Текст книги "Визит к Минотавру. Женитьба Стратонова"
Автор книги: Георгий Вайнер
Соавторы: Аркадий Вайнер
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Иконников тихо, почти шепотом засмеялся:
– До-о-брый? Ха-ха! Он мучится от комплекса вины, от того, что незаконно занял чужое место, и его снедают стыд и мысли об обворованном им человеке. Вот теперь у него украли только инструмент – пусть узнает, каково было человеку, у которого украли дело его жизни!
Мы посидели молча, и я думал о том, что ничего не может распрямить его безобразно искривленную убежденность в том, что ответственность за его крах несет кто угодно, только не он сам.
Иконников бросил в пепельницу окурок, встал и подошел к клетке с коралловым аспидом. Змея медленно повернула к нему острую голову, завораживающе впилась в него мерцающим красным взглядом. Иконников приоткрыл окошечко в пластмассовой стенке, и гад начал плавно, незаметно вытягиваться, распрямляться, он весь струился розовым гладким телом, будто ночной подсвеченный фонтан, но струя его не падала, а все тянулась, медленно росла вверх, пока эта противная острая головка с белыми ровными обводами глаз не вылезла наружу. И в тот же миг, это произошло молниеносно, Иконников схватил сильной, точной, длинной кистью змею чуть ниже головы, за шею и поволок ее наружу, из клетки.
Он сделал два шага к столу, и я увидел совсем рядом – только руку протянуть – маленькую змеиную пасть с белым крючком ядовитого клыка. Трехметровая змея вилась по полу, сворачивалась кольцами, с шумом и шелестом ударялась по кафелю, обвивала серпантином ноги Иконникова. Он был похож в этот момент на пожарного со взбесившимся шлангом в руке.
– Вы не видели, как змеи атакуют? – донесся до меня откуда-то издалека голос Иконникова.
Мелькнула бесполезная мысль о бессильном пистолете на поясе – пока я дотянусь до кобуры, змея вопьется в меня, как дротик.
Вдруг пальцы Иконникова на шее аспида чуть-чуть ослабли – я видел это, я готов поклясться, что он разжал кисть, и змея рванулась ко мне, как будто он выбросил из рукава клинок. Переливающийся корпус аспида висел в воздухе совершенно горизонтально, а пасть с рубиновыми пуговками глаз замерла в полуметре от меня.
Иконников с любопытством взглянул на меня – видимо, я сильно побледнел, и засмеялся:
– Не бойтесь. Она у меня почти ручная…
Он взял со стола мензурку, затянутую поверху нейлоновой пленкой, и поднес ее к пасти аспида, и сразу же змея сделала рывок, удар, тихий треск – клык пронзил пленку, и я увидел, как из него цевкой брызнула тоненькая струйка желтой жидкости…
Честно говоря, я плохо помню, как он запихивал змею обратно в клетку, долго мыл под краном руки, потом подошел к столу и сел как ни в чем не бывало.
– Это вы сделали, чтобы попугать меня? – спросил я, и голос мой звучал хрипло, а по лицу стекали капли пота.
– Зачем же? – почти весело сказал Иконников. – Вам так не понравился аспид, а я вам сберегу эту порцию яда…
– А для чего?
– У вас, у сыщиков и гениев, работа очень нервная, сердце быстро изнашивается. Наверное, как свое сработается, захотите на новое сменить. Операции по пересадке теперь в моде. Вот без яда аспида организм ваш отторгнет новое сердце. А яд этот сделает ваш организм спокойнее, сговорчивее, подавит он его, обломает, и заживете вы себе второй, новой жизнью, которая будет краше предыдущей…
– А себе вы припасли такой?
– Мне не надо, у меня сердце хорошее, спокойное. Я ведь узнал покой. Кроме того, мне и одной жизни много. Это только гении нужны человечеству вечно…
Я встал и сказал ему:
– Все это ложь, вся жизнь ваша и философия – ложь и змеевник – ложь, потому что вы устроили из него для себя заменитель острых переживаний, страхов, радостей и страстей, которые переживает настоящий артист. Вы и змей-то своих наверняка боитесь, так же как и я, но они вам необходимы для внутреннего самоутверждения. Ладно, если вы мне понадобитесь еще, я вас вызову. До свидания…
Я вышел на улицу, вдохнул полной грудью студеный чистый воздух осени и подумал, что прошедшие два часа были похожи на какой-то нелепый вздорный сон, фантасмагорию еще дремлющего сознания. И только одно ощущение осталось четким: он меня пугал. Зачем ему надо было меня пугать?..
Я шел не спеша через парк и пытался привести хоть в какой-нибудь порядок свои впечатления, сделать выводы, принять решения. Но ничего из этого не получалось – Иконников не влезал ни в одну из понятных мне человеческих категорий. Интеллигентность, позерство, обиженность, острый ум и злая ограниченность, поиски счастья и покоя в змеевнике, борьба за какую-то микроскопическую воображаемую правду, Каин, концерт Пуньяни, аспид, вылетающий из его руки, как клинок, – все перемешалось у меня в голове в невероятный калейдоскопический хаос, мелькало, прыгало, не давало собраться с мыслями…
Потом всплыло в памяти имя, засыпанное обвалом искореженных мыслей, оседающих после взрыва иконниковского покоя. Гриша Белаш… Гриша Белаш… Я уже слышал это имя, но не мог вспомнить, в какой связи. Я остановился у автоматной будки и позвонил Лавровой. Никто не отвечал по ее номеру, и я уже собрался положить трубку, но в аппарате вдруг щелкнуло, и я услышал запыхавшийся голос Лены:
– Инспектор Лаврова у аппарата.
– Добрый вечер, это я…
Она отдышалась и сказала:
– Я из коридора услышала звонки и пока добежала…
– И мировой рекорд в спринте остался незафиксированным, – сказал я.
– Ничего, стоит вам позвонить, и я повторю его, – сказала она. – А вы откуда?
– Из парка. Я прогуливаю себя в пустом вечернем парке. Красиво здесь очень…
Лаврова помолчала, затем спросила:
– Вас в это настроение вверг дрессировщик змей?
– В какой-то мере. Скажите, Лена, вам имя Григорий Белаш не знакомо?
– Знакомо. Я с ним уже разговаривала. Это настройщик роялей, он проходил у нас по четвертой линии. Так сказать, сфера обслуживания… Вы читали протокол его допроса.
Я вспомнил. Григорий Петрович Белаш, настройщик, регулярно бывает у Полякова, характеризуется с наилучшей стороны, во время кражи находился в командировке, алиби проверялось – результат положительный.
– А личное впечатление какое у вас осталось? – спросил я.
Лаврова подумала мгновение, будто вспоминала, и я представил, как она пожимает плечами, и ей это неудобно делать, потому что телефонная трубка прижата плечом к уху – руки-то заняты, – она наверняка уже достает из пачки сигарету, и зажигалка только чиркает, но не горит. Она не то вздохнула, не то затянулась, сказала:
– Приятное впечатление. Человек умный, наблюдательный, по-моему, весьма искренний, держится достойно. Ну и как пишут в ориентировках: «Рост – высокий, телосложение – худощавый, лицо – белое, привлекательное, глаза – карие…» А может быть, и не карие. Это я так, к примеру сказала…
– А вы не можете ему так, к примеру, позвонить и пригласить снова к нам?
– Могу, конечно. А что – интересует он вас?
– Он нет. Меня Иконников интересует.
– Но-о? – удивилась Лаврова. Этот странный возглас выражал у нее крайнее удивление. – Что-нибудь серьезное?
– Да, у нас с Иконниковым серьезно, – улыбнулся я. – Он меня или пугал, или хотел укусить…
– Укусить? – удивилась Лаврова. – В каком смысле?
– Это я так, к примеру. В фигуральном смысле. Значит, насчет Белаша договорились? Завтра, к десяти.
– Договорились.
– А что у вас слышно? С билетом? – поинтересовался я.
Лаврова снова помолчала, потом не очень уверенно сказала:
– Я думаю, у Обольникова надо обыск сделать. Билет скорее всего был его…
– Это так в парке считают? – спросил я.
Лаврова разозлилась:
– Нет, это я так считаю!
– Расскажите мне тоже, – попросил я.
– Пожалуйста. Но я боюсь, пока мы будем вести все эти переговоры, зональный прокурор уйдет домой. А нам санкция понадобится…
– Вы уверены, что понадобится? – спросил я осторожно.
– Абсолютно, – сказала твердо Лаврова.
– Я, правда, не представляю себе, что мы там можем найти, – продолжал тянуть я.
– Между прочим, я тоже не рассчитываю найти у него скрипку под диваном…
– А что рассчитываете?
– Не знаю, – сердито сказала Лаврова. – Но отрицательный результат – это тоже результат.
– Трудно спорить. Ну что ж, валяйте. Встретимся через час на Маяковской…
Привалившись спиной к стене, я стоял у входа в метро и ждал Лену. Мимо шли люди, очень много людей, и каждый из них, наверное, нес груз забот, не меньший, чем я. Миры, целые миры потоком шли мимо меня. Господи, сколько же может вместить в себя один человек! Миры, прекрасные и унылые, ликующие и мрачные, высокоорганизованные и почти умершие, шли плотной толпой – через двери метро «Маяковская» в часы «пик» протекает Млечный Путь, целая вселенная. Люди казались мне громадными непостижимыми, таинственными планетарными системами, и познать все уголки их природы было невозможно даже с помощью фотонных ракет, которые не знают времени, а подчинены только пространству. Стучит турникет на входе, дверь – вперед, дверь – назад, люди – вверх, люди – вниз. Благодушные Моцарты, обиженные Сальери, усталые трудяги, кипучие лентяи, одинокие красотки, а уродки – нарасхват, смелые воры и осторожные сыщики. Только почему осторожные? Говори уж попросту – испуганный сыщик. Он ведь здорово напугал меня. Ах, как окреп и вырос сегодня мой Минотавр! Он налился моим испугом, как волшебной силой. Сегодня он ведет в счете и потому молчит, довольный, сытый моим стыдом и горечью…
– Купите своей девушке свежие цветочки…
Передо мной стояла цыганка, на левой руке у нее мальчуган, а в правой – целая охапка астр. Астры были фиолетовые, поздние, грустные и остро пахли землей.
– Сколько стоит? – спросил я осмотрительно.
– Всего рубель букетик, – ответила она снисходительно.
– И по старому рубль букетик стоил…
– Вот ты на старый рубль и купи тех астр, что тогда продавались, – сказала она весело.
Я протянул ей монету, и моя милицейская душа все-таки не выдержала, и я ворчливо сказал ей:
– Лучше работать шла бы…
– А ты спроси у ненаглядной своей, которой цветочки купил: лучше будет, если я работать пойду?
– Та, которой купил, думает, наверное, что лучше, – усмехнулся я и вспомнил, что мы с ненаглядной моей, той, которой цветочки купил, идем делать обыск, и коловращение миров вокруг сделало новый вираж. Елки-палки, глупость-то какая – на обыск с цветочками! Цыганка уцепилась за какого-то толстого дядю, а я стал оглядываться по сторонам в поисках урны, куда можно бросить цветочки, те, которые своей ненаглядной купил, и увидел на первом столбе колоннады Концертного зала Чайковского афишу: «Лев Поляков. Сольный концерт. В программе – Вивальди, Паганини, Боккерини, Сен-Санс…» А Гаэтано Пуньяни не было. Видимо, крепко запоминаются ошибки, которые долгими ночными часами исправляются после оваций в пустом гостиничном номере.
И может быть поэтому – трудно узреть причинную цепь во взаимодействии людей-миров, – но возможно поэтому через афишу поперек размазалась розовая, как аспид, полоска с черными жирными буквами – «ОТМЕНЯЕТСЯ»… Билеты можно вернуть в кассу, но они остаются действительными, поскольку «о новом сроке концерта будет сообщено дополнительно».
Придется подождать, товарищи зрители. Гении-скрипачи ведь тоже люди – они могут в день концерта заболеть, у них могут возникнуть «семейные обстоятельства». У них могут украсть инструмент…
– Вы кого-нибудь ждете еще?
Лаврова, засунув руки в карманы плаща, сердито смотрела на меня.
– Только вас, Леночка…
– А что это?.. – она показала на букет.
– Цветы, – сказал я. – Вам.
Она небрежно кивнула головой – спасибо, будто я каждый день подносил ей букеты. Особенно когда мы отправлялись на обыск. Наверное, это было написано на моем лице, потому что она засмеялась:
– Как все злые люди, вы сентиментальны. Вы хотели бы, чтобы я бросилась к вам в объятья?
– А почему вы так уверены, что я злой человек?
– Не знаю. Мне так кажется.
– А может быть, наоборот? Это у меня маска такая, а на самом деле я тонкий и легкоранимый человек? Где-то даже чувствительный и нежный? И воспитываю семь усыновленных сирот?
– Так ведь не воспитываете же! – махнула она рукой.
– Тоже верно, – согласился я. – А что с Обольниковым?
Она взглянула на меня с сожалением – ей, видимо, хотелось продолжить беседу о моих недостатках. Я бы, может, и не возражал, если бы нам не идти на обыск. А я уже и так сильно устал, спать сильно хотелось.
– На билете есть серия и номер, – сказала Лаврова. – В Управлении пассажирского транспорта мне сказали, что это серия 1-го троллейбусного парка…
– Это я уже знаю…
– Тогда не перебивайте, – сердито остановила она. – В парке, в отделе движения значится, что серия ЩЭ-42… выдана на 20-й маршрут. Разряд билетов 423… выдавался в машине номер 14–76. Водители троллейбусов на конечных остановках маршрута записывают в блокнот движения номеров билетов в кассах. На билете, найденном нами, номер 4237592. 16 октября водитель Ксенофонтов записал на станции «Серебряный бор» в 22.48 номер билета – 4237528. Через 64 номера оторвал билет его хозяин. По расчетам Ксенофонтова, это могло произойти на перегоне от остановки «Холодильник» до остановки «Бега». А таксомоторный парк, в котором работает Обольников, находится как раз на этом перегона.
– Это интересно, – сказал я. – Но 16 октября он уже…
– …был в больнице, – закончила Лаврова. – Я помню. Тем не менее пренебрегать этим раскладом мы не можем…
– Не можем. Нам бы для этого кнута еще лошадь подыскать, – сказал я. – Некуда нам этот расклад приложить.
– Так что, обыск не будем делать?
Я подумал минуту, потом сказал:
– Не знаю. Давайте пока просто поговорим с его женой.
– В каком смысле?
– В том, что Обольников сидит себе преспокойно вместе с остальными алкашами в клинике, а обыск мы будем делать у его жены. Ему-то плевать, такие стыда не знают, а ей позор на весь дом – понятых ведь надо звать, соседей. А он и так ее в гроб раньше срока загонит…
Лаврова пожала плечами:
– Вулканический всплеск сентиментальности. Я же говорила…
– Ага, – кивнул я. – Это у меня от злобности. Но тут ничего не поделаешь. Как сказал мне сегодня Иконников, у каждого своя правда.
Мы вошли в подъезд.
– Давайте выкинем цветы, – предложил я.
– Зачем? – Лаврова потянулась на цыпочках и положила букет на какой-то электрический ящик с нарисованным черепом. – Назад пойдем, тогда заберем. А пока их черепушка постережет…
– Вроде и грехов я таких не совершала, чтобы так строго взыскивалось, – устало говорила Евдокия Петровна Обольникова. Руки ее, тяжелые, натруженные, бессильно лежали на столе.
– Евдокия Петровна, мы же вас тоже расспрашиваем не потому, что нам другого занятия не найти, – сказала Лаврова. – Но ваш муж ходил в квартиру к Поляковым…
– Не касаюсь я его, – сказала женщина. – Пропади он пропадом, мерзкий. Все, что мог, отравил, испоганил.
В комнате было удивительно пусто, необжито. Евдокия Петровна подняла на меня глаза и перехватила, видимо, мой взгляд.
– Смотрите? Сарай наш пустой оглядываете? А что делать? Гена перед самой армией себе куртку кожаную купил, радовался, молодой ведь, – ему, понятное дело, приодеться хочется. Недоглядела я, так этот проклятый унес ее и пропил. Все, что осталось, к дочке перенесла…
– А где же вещи вашего мужа? – спросила Лаврова.
– А какие же вещи у него? – удивилась Обольникова. – Что на нем – вот и все его вещи. Дочка мне в кредит холодильник купила, так я к ней на неделю как уехала – внучок прихворал, он и холодильник вытащил из дому. Так опился тогда, что чуть не помер. Одно жаль, что чуть не считается… Стыд ведь какой – у человека внуки, а я за получкой его на работу езжу.
– А как вы к нему на работу добираетесь? – спросила Лаврова. – Я имею в виду, транспортом каким?
– Троллейбусом двадцатым, не на такси же. Ох, горе мое горькое. За что мне только причитается такое? И за душегубство каторгу на срок дают. А мне – пожизненно.
Так мы и ушли, не узнав того, что знала и видела эта усталая, замученная женщина, истерзанная страхом и ожиданием позора.
Глава 6Фаза испепеления
Каноник Пьезелло провел ладонью по шантрели, погладил изогнутым смычком басок, и протяжный, неслышно замирающий звук надолго повис солнечной ниткой в мягком сумраке мастерской.
– Предай господу путь свой и уповай на него, и он совершит… – сказал каноник, и слова писания неожиданно прозвучали в этой длинной тишине угрозой.
Неловко завозился в углу Антонио. Амати бросил быстрый взгляд на ученика, прошелся по комнате, задумчиво посмотрел в окно, где уже дотлевали огни позднего летнего заката. Негромко щелкали кипарисовые четки в сухих пальцах монаха, его острый профиль со срезанным пятном тонзуры ясно прорисовывался на фоне белой стены. Беззащитная и беспомощная, будто обнаженная, лежала на верстаке скрипка, и когда жесткая рука монаха касалась ее, у Антонио возникало чувство непереносимой боли, словно монах прикасался к его возлюбленной. А мастер Никколо молчал.
– Ты же сам говоришь, Амати, что скрипка – как живой человек… – говорил тихим добрым голосом каноник. – И если дух твой чист и господь сам идет перед тобой, то святое омовение в купели только сделает ее голос чище и сильнее, ибо вдохнет в нее промысел божий. Отчего же ты упорствуешь?
Амати вновь медленно прошелся по мастерской, и Антонио заметил, что его учитель очень стар. Старик тяжело шаркал толстыми, распухшими ногами по полу, он грузно уселся в свое деревянное резное кресло, взял в руки скрипку, прижал ее к щеке, будто слушал долго ее нежное сонное дыхание, провел пальцами по струнам, и скрипка сразу ожила, и плач и смех, веселье и грусть предстоящего расставания рванулись в этом коротком случайном пиццикато, и в верхней комнате еще долго была слышна дрожь ее испуга.
– Я делаю доброе дело, – устало сказал Амати. – И чтобы проверить, угодно ли оно богу, не надо портить скрипку…
– Я не понял тебя, сын мой, – быстро сказал каноник Пьезелло. – Разве что-либо доброе можно испортить омовением в святой воде?
Амати медвежьими, глубоко спрятанными глазками посмотрел на монаха, и Страдивари показалось, что учитель усмехнулся.
– Она хоть и святая, но все-таки вода, – сказал Амати.
– Что? – беззвучно шевельнул губами Пьезелло.
– Скрипка, говорю, размокнет. Пропадет инструмент…
Монах перегнулся через стол, сжав на груди руки так, что побелели костяшки.
– А может быть, ты совсем другого боишься? Может быть, ты боишься, что святое причастие изгонит голоса бесовские из твоей скрипки? Голос чрева диаволова пропадет? Этого испугался? Вельзевула кары боишься? А суда господнего не боишься?
Амати положил скрипку на стол, встал, лысина его покрылась плитами тяжелой темной красноты, и Страдивари испугался, что учителя хватит удар. Или что он монаха убьет.
– Тьма невежества затмила ваш разум, святой отец, – хрипло проговорил Амати. – Мои скрипки играют в папской капелле в храме святого Петра!
Он хотел сказать еще что-то, но острая звенящая боль в сердце пронзила его, визгливо резанула в висках, захлюпала толчками у горла. Монах сказал тихо, но каждое слово будто приклеивалось к стенкам:
– Его преосвященство, епископ Мантуанский повелел тебе явиться к святой исповеди, а до этого пусть скрипки будут неприкосновенны…
– Эта скрипка заказана для инфанта испанского, – подал голос Антонио.
Монах, даже не повернувшись к Страдивари, сказал:
– И обещано тебе за нее одиннадцать тысяч пиастров…
Амати протянул скрипку канонику:
– Возьмите! Мне не нужно за нее ни одного байокко! Вручите этот дар епископу, пусть в своем доме он убедится, что греха в ней не более, чем в любом дереве, а ясной души…
Он не кончил фразы, ему было больно говорить, он сел и подпер голову кулаками. Только бы не догадался проклятый поп, как болит сердце. Пьезелло прижал к грязной сутане светло мерцающий инструмент, пожал плечами, задумчиво сказал:
– Я думаю, что его преосвященство согласится только на окропление скрипки святой водой. Ритуал омовения будет совершен и так…
– Хорошо! Хорошо! Кропите! Омывайте! Делайте что хотите, только оставьте в покое! – с мукой закричал Амати.
– Гордыня овладевает твоим сердцем, сын мой, – сказал монах.
– Уйдите, святой отец, – синеющими губами пробормотал Амати. – Я вам и так отдал самое дорогое. Больше у меня все равно ничего нет…
Когда стало совсем темно, Антонио зажег свечу, притащил сверху из столовой фьяску тосканского кьянти, круг овечьего сыра и белого хлеба, разложил все это на верстаке и сказал:
– Поешьте, учитель. Когда я волнуюсь, мне всегда хочется есть…
Амати усмехнулся:
– Не ври. Ты всегда хочешь есть, даже если ты веселишься, а не волнуешься…
Старик окунул кусок хлеба в вино, нехотя пожевал, потом сказал:
– Страх – самое невыносимое, самое ужасное испытание, которому подвергает нас господь. Сильно испуганный человек – почти труп.
– А зачем вы отдали им эту несравненную скрипку?
Амати сильно потер ладонью красный складчатый затылок – голова гудела надсадно, глухо, больно.
– Мальчик мой, запомни: когда за человеком бежит пес, надо бросить ему кость…
– Но они вам ничего не могут сделать! Ваши скрипки освящены признанием папы!
– Да, я, наверное, мог бы добиться у папы охранной грамоты.
– А в чем же дело?
– У меня нет времени воевать с ними. В молодости есть время для всего – можно воевать, учиться, любить, работать. А у меня осталось время только для работы, и его становится все меньше. Мои уши не слышат ничего более на свете, кроме двух звуков – моих скрипок и шума колес времени. Когда-нибудь, спустя десятилетия, тебя ждет открытие – ты тоже смертен, ты услышишь шум незримых колес, которые вращают мир, и с каждым их поворотом твоих дней становится все меньше, и тогда тебе надо будет ответить себе – все ли ты сделал, что мог, доволен ли ты прожитой жизнью?
– А вы все сделали? – спросил Страдивари.
Амати засмеялся:
– Мои дни еще не истекли, поэтому я еще не все сделал. И поэтому я не могу тратить время на войну с епископом Мантуанским. Я хотел бы умереть вот здесь, за этим верстаком, умереть легко, быстро, без унизительных мук телесных, и тогда душа моя быстро придет в рай – я ведь совсем не имел времени грешить, я все время работал…
– Но ведь грех сладостен? – спросил Антонио. – И в искуплении прощается, а тайная радость памяти остается? Неужели вы ни о чем ушедшем не жалеете?
– Не знаю, – Амати задумчиво смотрел на пляшущий язычок пламени. – Человеку для познания счастья, говорят, надо пройти через нищету, любовь и войну. Я никогда не знал нищеты – Амати были богаты уже тогда, когда я в незапамятные времена появился на свет. И огромная любовь – та, что освещает всю жизнь, – меня обошла. И ни с кем и никогда я не воевал. Вместо этого я шестьдесят лет делал скрипки. И все-таки я счастлив, потому что моя работа провела меня через все ипостаси человеческого счастья.
– Каким образом? – спросил недоверчиво Антонио.
– Когда я пришел в мастерскую деда, я был беден, как бродяги на таррантских причалах, я не знал совсем ничего. А дед, как мне тогда казалось, знал все, и от этого постыдность моей нищеты была особенно наглядна. Прошли долгие годы, пока я набрался богатства знания, и это богатство согревает мою старость, дает мне спокойствие и уверенность, каких не могут дать деньги, и это богатство я всегда ношу в себе…
– А любовь?
– Когда я сделал свою первую скрипку, ее голос был пронзителен и вульгарен, как крики продажных генуэзских девок в Пассо ди Гатто. Я испытывал от нее восторг и омерзение одновременно. Она магнитом тянула меня к себе, а через мгновенье я отбрасывал ее с ненавистью, в ней сталкивались вожделение и детская мечта о красоте, которые жить вместе не могут. Я слушал голоса птиц и песни детей, шипение волн и шорох дождя, тихий плач женщин и тоскливый крик гепарда, которого показывали в Падуе на ярмарке бродячие балаганщики. На танцах я смотрел, как девушки и юноши пляшут бешеную сальтареллу, и чеканную ломбарду, и зазывно-томную форлану, и пытался уловить ритм колебания, который мне надо было навсегда поселить в скрипке. Наверное, мне это удалось, потому что скрипки мои стали петь мягче, глубже, в них была настоящая страсть и непродажное волнение, и первыми это, конечно, заметили попы, потому что, слушая звуки моих скрипок, люди плакали, и это были слезы радости и грусти – в инструментах была моя большая любовь. Я любил их, как отец и как муж, как любовник, в них была тоска отвергнутого и радость обладателя, величие и красота альпийских елей, из которых их делали, крик пленного гепарда и трепет форланы, звон воды на перекатах Треббии и вся моя благодарность этому миру, давшему мне счастье родиться и создавать в своей мастерской маленькие звучащие деревянные живые миры, способные вместить все это…
– И вы думали об этом, учитель, когда создавали свои скрипки? – спросил Антонио.
– Да, всегда я думал об этом. Я никогда не работал в плохом настроении, чтобы хоть один надрез не получился у меня случайным, непродуманным, непрочувствованным. В этом и была та война, которую я вел всю жизнь, – я давным-давно понял, что звук не получишь колдовством, омовениями и всей этой прочей ерундой. Я много лет назад понял, что все в мире управляется законами, и волшебный звук скрипки – не более чем познанный закон. И законов звучания много, но большинства их мы не знаем, а они от этого не перестают существовать, и мы медленно – терпением, памятью и умом – находим истину, хотя объяснить ее не можем. Ощупью изыскиваем мы правду и как слепые запоминаем ее слабый рельеф, и по звуку знаем – это хорошо! Много лет спустя объяснят, почему это так, а не иначе. Но кто-то должен идти впереди, первым сделать то, что до него было невозможным. И если ему это удается, то свою войну, для познания себя и счастья, он выиграл…
* * *
Григорий Белаш явился ровно в десять. Когда я читал протокол его первого допроса, я не обратил внимания на дату рождения и сильно удивился теперь – лет ему было тридцать с небольшим, в общем, мы с ним были приблизительно ровесники. А я почему-то представлял себе старенького суетливого человечка в замызганном пальто – не знаю уж почему, но именно так я представлял себе настройщика роялей. Он поздоровался и весело спросил:
– Допрос второй степени с пристрастием?
– Нет, – сказал я. – Будет просто допрос с пристрастием второй степени.
– В школе это называется – в квадрате.
– Ага, в квадрате, – подтвердил я.
– За что же вы меня так? – улыбаясь, взмолился он. – В прошлый раз меня тут девушка в такой оборот взяла, что я сразу вспомнил про допровскую корзину Кислярского. Думал, что куковать мне тут, пока скрипку не найдут. Обошлось, однако, отпустила…
Он захохотал, искренне, от души, заразительно, и я сам невольно улыбнулся, представив себе сухой официальный тон Лавровой.
– А вы ей, наоборот, понравились, – сказал я.
– Ну? – воззрился он на меня с интересом. – Не может быть! Если бы я это знал тогда, обязательно попросил бы телефончик. Это, наверное, очень волнует, когда к тебе приходит на свидание девушка, ты ее берешь нежно за талию, а там… а там… Пистолет! Жутко волнует…
Я пожал плечами:
– Не знаю. Не пробовал. Чтобы с пистолетом…
Он, видимо, хотел углубить экскурс в этот вопрос, но я спросил его:
– Так во время кражи вы были в командировке, Григорий Петрович?
– Чтоб мне с места не сойти, – все еще весело сказал он, потом уже серьезно добавил: – Я понимаю, вы меня не перешучиваться пригласили. И на мне, как на человеке, вхожем а дом Полякова, тоже лежит тень подозрения. Поэтому я готов с максимальной обстоятельностью отвечать на все интересующие вас вопросы…
– Вот и прекрасно. Расскажите мне о вашей командировке.
– Пожалуйста, – он еле заметно пожал плечами, как человек, которого во второй раз спрашивают об одном и том же. – Как вам известно, я работаю настройщиком музыкальных инструментов в филармонии. Если вы наводили обо мне справки, то уже знаете, что специалистов, равных мне по квалификации, в нашей стране еще трое: Исопатов, Гуревич и Косырев. Гуревич уже глубокий старик и почти не работает. А мы обслуживаем уникальные инструменты, которыми пользуются наши крупнейшие музыкальные мастера. Причем мы работаем всегда с инструментами, закрепленными за нами сугубо персонально…
– Почему? – спросил я.
Белаш еле заметно ухмыльнулся, и я понял, что его рассмешила моя неосведомленность.
– Потому что у каждого из инструментов свой голос, и пианист-виртуоз, толкователь и интерпретатор, раз и навсегда привык к этому голосу. Он наизусть знает диапазон его звука, и звук подчиняется ему, как живой. Если я ошибусь в настройке и звук станет чуть-чуть выше или ниже, то я могу пианисту попросту сорвать концерт. То, чего никто и не заметит, не услышит, музыканту высокого класса режет ухо, как пилой.
– Понятно. Дальше.
– 14 октября, по-моему, это был четверг, я выехал в Ленинград, где пробыл по понедельник включительно, вернувшись в Москву во вторник. Отчет по командировке, счета и билеты мною сданы в бухгалтерию. Можете проверить.
– Уже проверено, – кивнул я. – Все точно. С кем вы виделись в Ленинграде?
– В хронологическом порядке?
– Желательно.
Белаш почесал в затылке:
– Тогда вы меня не торопите. Дайте вспомнить все по порядку…
– А я вас и не тороплю. Вспоминайте.
– Так, значит, с вокзала я поехал в гостиницу, номер мне был заказан в «Европейской». Оттуда пешком – это напротив – в филармонию. Освободился я там, наверное, часа в четыре и поехал на Мойку к Евгению Константиновичу Преображенскому. У него совершенно волшебный «Стейнвей», но жутко капризный. Вы бывали на его концертах?
– Нет, только по радио слышал.
– Ну, неважно. У Преображенского я пробыл до позднего вечера, хотя рассчитывал управиться в два счета. Группа высоких не строила… И, кажется, в этот день все. Да, точно, я собирался еще зайти к приятелям Медведевым, но было уже поздно, я поехал в гостиницу, позвонил Леше Медведеву, передоговорился на завтра и лег спать. На другой день я работал в консерватории, потом поехал к Медведевым, вернулся часа в три, будучи при этом крупно «под шафе». В воскресенье завтракал поздно, состояние у меня было несколько взвешенное, потом поехал, работал в филармонии, там познакомился с девушкой и вместе с ней ужинал в ресторане «Москва»…
– Координаты девушки сохранились? – безразличным тоном спросил я.
Белаш недоуменно посмотрел на меня:
– Девушки? Конечно. А что?
– Ничего. Я их переписать хотел.
Белаш достал из кармана записную книжку, полистал, открыл страницу:
– «Валя Морозова, Ленинград, ул. Громова, д. 7, кв. 56».
Я записал. Белаш закрыл книжку, растерянно покачал головой.
– Ну, короче, в понедельник я занимался с инструментами в Малом оперном, поужинал моими любимыми миногами и в полночь сказал: «Арриведерчи, Питер!» Вот и все. А теперь, может быть, перейдем на игру «Спрашивайте – отвечаем»?..