
Дим молчал, смотрел настойчиво. Он и боялся и ждал хоть одной фальшивой нотки в ее голосе.
– Ты выступала против него?
– Да. Я сказала, что его работа – плагиат. Но ведь в сущности это не было плагиатом…
– Не было?
– Да. Ведь твои записи не опубликованы. За это сразу бы зацепились. Я поправилась. Я сказала, что он выдал за свое открытие, принадлежавшее другому. Меня спросили – кому? Я сказала. У меня потребовали доказательства. У меня их не было… Лео попросил слова «для справки». Он сказал, что начинал тему вместе, но потом вы разошлись в методологии и он завершил ее сам, а ты, дескать, пошел своим путем, что ты вообще разбрасывался и брался за вещи, которые за гранью современного уровня науки… Один из оппонентов решил поклевать меня. Пристыдил: разве важно, в конце концов, кто? Важно, что открытие существует и может послужить человечеству. Мертвые сраму не имут, но и слава им не нужна… Что же вы, мол, предлагаете открытие зарыть в землю, как зарывали княжеских жен? И, кажется, его одобрили. Не все. Но одобрили.
Констанца поправила распавшиеся волосы и села в кресло, вздохнула:
– Ты не представляешь, какая он сволочь, он на все способен. – В ее голосе была искренняя ненависть.
Дим понимал, как это бестактно, но он все-таки спросил, чтобы поставить все точки над «и»:
– А тогда ты тоже думала о нем так же – когда толкнула его на знакомство со мной?
– Как ты можешь? Я тебя любила.
Он не знал, как это у него вышло, но он сказал:
– И потому делала мне всякие пакости?
– Пакости? Просто я всегда знала, когда тебе грозит беда и откуда… А пакостей я тебе не делала… Я любила тебя… А это… я от тебя же слышала, что тебе нужен математик…
Расшумелись дети, и кто-то из них заплакал. Констанца вышла, чтобы их успокоить.
Не то Дима у Алеши, не то Алеша у Димы отнимал машину. Мама пристыдила сыновей, говоря: как не стыдно им при дяде! – и это резануло его, потом она сказала, что им пора ужинать и спать, и повела их на кухню, они прошли, бычась и косясь на него, как косятся на чужого и недоброго дядю, который обижает их маму.
Дим отошел к окну.
Смеркалось.
Дома, небрежно разбросанные и, как спичечные коробки в игре, поставленные на попа, отшатнулись в аквариумную даль, заиграли желто-зелено-оранжевыми окнами. Сосна приблизилась и чуть не царапала ощерившейся ветвью потемневшее стекло.
Констанца накормила детей и уложила их, сказала, что, если они будут шуметь, не будет им никакого обещанного зоологического сада. И они затихли.
Она вышла, зажгла свет, стекло еще потемнело, а сосна отодвинулась в темь.
– Ну вот…
Молчали.
– Ты же был весь с ней и в ней, все время… с ней… Я даже не позволяла себе надеяться. Это было чужое, навек не мое… и мое.
– Прости, – сказал Дим.
– Идем есть, ты ведь голодный.
Они сидели в белой кухне. Констанца поджарила яичницу и подала ему с зеленым горошком. И стакан чаю, Себе налила кефиру.
– А ты? – спросил он, имея в виду яичницу.
– Сказано же – ужин отдай врагу. – И улыбнулась мило, как она всегда улыбалась.
Он быстро одолел яичницу, в три глотка выпил чай.
– Пойду пройдусь. Надо.
– Хорошо. Только не делай глупостей. Приходи… – Она встала и сказала, глядя на его отражение, парящее где-то там; за стеклом: – Теперь, когда ты пришел живой, я смогу все пережить, я смогу даже, может быть, выйти замуж… Вот.
И он видел там, за стеклами, в черноте, как она закрыла глаза.
Он угловато встал, споткнувшись о табурет, быстро накинул плащ и, улыбнувшись ей, вышел, мягко щелкнув замком.
Он знал, что идет к ней, к той, – чтобы увидеть ее в последний раз (перед неразделенной любовью люди глупеют), понять: она ему больше не нужна, она для него не существует, отделаться от нее, что ли? Он мог воспользоваться транспортом, но он этого не сделал, потому что это было бы уже решением, а ему не хотелось решать, ему хотелось, чтобы это произошло само по себе, как бы независимо от него.
Вместе с тем он шел все быстрее и быстрее – почти бежал, и холодный воздух перехватывал ему дыхание. С легким гудом, клацая переключателями, пробегали троллейбусы, гремели на мосту трамваи, вода лимонно змеилась сквозь мерцанье решетки. За деревьями летел легко двурогий месяц. Шуршала листва под ногами. Через кусты газона. Через ограду на перекрестке. Столкнулся с кем-то, разбилась бутылка, расплылось что-то белое молоко. Вслед бранились: «Напился, сидел бы дома». Милиционер свистел, бежал за ним, потом отстал, дома поворачивались углами. Громада ослепила, чихнула осатанело, завизжала, осев на тормозах, – вздохнула над ним. И опять вслед летела ругань, но ему было наплевать на все это.
Да, вот этот дуб против ее окон. Дуб, возле которого он впервые, осмелев, поцеловал ее. Дуб с культями ветвей, с залатанным жестью боком.
Окна были черными. Спят? Не приходили?
Он стоял долго, час или два, вжавшись в этот дуб.
Они появились внезапно, как из-под земли. На противоположной стороне улицы. Он, громадный, покачивался, а она семенила рядом, держась за его рукав.
Бежит за ним, как облезлый котенок. Совсем потеряла себя! А ведь был же в ней шарм, задор, какое-то «я». Ведь и умненькая она… а?.. При других обстоятельствах Дим не заметил бы этих перемен, а если бы и заметил, то придумал бы для них свои оправдания. Сейчас, ему почудилось, что произошло необратимое, И это неожиданно и странно обрадовало его…
…Окно горело в высоте. Оно одно горело во всем огромном уснувшем доме. Он не стал вызывать лифт. Поднимался медленно – со ступеньки на ступеньку, выжидая, прислушиваясь к чему-то в себе самом и еще не зная, сможет ли он позвонить. Уйти к Коту?.. Обдумать все, оглядеться? И прийти к Констанце потом, когда это станет неотвратимостью? Или совсем не прийти, чтобы не было неправды? Или кинуться оголтело в неизвестность, потому что страшно и невыносимо одному? Прильнуть к какому-то теплу и ласке?
Надо только подняться к дверям и постоять там и – как уж будет.
Когда оставался один марш и он приостановился на площадке, вдруг открылась дверь. И она вышла.
Она отступила в прихожую, пропуская его. Поверх длинной ночной рубашки накинут легкий халат с голубыми пагодами, вымытые волосы вьющимися прядками облепили ее щеки, сузив овал лица. Он шагнул к ней со смутным желанием обнять ее. Она юрко ускользнула. И опять стояла, выжидая. Он опять качнулся к ней. Она подняла ладони, словно выпустила коготки.
– Ты был у нее?
Глаза ее стали холодными, стеклянными, свет их ушел куда-то вглубь, затаился.
– И да и нет.
– Раздевайся.
Она легко повернулась и через темную комнату прошла в кухню, где горел свет. Оттуда позвала:
– Иди сюда.
Он вошел, сел на табурет.
Она, склонясь над духовкой, сушила волосы.
– Пей чай, я заварила свежего. Под тарелкой блины. Они еще теплые, И бери варенье…
– И как же все это случилось?.. С нами… – спросил он меланхолично, ещёнаходясь в каком-то сомнамбулизме, будто никуда не выходил, а так все сидел, пил чай, они разговаривали, и он спросил.
Волосы, колеблемые теплым воздухом, нависали ей на лицо, она теребила их. Сдувая их, она сказала:
– Так и случилось… Я приезжала к тебе раз в полмесяца. Туда – в лес. Привозила получку. Мне поручил это Иван Федорович. Сначала тебе зарплату по почте присылали, но получались какие-то загвоздки… Конечно, я сама подвела Филина к этой мысли, что это я должна делать, именно я, и никто другой.
– Но я не помню, чтобы ты…
– Ты и не можешь помнить – это было уже после того, как ты подарил Лике пластинку, из которой ты сейчас явился, как чертик из табакерки. Так вот. Я привозила тебе получку… Я приезжала к тебе на свидание. Я очень ждала этого дня… Ты, конечно, не догадывался. Впрочем, я все делала, чтобы ты не догадывался… Ты вживлял своим мышам электроды в разные зоны гипоталамуса и ретикулы, надевал на мышат какие-то жилеты с проводами… Потом ты пробовал заменить электроды лазерным лучом, чтобы обходиться без трепанации… У тебя что-то не получалось. Мне так хотелось помочь тебе, но ты злился на меня, я видела, хотя и был ты безукоризненно вежлив, – ты по-прежнему не верил и боялся меня… А вообще тебе было кисло. Это только слепой не увидел бы, как тебе было кисло. И я догадывалась почему… К тебе не приезжала Лика или почти не приезжала. Обещала, а потом не приезжала придумывала какие-то нелепые предлоги.
Я поняла это не только по твоему состоянию – мне Лео хвастал своими донжуанскими успехами. Но я-то понимала кое-что побольше. Твоей Лике он был нужен тогда, как наживка на удочку. Она хотела тебя сломить и привести к общему знаменателю. Об этом мне сообщило сарафанное радио, и я чувствовала, что это так и есть. Я, кстати, сказала Лео о его нереспектабельной роли в этой истории, но именно это-то его и зацепило. Он решил доказать, что с ним шутить нельзя. А ты, как всегда, вымещал свое настроение на мне, ничего ты не понимал – психолог… Однажды они – Лика и Лео – приехали вместе… Ты думал, она останется ночевать, а Лео все знаками поторапливал ее (это ты заметил и недоумевал). И вдруг она стала собираться. Ты просил ее остаться: тебе она очень нужна была в эти дни неудач… Она сказала какую то дичь: дескать, как-то неловко мне оставаться с тобой на ночь, – ты должен понять, и кивнула на Лео. Тут уж ты кое-что понял… Об этом эпизоде ты мне позже рассказывал, когда мы уже поженились, что ты всю ночь ходил по лесу, бешено курил и собирался положить свою голову на железнодорожную рельсу…
Констанца поднялась с табуретки, расчесывала волосы, закинув их на одну сторону. И Дим с радостью думал, что любуется ею.
– Я как раз приехала вскоре после твоего срыва. Ты не работал – ты лежал в какой-то прострации. Тут ты мне и выдал как раз «по адресу»: «Я же понимаю, почему именно вы ко мне приезжаете… Стукаете». Я поняла твои ассоциации, почему ты перенес на меня, – я сестра Лео.
Я заплакала, как девчонка. Не выдержала своей роли.
Ты растерялся. Скоро я взяла себя в руки. И уехала. Решила – насовсем, но я не могла бросить тебя одного. Когда я опять приехала, ты удивился… Хотя слезы мои ты мог истолковать по-всякому. Тем не менее ты понял: что-то здесь не так. Теперь мне нечего, было притворяться, и ты, наверно, видел в моих глазах все, что в них можно было увидеть, во всяком случае, ты зализывал свою вину. Стал рассказывать о своих опытах, а потом и о своей боли: больше просто некому было. Тут ты почувствовал, что я тебе даже нужна, и я почувствовала. Не очень это меня грело… но все же… Я знала, что ты все равно не мои, и – сейчас я уж этого не могу объяснить – я опять пыталась подействовать на Лео, чтобы он отстал от Лики, но это только подлило масла в огонь. «Зря хлопочешь, сестренка, – сказал он, – здесь тебе ничего не обломится». Не знаю, что он этим хотел сказать. Но, слава богу, ничего не понял.
Констанца поставила на газ сковородочки и, смазывая их маслом, стала печь блины, подбрасывая их в тарелку Диму. Налила себе чаю, подсела к столу.
– Однажды ты пригласил меня в ресторан. Мы поехали в город. Ты заказал модные тогда цыплята табака. Цинандали. И что бы и о чем бы ты ни говорил в этот вечер, – ты говорил о ней. Нет, ты не перечислял ее достоинств и даже говорил какие-то гадости, но ты говорил только о ней. А я слушала тебя. Твой голос. Я была с тобой. Делиться со мной стало твоей потребностью. И ты уже не мог без меня. Как-то мы долго заговорились, и я осталась у тебя в Пещерах на ночь. Помнишь, у Бунина:
«Что ж, камин затоплю, буду пять, хорошо бы собаку купить». Так вот, я была той собакой! Я ни на что не претендовала, мне только хотелось, чтобы ты не развинтился совсем.
Она явилась утром, будто чувствовала или знала, Для меня это до сих пор загадка. Я вымелась подобру-поздорову. А она поставила тебе ультиматум: я думаю, она просто хотела остаться правой. А может быть, это так я со зла – я ведь ее мало знаю. Мне вообще невозможно было понять – как это иметь тебя и добровольно отдать? Потом она, я думаю, жалела, да она и вообще не хотела тебя терять. Подмял ее братец, прости, как мокрую курицу… Там не было расчета – какой-то гипноз – не гипноз. Во всяком случае она с ходу подала на развод, будто сама боялась, что раздумает…
Мы уже с тобой жили, а ты был все с нею. Всё о ней каждый божий день. Что-нибудь вспомнишь или увидишь – всё о ней… А я целый год слушала тебя. А ты мне о ней все говорил и говорил, как о боли, а я должна была тебя еще жалеть. Потом немножко поотстало. Да… Стукнула она тебя… Но когда родились мальчики, ты перестал о ней говорить. А она еще звонила тебе по телефону – по каким-то нелепым поводам…
– Зачем она вытащила меня сейчас?
Констанца пожала плечами:
– Во всяком случае, не для того, чтобы вернуть мне… Не знаю, прости, не знаю, Димушка. Я могу быть несправедлива к ней. – Она долго молчала, смотря Диму в глаза: – Да, видно, прошлое не сотрешь резинкой, не подчистишь бритвочкой. – Теплый свет померк в ее глазах. Да… Так вот мы прожили с тобой и уже с ребятишками еще год… Ты уже отогрелся у меня… Смерть бьет в самое счастье, как в яблочко. Если бы я хоть немного была готова к этому – ты умер, сгорел в три дня. Врачи сказали – от белокровия… Это было после какого-то опыта, который ты делал над собой… Ты от меня скрыл это… В больнице я все время была возле – а ты все уходил, уходил… Если бы они не обещали, не обнадеживали. Я просила врачей – хоть три месяца, хоть полгода. Наутро четвертого дня ты взял мою руку, пожал слабо, будто попрощался. Я держу ее в своей и вижу: глаза гаснут. Тут я и закричала.
Молчали. В доме стояла ночная тишина.
– Что с устройством? С биопеленгом?..
– Ты его не только начал, но и закончил, и погиб, подключаясь к нему. Я его уничтожила, разорила… Сейчас скажу… Гражданская панихида была в больнице. Пришли ребята из ветинститута. Пришла Лика. Это было в конце марта. Ты был весь засыпан грузинскими мимозами. Я с тех пор не могу переносить их запаха: меня тошнит от запаха мимозы. Я встала у изголовья. Лика потеснила меня. Так мы молчали над тобой. И невозможно было поверить, что ты мертв. Лео произнес речь, еще кто-то говорил. И еще.
И вдруг что-то такое произошло – замешательство не замешательство, какое-то движение. Лика нервно покосилась на меня. И тут я почувствовала пустоту, где стоял Лео. Я оглядела всех стоявших, – его не было. Не знаю отчего, но что-то недоброе опахнуло меня. Вышла я, – и во дворе нет. Я на улицу. Будто само собой что-то опять подтолкнуло меня: такси! – прямо-таки бросилась под него. Шофер выматерил меня. Я ему соврала что-то страшное, сказала: «В Пещеры». И сунула ему сразу десятку. Помню, еще оглянулась. Лика выскочила следом.
Гнала я вовсю. Доехали за полчаса. Такси отпустила, Никого – ни следа на пухлом снегу. Дверь, правда, приоткрыта и намело. Я подумала: тебя ведь отсюда унесли – забыли про дверь, наверно. Но Лео здесь явно не было. Я – к бумагам твоим. Стою над ними: все здесь ты и нет тебя. Вот придешь – сядешь. Ведь в смерть никто не верит, – умер человек, а как бы это и неправда.
От слез задохлась, села. Смотрю, буквы твои – ты писал, глажу я буквы… Но ухо где-то настороже, как у собаки, Слышу, подкатила машина. Он! Поскребся в окно, подышал, в дырочку заглядывает: следы ведь на снегу. Мои.
Тут откуда что взялось – опрокинула я спиртовку подожгла бумаги. Сама – к прибору, рву, крушу, ломаю, бац… Братец ворвался. Схватил меня и швырнул в угол.
Он успел прихлопнуть ладонью твои горящие записи: не знаю, что уж там осталось, скомкал и в карман пальто сунул, со злобой, с досадой посмотрел на исковерканный Биопелинг Ки, как ты его называл. Ки – это была я. И говорит мне братец:
– Хоть и дура ты, но я тебя понимаю. Скажи мне спасибо, что я избавил тебя и просвещенное человечество от этого князя Мышкина.
– Что, что, что? – Мне показалось, что я ослышалась, я бросилась к нему, он усмехнулся нагло, толкнул ногою дверь и вышел, я и сейчас не понимаю – дразнил он меня или?.. Я пришла на кладбище, когда тебя уже закопали.
Он не мог не верить: за стенкой сопели его сыновья.
И Констанца была их матерью. Какой-то кошмар!
– То, что я сделала, это было чудовищно. Я уничтожила тебя. Все, чего ты достиг за свою жизнь. Но я всеми печенками чувствовала, что не имею права отдать это твоему врагу, я уже понимала, что он подонок. Впрочем, уже потом, задним числом, я дошла, что вряд ли он смог бы использовать твое изобретение, без твоей головы – ему никак…
Дим сидел раздавленный всем – несколько лет жизни – псу под хвост, – но и счастливый, что есть вот такая женщина, которая… которую он, идиот, проглядел и не понял: значит, и в нем самом были не те гайки и винтики, какие нужны. Не те… «Значит, я сжег себя auto-defe». Или? Забавно…
– Не унывай. Главное, что ты – есть.
Он дотянулся через стол, взял ее руку:
– Спасибо. Ты сделала то, что… Я бы, может быть, убил его!.. Но я не умею убивать. Я действительно, черт возьми, князь Мышкин, будь он неладен. Теперь задачка – перепрыгнуть через пропасть в пять лет.
– Ты просто помолодел. Разве это плохо? Никогда не влюблялась в своих сверстников. Ты теперь даже чуть моложе меня… Ну, не унывай… Димушка.
– Тебе завтра на работу рано?
– Иди умойся – в ванную. Я постелю. Да?
– Да.
Когда он вошел в спальню, она уже постелила ему и себе – на двух рядом стоящих кроватях – впрочем, она их несколько раздвинула, так что между постелями образовалась некая «нейтральная полоса».
– Ложись, я умоюсь.
Она выключила свет, и широкое окно вместе с прозрачной занавеской откачнулось в уличную темноту, а на улице посветлело. Сквозь шевелящиеся ветви сосны в комнату проглянули звезды. Как здорово было лежать в чистейших крахмальных простынях и, оказывается, на собственной кровати! Черт возьми, как хорошо, что он вернулся оттуда! А она ждала его, как ждут жены убитых на войне…
– Неужели… надо…
«Кто это сказал?»
– Неужели надо умереть?..
– …надо
– …умереть…
«Что это?..»
– …чтобы что-то понять?.. Констанца стояла в халатике.
– Кто это сказал – ты или кто-то из нас?
– Ей-богу, не пойму. По-моему, это сказал я.
– По-моему – я.
Она скользнула дымным призраком и растворилась у себя в постели. Рядом! Уже совсем своя и непозволительно недоступная. Он смотрел в потолок, на сомнамбулические колыхания световой сетки.
Она тоже смотрела в потолок.
«Чудак, – думала она о нем, – теперь ты будешь думать, что ты еще не созрел для нашей любви и будешь бояться опошлить… Чудаки эти мужчины и слюнтяи. Что с того, что я буду немножко недоступной в эту первую ночь как тогда. Так это только так – для порядка». Он потянул ее за руку, стал целовать пальцы.
Она сказала:
– Не надо… сегодня…
И он остановился, хотя оставил ее руку в своей.
А она сказала про себя: «Ну, глупый, чего же ты так легко сдался?» Она пожала его руку, – он понял это пожатие как прощение и бережно положил кисть руки ее на одеяло.
Она лежала не шевелясь. Смотрела в потолок. Он смотрел на ее лицо, на которое наплывала световая рябь.
Только он хотел спросить, почему она не спит, – зазвонил телефон прерывисто и часто: междугородная.
– Кто-то не туда попал, – сказала она и, накинув халат, выбежала в коридорчик. Оттуда она позвала удивленно:
– Дим. Тебя.
– Меня? – Он очень удивился, подумал: «Может быть, Лика, хотя междугородная, кто же?»
– Мы вас слишком побеспокоим, – услышал он сквозь шип и гуд усиленный микрофоном далекий голос. – У вас ночь. С вами говорят из редакции американского журнала «Лайф». Нам доподлинно стало известно о вашем уникальном эксперименте… Если вы не возражаете и если это не секрет, мы хотели бы услышать из ваших уст некоторые подробности…
– Я вас не понял. О каком эксперименте вы говорите?
– Воскресение, как это сказать, – из пластинки.
– Это ошибка. Вас ввели в заблуждение.
– О… мистер Алексееф, не разочаровывайте нас… Вы есть отличный материал…
– К сожалению, я не понимаю, о чем вы… Я просто был в космическом полете вокруг Солнца, о чем пока…
– Да, да. Ну это нас не заинтересует. Желаем вам всего наилючьшего. И телефон разочарованно запикал.
Вслед за этим последовали вызовы из Франции, Бельгии, Англии, Японии, позвонили из АПН. Агентства печати хотели знать подробности. И всех их пришлось отбрить.
– Но, Ки, откуда они узнали? И что я здесь? И вообще обо всем этом?
– Ты так на меня смотришь… Я могу подумать, что ты подозреваешь меня?
– Да нет, – сказал Дим как-то неуверенно, и опять какая-то странная мысль шевельнулась в нем.
Она смотрела в потолок, ждала, сердилась.
Он тоже смотрел в потолок – сердился на нее, на себя, на свою неуверенность, на свое неумение понять ее и поверить ей или.
Или…
Она уснула с капризным недоумением на лице – в темноте он уже пригляделся к ней, – но вскоре на лице ее забродили какие-то другие чувства, что-то она видела во сне.
А он так и не уснул. Уже сочилась молочная розоватость утра. Комната наполнялась светом, сосновые ветви заголубели. Он встал и как был, в трусах, подошел к книжным полкам. Между стопок книг были просветы, и там, в этих просветах, торчали причудливые коренья. Он пригляделся, угадывая лешего, Бабу-Ягу, раненого оленя, Дон Кихота. Под иными были подписи: «Буря», «Саломея», «Венера Пещерская».
Он представил, как она ходила по лесу – молодая ведьма (ведунья, подумал он) – и все эти лесные чуда глядели на нее и обступали со всех сторон. И она умела видеть их и разговаривать с ними. И это было там – в Пещерах.
Он прошел в комнату, где спали дети.
Мальчишки посапывали в двух деревянных кроватках.
Один во сне подергивал себя за хохолок, другой лежал калачиком, прижав колени к подбородку. И вдруг тот, что дергал себя за хохолок, открыл глаза и, совсем не удивившись стоящему над ним дяде, спросил:
– Ты кто?
– Твой папа.
– Отец?
– Ну да.
– Я сейчас тебя видел… Мама говорила о тебе, и я тебя каждую ночь видел.
Мальчик потормошил брата:
– Лех, а Лех.
Тот пробудился. Сел опешив – растерянный и розовый, протер глаза.
– Что я тебе вчера говорил! Вот он – отец.
И они, словно сговорившись, закинули ноги на грядушки кроваток, сопя, преодолели барьер и бросились на штурм. Они лезли на него, как на крепостную стену, а он только говорил им:
– Тише, тише, братва, мать разбудите.
Лика сидела возле окна в раскидном кресле и вязала. В ее восковых пальцах вспыхивали спицы – это были не длинные спицы наших бабушек, а коротенькие, соединенные капроновой нитью, на которую и низалось вязание. Вязка была крупная, в толстую нитку, и уже обозначавшаяся кофта очень смахивала на средневековую кольчугу. Время от времени спицы затихали, вздрагивали. Лика прислушалась, в приоткрытую фрамугу было слышно, как хлопала дверь парадной. Она ждала Лео после защиты диссертации и по этому случаю даже не пошла в театр ее заменили.
И вот щелкнула дверь в прихожей. Лика бросила вязание на подоконник и боком отскочила, встала так, чтобы открывшаяся дверь заслонила ее. Лео имел обыкновение не задерживаться в прихожей – прямо в верхней одежде вламывался в комнату.
Он вошел в макинтоше, бросил на стол свой пузатый портфель, который победно клацнул пряжками. Он швырнул его не раздраженно, как это бывало, а великодушно, размашисто, как-то даже щедро. Кинул шляпу в кресло и, ощупывая самодовольно бороду, подошел к зеркалу и тут увидел в зеркале Лику – кожа на лбу и висках натянулась: он не ожидал, что Лика останется дома.
– Тебя, я вижу, можно поздравить?
Он кивнул.
Сочные губы его, проглядывая в витках бороды, лоснились благостной улыбкой.
Лика бросилась, подпрыгнула и повисла у него на шее, болтая счастливо ногами. Осторожно потерлась щекой о шелковистые кольца его бороды. Хотя он уже два года яосит этот, как она говорила, мужской признак, Лика никак не могла привыкнуть и приспособиться. Она вообще не терпела никакой волосатости, борода же казалась ей каким-то бесстыдством. Впрочем, она догадывалась, что борода ему совершенно необходима – она прикрывала расплывчатость и рыхлость его физиономии и, что ни говори, делала его лицо интеллигентным.
Лео вышел в коридорчик, скинул макинтош, вернулся, потоптался, снял пиджак, нацепил его на спинку стула и оказался в сетчатой майке, поверх которой была надета манишка с бабочкой. Прикурил от зажигалки-пистолета и расселся перед столом.
Лика разогрела борщ и принесла ему дымящуюся тарелку.
Он ел, аппетитно прихлебывая и время от времени выбирая крошки из бороды. Моргал белесыми ресницами, глаза его светло голубели, и было в них телячье благодушие.
Ей было неприятно, как он ел – хлебал, прихлебывал, обсасывал кости, ел много, долго, вальяжно. Он очень заботился о своем здоровье, во всяком случае любил говорить об этом, а сам год от года рыхлел. Сначала ей даже нравилось ухаживать за ним, и она подмечала странное в себе – почти рабское желание подчиняться ему и в то же время едва ли не материнское стремление оборонить и защитить его – точно он был каким-то беспомощным. Ее часто коробило от его мужланской грубости, неожиданных слов и причуд, но она сносила все это, увещевая себя, что сумеет со временем повлиять на него и в конце концов он с годами помягчеет, что это у него какой-то затянувшийся «подростковый возраст». Ей страстно хотелось подчинить его, посадить, как медведя, на цепочку. Сломить такого сильного и самобытного – в этом была проверка своих сил, что ли? А может быть, эта мысль появилась уже потом, и она хотела доказать самой себе, что должна и в силах изменить его, хотя кому это надо? – мелькало иногда.
Он был гуляка и Моцарт, – как он сам о себе говорил.
Он мог неделями ничего не делать, лежать, читать какой-нибудь детектив, перебирать коллекцию своих значков, – он начал собирать их еще в первых классах школы, но и сейчас трясся от вожделения, если ему попадался какой-нибудь уникальный: такие он получал в обмен у иностранных туристов или привозил из своих заграничных поездок. Эта детская страсть поначалу ее тоже умиляла. Она делала, казалось ей, Лео более доступным.
В дни получек он пропадал допоздна, а потом, часто среди ночи, заявлялся с честной компанией и кого-то еще посылали в ресторан-поплавок, чтобы через швейцара раздобыть пару бутылок коньяку. И это ей поначалу нравилось.
– Детка, это мои друзья – физики. Обеспечь нам маринованных грибков и горячей картошечки. Вот тебе полкило икрицы и кильки. Да вот еще маслины, Он вытягивал из карманов пакетики. – Раскидай.
И она вскакивала, быстро-быстро раскручивала бигуди, влезала в платье, которое Лео сзади привычным движением задергивал на молнию, и бежала на кухню, чтобы приготовить. Это вносило оживление, было много мужчин, которые наперебой спешили сказать ей лестные вещи. И она чувствовала себя этакой Панаевой, которая собирает вокруг себя избранное общество интеллектуалов… Только, конечно, на современном уровне и в современном стиле.