355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Вайнер » Искатель. 1971. Выпуск №6 » Текст книги (страница 6)
Искатель. 1971. Выпуск №6
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 16:23

Текст книги "Искатель. 1971. Выпуск №6"


Автор книги: Георгий Вайнер


Соавторы: Аркадий Вайнер,Сергей Жемайтис
сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц)

– Нет. Нужные мне телефоны я запоминаю… – он сконфузился и, застенчиво улыбаясь, закончил: – по нотам.

– Как? – не понял я.

Он почему-то еще больше сконфузился:

– Ну, можно же по нотному счету: до – один, ре – два, ми – три, фа – четыре, и так далее… Мне так гораздо легче запоминать.

Я мгновение подумал, потом спросил:

– И вместо цифрового сочетания у вас в памяти фиксируется нотная фраза?

Поляков кивнул:

– Да. А какие вы расшифровали цифры? Может, мне это напомнит что-то? Я ведь своей рукой записывал номер.

– Три первых – 157, и последняя – 2. Три цифры в середине утеряны.

Поляков что-то быстро промычал под нос, задумчиво сказал:

– До-соль-си… ре. До-соль-си… ре. Мне помнится, это был какой-то ужасный набор звуков, он просто резал ухо. До-соль-си… ре…

Он встал, подошел к роялю и начал наигрывать какие-то гаммы, и начало в них во всех было одинаковое, а потом он что-то импровизировал, подбирал, как неопытный музыкант подбирает нужную ему мелодию. Маленькая безобразная мелодия, которая была мне сейчас важнее всех симфоний на свете.


– Да, я просто уверен, до-соль-си-си-фа-ля-ре, – сказал Поляков. – Я не думаю, что ошибся. Это было до-соль-си-си-фа-ля-ре!

– Переведите, – попросил я. – Я боюсь ошибиться.

– 157-74-62.

Глава 7. ГЕНИАЛЕН, КАК РОДЕ, И ТАК ЖЕ НЕСЧАСТЕН

Антонио Страдивари учился у Никколо Амати тысячу дней – без малого три года. Была весна, река Треббия, напоенная голубыми снегами Ломбардских Альп, с шумом и шелестом несла свои серые воды мимо маленького, залитого солнцем городка, сиреневыми цветами дымились персиковые сады, и Антонио не покидало ощущение, что все это светлое ликование природы – только декорация на празднике его жизни. Сегодня он был счастлив.

Ахиллино Парелли, контрабандист, спекулянт, и вор, привез наконец из Специи, где он водил делишки с приходящими на галерах трапезундскими турками, глиняный сосуд с густым, чуть-чуть желтоватым молоком – ядовитым соком растения эуфорбиа маршаллиана, цветущего в высоких горах, отделяющих Европу от Азии. Это был вожделенный кавказский молочай.

Молоко эуфорбиа клеилось к рукам, сразу застывая грязными, черными струпьями, – трижды растворял его Антонио, перегонял, чистил, отстаивая в колбе прозрачный экстракт. Это была последняя добавка в секрете сокровенного лака. Антонио уже давно понял, что ядовитый сок молочая необходим для получения лака Амати, но десятки перепробованных им видов молочая, давая нужный звуковой эффект, уничтожали цвет и красоту лака. И вот наконец эуфорбиа маршаллиана дала и звук, и окончательный цвет лака – бледно-желтый, с легким блеском, глубиной тона, как старое левантийское золото…

Никколо Амати окунал пальцы в горячий лак, растягивал на руке его тугую тягучую пленку, нюхал, кисточкой наносил его на дощечки грушевого дерева и быстро водил ими над пляшущим огоньком каганца, а затем тер дощечку полой суконного камзола – согретое лаком, ласково переливалось живым цветом дерево, каждое волокно было видно на просвет.

Антонио, внимательно следивший за действиями старика, захохотал, подбежал к нему и обнял Никколо за плечи:

– Учитель, ваши сомнения напрасны! Это лак рода Амати!

Мастер осторожно снял руки ученика со своих плеч, бросил дощечку на верстак, устало потянулся и сказал:

– Пора обедать. Скажи, чтобы нам подали еду сюда…

Они с аппетитом поедали говядину со сливами, сыр, макароны, запивали прошлогодним джинцано, и Антонио, захмелевший от сытости, хорошего вина и счастья, объяснял мастеру, почему он догадался, что именно эуфорбиа маршаллиана нужна для лака Амати.

Никколо Амати поднял тяжелую голову, утер рот рукавом, посмотрел на радостного Антонио и грустно сказал:

– Люди никогда не занимались бы землепашеством, если бы столько же снимали в урожай, сколько засеяли… Добрый урожай – только плата за труд человека. Дело в том, что ни я, Никколо Амати, ни отец мой, ни дядя, ни дед Андреа никогда не использовали в лаке эуфорбиа маршаллиана…

Страдивари начал стремительно, отливом бледнеть. Амати сказал торжественно и грустно:

– Сегодня самый счастливый день моей жизни. И самый горестный, потому что является он знамением моего конца. Ты ведь сварил вовсе не лак Амати…

Антонио так рванулся из-за стола, что деревянная резная скамейка упала на пол. Амати неспешно закончил:

– Это лак Страдивари. И он лучше знаменитого аматиевского!

Антонио хрипло сказал:

– Учитель…

Амати перебил его:

– Не называй меня так больше, сынок. Ты больше не ученик. Ты мастер, и сейчас я счастлив, что спустя века люди будут вспоминать обо мне хотя бы потому, что я смог многому тебя научить. Ты сделаешь гораздо больше, чем я.

– Больше нельзя, – искренне сказал Антонио. – Больше – это бессмертие…

Амати засмеялся:

– А тебе разве никто не рассказывал о бессмертии моего деда?

Страдивари покачал головой.

– Все наши скрипки вырезаны из грушевого дерева, может быть, потому, что из-за груши дед Андреа претерпел, будучи еще совсем маленьким. Произошло это более ста лет назад. Их сосед был скрипичным мастером, и дед целые дни проводил у него в мастерской, глядя на работу мастера. Однажды соседу понадобилось грушевое полено для верхней деки, и тогда дед, зная, что его отец в отъезде, велел слугам спилить в саду все грушевые деревья для мастера. Прадед был, видать по всему, крутой человек, потому что, вернувшись, он пришел в такой гнев от самоуправства мальчишки, что просто-напросто посадил его в тюрьму.

Глупые и злые люди рассказывали потом, что от испуга у мальчишки помутился разум. Выйдя из тюрьмы, он не вернулся домой, а стал подмастерьем у соседа и с тех пор всю жизнь строил скрипки. Когда он создал первую виолу де гамба, ему было семнадцать лет. В этот день в мастерскую забрел сумасшедший музыкант Маурицио – оборванный, грязный старик с клочковатой, нечесаной бородой. Он ходил по улицам Кремоны и играл около всех домов по очереди и никогда не брал ни одного байокко платы. Никто не знал, где он ночует и что он ест. О нем говорили, будто он колдун, потому что он умел играть на всех инструментах и играл блестяще, а жил всегда бесприютным, нищим бродягой. Вот этот Маурицио послушал, как звучит виола де гамба моего деда, и предложил ему обмен: дед отдаст ему инструмент, а Маурицио откроет ему тайну жизни. Дед согласился – каждый человек в семнадцать лет хочет заранее узнать тайну бытия. И тогда Маурицио сказал деду, что тот должен сделать еще триста девяносто девять инструментов – на четырехсотой скрипке его ждет бессмертие.

С тех пор в деда Андреа будто вселился демон. Он работал как галерник, дни и ночи, случалось, что по трое суток он не выходил из мастерской, руки его были изъедены кислотами и растворителями, в мозолях, порезах и ссадинах, с трех пальцев были сорваны ногти, и больше они не выросли.

Он сделал около пятисот инструментов, и, когда перед смертью от него ушел исповедник, я спросил деда, а было мне тогда девять лет:

– Этот противный сумасшедший колдун Маурицио обманул вас, синьор?

Дед был совсем старый, просто усохший от времени, весь пергаментно-желтый, только глаза и руки жили еще в нем. Он засмеялся и сказал мне:

– Никколо, мой мальчик, когда ты вырастешь, ты поймешь, что Маурицио не колдун и не сумасшедший. Он был добрый и мудрый музыкант. Когда мне было семнадцать лет, он никак не смог бы заставить меня работать так всю жизнь, как я работал, посулив мне за это меньше чем бессмертие. Маурицио знал, в чем истинное бессмертие человеческое, и я умираю с благодарностью ему и надеждой, что он выполнил хоть частично свое обещание…

Старый мастер Никколо Амати и молодой мастер Антонио Страдивари долго сидели молча, погруженные в свои думы, пока учитель не сказал ученику:

– Только природа легко и просто создает прекрасное. Все прекрасное, что сотворяется руками человеческими, рождается в муках, кровавом поту, тоске неудовлетворенности, боли телесной и страданиях душевных. Если у тебя достанет сил пройти через это, то, как Маурицио обещал моему деду, я твердо обещаю тебе бессмертие познания истины. И не забывай никогда, что истину обретают в боли…

* * *

Телефон 157-74-62 был установлен в однокомнатной квартире Раисы Никоновны Филоновой. Седая моложавая женщина с ровным персиковым румянцем на добром круглом лице. Придя к ней в качестве агитатора, я уже через пять минут разговоров про житье-бытье убедился в огромном, просто глобальном доброжелательстве ее ко всему сущему и прямо-таки неправдоподобной, вулканической разговорчивости. Она исходила из нее широкой, неиссякаемой, полноводной рекой, причем речь ее напоминала песню степного чабана: что вижу, о том и пою. Раиса Никоновна Филонова говорила обо всем, что попадало ей под взгляд, и обо всем неизменно добро, ласково, тепло. А поскольку в течение всего разговора я, не отрываясь, рассматривал портрет на стене, она в конце концов перехватила мой взгляд. Она сделала паузу и сказала торжественно, с придыханием:

– Это великий музыкант…

– Да? – еле заметно «отметился» я. Этого было вполне достаточно.

– Павел Петрович Иконников. Он разделил судьбу великого Роде.

– В каком смысле?

– Он гениален, как Роде, так же неуверен в себе и так же несчастен…

Я сочувствующе покачал головой. Но Раиса Никоновна уже включилась в тему, по-видимому ей наиболее близкую и волнующую, и моя реакция ее интересовала меньше всего.

– …Пьер Роде был слишком велик и прославлен, чтобы обращать внимание на козни соперников, и это погубило его. Газеты, рецензенты охаивали его технику, утверждали, что он стал в своем искусстве холоден и труслив, что он сознательно упрощает наиболее трудные места. И он не перенес этого, в полной мере испив горькую чашу зависти и наветов.

– А Иконникова вы лично знали? – перебил я ее.

– Он единственно близкий мне человек, – сказала она спокойно, просто, как о вещи само собой разумеющейся. – Я живу только для того, чтобы хоть в чем-то быть ему полезной…

Я и воспринял это как должное. Иконников, опустившийся, озлобленный на все и на всех, одинокий, пьющий, конечно, должен был найти себе такую женщину, высшей жизненной функцией которой является сочувствие и милосердие. Они – два противополюса – создавали между собой необходимое жизненное напряжение.

– Конечно, если бы не трагическая судьба Павла Петровича, мы бы никогда и не встретились, – говорила Филонова. – И я понимаю, что никак не могу ему заменить тот мир, что он потерял. Но моя любовь и почитание его – все, что осталось у него из той, прежней жизни…

– А вы давно знаете Павла Петровича?

Она грустно усмехнулась:

– Считайте, что всю жизнь. Мои родители были скромные музыканты, беззаветно любившие искусство. В тринадцать лет они привели меня в концерт, где солировал Павел Петрович. Это было волшебство, и я смотрела на него как на чародея. Я помню, как они прилетели с Львом Осиповичем Поляковым победителями Парижского конкурса – молодые, счастливые, прекрасные, в светлом нимбе славы и таланта. А лично познакомились мы много спустя после войны…

Она замолкла, и я испугался, что она сменит тему разговора, поэтому быстро сказал:

– Необычайно интересно…

– Да, интересно, – согласилась она. – Мои родители умерли во время блокады, а я после эвакуации из Ленинграда была очень слаба, и меня временно устроили на легкую работу в консерваторию, в концертный зал. Но потом я привыкла к этому непрекращающемуся празднику музыки и осталась там на всю жизнь, да и сейчас там работаю.

– Раиса Никоновна, а отчего же Иконников перестал концертировать?

– Я ведь говорила уже, что он повторяет в новой вариации судьбу Роде. К гениям все пристрастны, все требуют, чтобы он оставался гением всегда, а он человек – у него тоже могут быть неудачи, срывы, что-то не получаться. А от него требуют постоянно быть лучше всех, и то, что прощается среднему исполнителю, никогда не забывают таланту…

– И Павел Петрович сорвался?

– Да, это было во время войны. Они с Поляковым должны были приехать в Ленинград, дать концерт для осажденного города. Это действительно было очень важно – концерт двух выдающихся музыкантов, несмотря на бомбежку, голод, стоящих рядом немцев. И Поляков приехал…

– А Павел Петрович?

Филонова задумалась, будто в тысячный раз решала давным-давно решенную задачу, на которую уже есть ответ в конце учебника – можно при желании справиться, – но все-таки оставалось там что-то неясное, теребящее, волнующее, непонятное во внутреннем механизме решения.

– А Павел Петрович накануне заболел и поехать не смог. Поляков давал концерт один. Был в тот день ужасный мороз, и слушатели сидели в нетопленном зале филармонии в пальто, в шапках, а Поляков вышел во фраке, в белоснежной манишке и после каждой пьесы уходил за кулисы хоть немного отогреть закоченевшие руки, а над головой его непрерывно стоял клуб пара от дыхания. Я так надеялась, что случится чудо и на сцену выйдет Павел Петрович! Но он был болен, а я этого даже не знала…

– А дальше? – спросил я, заинтересовавшись всерьез.

– Из-за того, что он не попал в Ленинград, Павел Петрович сильно нервничал, и не знаю, по этой ли причине или почему-нибудь еще, но он сорвал следующий концерт. Он очень переживал и долго готовился к следующему выступлению, которое его и убило. Во время исполнения концерта Гайдна у его скрипки вдруг пропал голос – такое бывает раз в сто лет, но все-таки случается. Выступление пришлось прервать. Павел Петрович был в совершенном неистовстве, и чем больше он репетировал, тем сильнее охватывал его «страх эстрады». Он подготовил две большие программы, но ни одну из них не показал и неожиданно для всех заявил, что больше играть на скрипке не будет. С тех пор его никогда на сцене не видели… Он очень сильный и смелый человек, – закончила она неожиданным резюме, и мне даже показалось на мгновение, будто она сама себя убеждает этой категоричностью.

Задавать какие-нибудь вопросы еще я счел неуместным, даже в чем-то рискованным, поэтому мы побеседовали еще не много, и я попрощался…

Глава 8. ЧЕЛОВЕКА К БЛАГУ МОЖНО ПРИВЕСТИ И СИЛОЙ…

Мастер Страдивари еще триста дней работал у старого Никколо Амати. Амати мучился ногами – они опухли чудовищно, превратившись в бесформенные ватные колонны. Ему стало тяжело работать у верстака, и он заказал себе высокий стульчик, вроде тех, что делают для детей, которые еще не достают до стола. И каждый день, кроме первого дня пасхи и рождества, он медленно, тяжело спускался по лестнице в мастерскую и строгал, пилил, вырезал и клеил скрипки, альты, виолончели.

Накануне страстной пятницы лекарь дон Себастиан пустил ему кровь, и мастер Никколо был слишком слаб, чтобы работать, но в мастерскую спустился и, сидя на своем стуле, смотрел, как Страдивари натягивает струны на новую скрипку. Смотрел сердито, неодобрительно, потому что вся затея с этой скрипкой казалась ему глупой, недостойной серьезного мастера. Страдивари потратил на нее много месяцев, а в мире нет такого фокуса, на который великий мастер может тратить столько времени. А эта скрипка – просто фокус, прихоть, пустой каприз таланта.

– Такие штуки уже пытался сделать один мой ученик, – недовольно говорил Амати. – Он пытался сделать скрипку из волнистого клена – не получилось, потом он вырезал виолончель из альпийской сосны – ее нельзя было слушать, как колодезный ворот…

Страдивари от удивления чуть не выронил скрипку из рук:

– Учитель, у вас были ученики? Я слышу об этом впервые!

Что-то похожее на румянец выступило на бледных, отечных щеках Амати – он понял, что проговорился. И острые, сердитые глаза покрылись тусклой пленкой старческой, бессильной слезы.

– Я не люблю вспоминать об этом, потому что память о нем вызывает в моем сердце горечь и досаду.

– Он оказался плохим человеком?

– Нет, скорее я оказался глупым человеком…

Амати смотрел в растворенное окно, туда, где по ярко-синему небу Ломбардии бежали на север, к Альпам, причудливые стада облаков. Одуряюще пахли азалии, и одинокая птичка в саду все время испуганно вскрикивала: «Чью-итть!» И все это так не вязалось со старостью, болезнью, бессилием, когда сам Страдивари чувствовал в своем сухом, костистом теле одновременное биение тысячи быстрых, веселых и сильных пульсов…

– Его звали Андреа Гварнери, – сказал мастер Никколо, не заботясь о том, чтобы перекинуть хоть какой-то мост через паузу, наполненную тишиной, запахом цветов, бесследно растворившимися десятилетиями. – Когда он пришел ко мне, ему было столько же, сколько тебе сейчас. Я стар, чтобы лицемерить, поэтому я могу тебе сказать правду – он был талантливее тебя. Опытный садовник может много рассказывать о цветке, который еще не раскрылся. А я уже был достаточно опытен и очень скоро понял, что искусство моего ученика через несколько лет сравняется с моим. Его ждало бессмертие. Но людям останешься ты, а не он.

– Почему? – сердито, недовольно, обиженно спросил Антонио.

Амати глянул на него искоса и усмехнулся:

– Не обижайся, сынок. Обижаться на правду глупо. Человек должен точно знать, чего он стоит. Андреа Гварнери погубил себя потому, что не знал своей настоящей цены. Он знал о своей талантливости, но не знал или не хотел знать, что при этом он ленив, легкомыслен и духовно слаб.

– Он не любил работать? – спросил Страдивари.

– Как тебе сказать? Очень быстро он придумал лучший, чем у меня, математический формуляр обеих дек, он совершенно волшебно компонировал эфы и дужку. Но он так и не смог найти секрет лака. Понимаешь, везде, где требовались настойчивость и прилежание, там кончался Гварнери. Он отличался от тебя тем, что ты живешь, чтобы придумывать новые скрипки…

– А он? – настороженно спросил Антонио.

– А для него это была одна из многочисленных забав в жизни. Он строил удивительную скрипку и на другой день исчезал на неделю с какими-нибудь бродягами и блудными девками, пьянствовал, устраивал драки, из озорства взорвал Доганьерскую заставу на границе герцогства Веронского, за что его посадили в тюрьму. Андреа скакал на лошади, как кирасир, и дрался на шпагах, как пьяный мушкетер. Он играл в карты и дружил со всеми ливорнскими ворами. Андреа был жуликоват, как генуэзец, весел, как неаполитанец, и зол, как сицилиец. Побожиться на библии в заведомой лжи ему было как высморкаться. В конце концов я прогнал его – он взял мою скрипку, на деке приписал: «…и Андреа Гварнери» и продал ее богатому купцу из Павии.

– И были тысячу раз правы! – с сердцем воскликнул Антонио. – Он же самый настоящий вор!

– Да, – задумчиво сказал Амати. – Я был тогда очень сердит. И все-таки моя вина в том, что я не смог из него сделать великого мастера. Тогда я не понимал, что человека к благу можно привести и силой…

Страдивари уже не слушал учителя – погруженный в раздумья, он мерил широкими шагами мастерскую, рассеянно бормоча:

– Значит, он тоже искал в этом направлении…

Амати смотрел на новую скрипку, потом сказал:

– Чувствительность ели и клена очень различна, – и с сомнением покачал головой.

– Но в этом же все и дело! – воскликнул Страдивари. – Ель гораздо чувствительнее клена. Поэтому я рассчитал так, что скорость колебания нижней, кленовой, деки относительно верхней, еловой, будет на одну четверть меньше. Каждая из дек будет иметь совершенно самостоятельный, разный звук, но диапазон составит ровно один тон, и они неизбежно должны слиться и родить совершенно новое, доселе неслыханное звучание…

– А на скольких колебаниях деки будут давать резонанс? – недоверчиво спросил Амати.

– Вот этого мне и было всего труднее добиться! – со счастливой улыбкой сказал Страдивари. – Кленовая дека и еловая дека резонируют на пятистах двенадцати колебаниях в секунду. Я подгонял их восемь недель!

Амати долго молчал, потом пожал плечами и сказал:

– Сынок, я этого не знаю. Ты в этом уже понимаешь больше меня. Я знаю только, что в жизни столкновение двух разных и сильных характеров порождает взрыв. Может быть, в звуке он родит гармонию…

Великий мастер Никколо Амати был болен, стар и утомлен жизнью. Он не знал, что его ученик Антонио Страдивари открыл новую эпоху в истории музыки…

* * *

На улицу Радио я приехал в девять. У Константиновой было бледное, утомленное лицо, синева полукружьями легла под глазами, четче проступили обтянутые прозрачной кожей скулы, губы поблекли, выцвели.

– А почему вас интересует его одежда? – спросила она.

– Потому что дома у него ничего больше нет…

– Понятно, – кивнула Константинова. – Вот опись его имущества, принятого на сохранение.

Я быстро просмотрел листок, исписанный вкривь и вкось фиолетовыми буквами. Пиджак коричневый, брюки х/б, рубашка синтетическая, майка голубая, кальсоны, полуботинки бежевые, ключи, паспорт, 67 копеек.

Ключи, ключи мне надо было посмотреть.

Кладовая находилась на втором этаже, рядом со столовой, в том коридоре, где Обольников устроил нам с Лавровой «волынку». Мне бы не хотелось встретить его в этот момент, но поскольку бутерброд всегда падает маслом вниз, то уже на лестнице я увидел сияющую рыбью морду. Он мельком поздоровался со мной и сказал Константиновой:

– Доктор, просьба у меня к вам будет полносердечная. Уж не откажите мне в доброте вашей всегдашней…

– Слушаю вас, – сухо сказала она.

– Просился я выписать меня по глупости и моментальной душевной слабости, так как от лечения и всех выпавших на меня переживаний ослаб я организмом и духом. Но понял я в раздумьях своих, что, причиняя некоторые притеснения и ущемления, только добра и здравия желаете вы мне. Поэтому одумался я и прошу не выписывать меня, а лечить с прежним усердием и заботой…

От его ласкового простодушного нахальства у меня закружилась голова. Константинова полезла в карман халата за сигаретой, да, видно, вспомнила, что курить в лечебном корпусе нельзя, потерла зябко ладони, спросила прищурясь:

– Значит, вещи можно не отдавать и вас не выписывать?

– Не надо, не надо, – ласково, весело закивал Обольников. – Уж потерплю я, помучаюсь маленько выздоровления ради.

Константинова посмотрела на меня вопросительно.

Я сказал:

– Далеко не уходите, Обольников. Вы можете мне понадобиться.

– Хорошо и ладненько, – радостно согласился он, и я готов был поклясться – в мутных, бесцветных глазах его сверкнуло злорадство, только понять я все не мог, что это могло его так обрадовать.

Сестра-хозяйка открыла дверь в кладовую – небольшую комнату, уставленную маленькими фанерными шкафиками, – точь-в-точь как в заводской или спортивной раздевалке. На шкафчике с черным жирным номером 63 была приклеена бумажка – «Обольников С. С.». Сестра вставила ключ в висячий замок.

Вот тут-то и произошел тот случай, о которых принято полагать, будто они управляют путями закономерностей. Я так и не понял впоследствии – то ли у Обольникова не выдержали нервы, то ли он стал жертвой своей дурацкой примитивной хитрости, но, когда сестра вставила ключ в замок, у нас за спиной раздался резкий, скрипучий голос Обольникова;

– Это что такое? Вам кто давал разрешение копаться в моих вещах?

От неожиданности у сестры сильно вздрогнули руки, и замок вместе с петлей выпал из дверцы шкафчика. Замок повис на второй петле, а на его дужке бессильно моталась, еле слышно позванивая, петля, выскочившая из двери…

– Вы зачем туда лезете? Разрешение на такие безобразия имеется у вас? – вовсю нажимал на голос Обольников.

На сером кафельном полу сиротливо валялся шурупчик. А петля-то на трех должна была крепиться к дверце. Видать, и этот – единственный – был привернут кое-как, держался на соплях. В том-то и дело: Обольников обскакал меня.

– Теперь вы понимаете, почему он передумал выписываться? – повернулся я к Константиновой. Но она еще этой конструкции продумать до конца не успела и смотрела на меня с недоумением.

– Что же это делается вокруг такое? – надрывался Обольников. – Земля, что ли, вовсе бессудная стала?

– Замолчите, Обольников, – сказал я злобно. – Вот подписанное прокурором постановление на обыск в вашей квартире. Оно включает личный обыск.

Он замолк и долго внимательно смотрел мне в лицо неподвижными водянистыми глазами, только кончик носа чуть подрагивал. Потом он спокойно спросил:

– А чего же вы найти у меня хотите, гражданин хороший?

– Сядьте за стол и распишитесь, что постановление, вам предъявлено.

– С большим нашим удовольствием, – ответил он почти весело, и я ощутил, что все в нем дрожит от сдерживаемого напряжения. Обольников поставил на бумаге нелепую витиеватую закорючку. – Так что вам от меня-то надобно?

– Я предлагаю вам добровольно выдать дубликаты ключей от квартиры Полякова.

Он глубоко вздохнул, и вздох этот был исполнен душевного облегчения. Ну что же, и мне надо привыкнуть к поражению. Обольников меня здесь переиграл, он успел раньше.

– Нету у меня ключей скрыпача. Напраслину на меня наводите. А коли нет веры простому человеку, работящему, не начальнику, ничем не заслуженному, то ищите, раз у вас права на беззаконие есть…

Все перечисленное в сохранной описи оказалось в шкафчике на месте. Только ключей не было. Не только ключей Полякова – всей связки ключей, сданной Оболышковым при поступлении в клинику, не оказалось.

– Где же ключи ваши, Обольников? – спросил я.

Он горестно развел руками:

– Я, между прочим, гражданин милиционер, еще в прошлый раз вам докладывал, что заняться здесь персоналом не мешало бы. Начинается с дармовой шамовки за счет больного человека, а кончается – и-и где – и не усмотришь! Так вам же за простого человека заступиться некогда…

Сестра-хозяйка, незаметная, тихая женщина, начала тяжело, мучительно багроветь. Константинова прикусила губу, покачала головой и задумчиво сказала:

– Слушайте, Обольников, какой же вы мерзавец…

– Конечно, раз меня вокруг обвиноватили, то и называть меня можно, как на язык не попадет. Только не в МУРе власть кончается. И не в вашей больнице тюремной, пропади она пропадом. Я до правды дойду, хоть все ботинки истопчу.

Я достал из кармана перочинный нож, подошел к двери кладовой и, осторожно засунув лезвие в замочную щель, легонько покрутил. Старый, разбитый английский замок поскрипел, чуть поупирался, потом послушно щелкнул – язычок влез в корпус замка. Я засмеялся:

– Вот она, вся ваша правда, Обольников…

– А че? – настороженно спросил он.

– Пока я собирался да потягивался, вы сегодня ночью открыли замок, вывинтили шурупы, влезли в шкаф и забрали ключи.

Я смотрел на его пылающие уши, синюшные изжеванные губы, волнистый прыгающий нос, и все во мне переворачивалось от острой, прямо болезненной антипатии к нему.

– Снимайте халат, надевайте вашу одежду, – сказал я.

Обольников потуже стянул на себе полы халата, будто щитом прикрываясь от меня, сипло спросил:

– Зачем? Зачем одеваться?

– Я забираю вас с собой.

– Почему? Куда с собой? – быстро переспросил он.

– В тюрьму.

Константинова испуганно отступила от меня, а сестра-хозяйка стала снова быстро бледнеть, пока багровый румянец недавнего смущения не застыл у нее на шее и подбородке красными студенистыми каплями. Обольников медленно, беззвучно сел на стул, замер неподвижно, и только костистый огромный кадык, как проглоченный шарик от пинг-понга, ритмично прыгал – вверх-вниз, вверх-вниз. В кладовой повисла тишина, нарушаемая лишь екающим громким дыханием Обольникова. Это длилось несколько долгих, просто бесконечных мгновений, и тяжесть этой тишины испуга была мне самому невыносима. И чтобы утвердить себя в своем решении, я повторил:

– Собирайтесь, я отвезу вас в МУР и оформлю арест…

Обольников поднялся со стула, подошел к шкафчику, достал одежду и начал снимать с себя халат, и по мере того, как он переодевался, он двигался все быстрее и быстрее, пока его движения не стали бессмысленными в суетливой истеричности. При этом он непрерывно бормотал:

– Я сейчас… я сейчас… мигом я соберусь… я не задержу…


«…Принимая во внимание вышеизложенное, а также учитывая: – что для проверки собранных по уголовному делу данных требуется известное время; – что, находясь на свободе, Обольников – как об этом свидетельствует эпизод похищения ключей из гардероба антиалкогольной лечебницы – может активно воспрепятствовать установлению истины, —

ПОСТАНОВИЛ:

Мерой пресечения в отношении подозреваемого Обольникова С. С., в соответствии со статьей 90 УПК РСФСР, до предъявления ему в 10-дневный срок обвинения, избрать

ЗАКЛЮЧЕНИЕ ПОД СТРАЖУ…»

Комиссар дочитал, взял ручку, потом положил ее вновь на стол.

– А почему ты не хочешь арестовать его «на глухую», до самого суда? – спросил он.

– Потому что, во-первых, нам еще неясна его роль в этом деле. А во-вторых, в этом случае надо будет сразу же предъявить ему обвинение по всей форме. И тогда он будет точно ориентирован в том, что мы знаем, а где у нас белые пятна.

Комиссар сказал:

– А как ты теперь это все представляешь?

– Я думаю, что Обольников навел «слесаря» на квартиру Полякова, непосредственно участия в краже не принимая. И скорее всего ключи передал ворам попользоваться.

Комиссар задумчиво-рассеянно смотрел мимо меня в окно, покручивая пальцем ручку на столе. Не оборачиваясь, спросил:

– Ты твердо веришь в такой вариант?

Я помолчал немного, – тяжело вздохнув, ответил:

– Нет, почти совсем не верю…

– Почему?

– То, что Обольников побывал в квартире Полякова, сомнений не вызывает. Но если он действовал заодно с ворами, то зачем приходил «слесарь»? Ведь у Обольникова были ключи!

– А Иконников? – спросил комиссар. – Что про него думаешь?

– Не знаю, – покачал я головой. – Человек он, конечно, неприятный…

Комиссар засмеялся:

– Хороший аргумент! Ты вот спроси Обольникова, он тебя как – приятным человеком считает?

– Так я и не говорю ничего. Но самостоятельная версия «Иконников – похититель скрипки» исключает версию с участием Обольникова…

Комиссар посмотрел на меня поверх очков:

– В таких сложных материях я бы не пренебрегал вводными словами: «мне думается» или там «вполне допустимо»…

– Можно и так, – согласился я. – Это подипломатичнее будет. Но штука в том, что я действительно уверен – нет между Иконниковым и Обольниковым никакой связи.

– Во всяком случае, внешней никакой связи не видно, – поддакнул мне ехидно комиссар. – А когда Иконников последний раз был у Полякова? Ты не поинтересовался?

– Почему не поинтересовался? Последний раз он был там лет двенадцать назад…

– Так вот? – прищурился комиссар. – Лет двенадцать? Ну-ну… А я сегодня письмишко получил. Без подписи. Некая дама, общая знакомая и Полякова и Иконникова, сообщает, что в ночь, когда случилась кража, видела Иконникова выходящим из дома Полякова… И будто через несколько дней, в подпитии, болтал он в одном обществе, что ждет какой-то важной депеши, а потом все будет замечательно… Только и всего. Но себя назвать, мол, не может – боится оскорбить подозрением – в случае совпадения то есть… Вот так.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю