355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Вайнер » Искатель. 1971. Выпуск №6 » Текст книги (страница 2)
Искатель. 1971. Выпуск №6
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 16:23

Текст книги "Искатель. 1971. Выпуск №6"


Автор книги: Георгий Вайнер


Соавторы: Аркадий Вайнер,Сергей Жемайтис
сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц)

Поляков прошелся по комнате. Мои откровения не то чтобы успокоили, но, по крайней мере, отвлекли его от горестных раздумий.

– Похищены деньги, – сказал он, откашлявшись, как будто собирался декламировать. И вообще, сейчас, когда он немного отвлекся от мысли о пропаже скрипки и стал считать, что у него было украдено из вещей потребительских и денег, появилась в нем какая-то застенчивая неловкость, как будто он стеснялся всего происходящего. Я давно заметил эту болезненную застенчивость у обворованных людей – к тяжести потери примешивается какой-то нелепый подсознательный стыд, ощущение, что, ограбив тебя, вор еще и посмеялся над тобой, оставив дураком на общее обозрение, злорадное или сочувственное, но, во всяком случае, ты становишься предметом всеобщих пересудов и жалости.

Поляков перечислял похищенное, расхаживая по комнате, Лаврова писала протокол:

– Ордена… лауреатские медали… золотой ключ от ворот Страсбурга… транзисторный приемник, почетная цепь от Токийского филармонического оркестра… магнитофон марки «Филиппс», два чемодана…

Потом мы сели за стол и стали заполнять длинный, разлинованный мной лист – список людей, вхожих в дом Полякова.

На каждой следующей фамилии Поляков вскакивал со стула, хватал себя худыми руками за грудь и говорил мне с возмущением:

– Ну, как вы могли даже подумать про этого человека?

– А я ничего про него не подумал, – отвечал я рассеянно. – Я его пока только записал. Там посмотрим…

– А теперь давайте вновь вернемся к вопросу о слесаре, – сказал я Полякову. – Значит, у вас перестал работать верхний замок в двери…

– Да. Это было приблизительно две недели назад. Я сказал жене за завтраком, что надо вызвать слесаря, потому что замок не запирался. В это время пришел водопроводчик из домоуправления. Краны какие-то он смотрел в ванной и на кухне. Я ему сам дверь отворял. А когда он закончил работу, я его спросил, не разбирается ли он в замках. Он согласился посмотреть. Возился он минут пятнадцать, все исправил и ушел.

– Ключи вы ему давали?

– Ну а как же? Надо ведь было посмотреть, как работает замок, – Полякова раздражала моя несообразительность.

Но я продолжал гнуть свою линию:

– Вы ему давали ключ только от испортившегося замка?

– Да нет же! Какой смысл снимать его со связки? Я ему всю и дал… И потом он ведь никуда не уходил!

– Он при вас чинил, вы сами никуда не отлучались?

Поляков возмущенно пожал плечами:

– Не помню! Но, уж наверное, я не стоял у человека над головой! – Он задумался на мгновение и добавил: – Я даже точно помню, что не стоял – мне звонили из школы больных детей, просили выступить у них…

Я сделал пометку у себя в записной книжке и спросил:

– И что вы им ответили? Из школы?

Надо полагать, Поляков никак не мог решить насчет меня, с кем имеет дело: с дураком или таким бестактным типом. Он сказал недовольно:

– Я объяснил, что у меня очень плотно расписано время. Но для них постараюсь выкроить час – они очень просили.

– Ну хорошо, – сказал я и показал ему вороненый короткий ломик, который Халецкий нашел в складке кресла между спинкой и сиденьем. – Вы точно знаете, что этого предмета у вас дома раньше никогда не было?

– Как вам сказать… Все-таки, мне кажется, не было, – сказал он. Я подумал, что ничего нет в этом удивительного: зачем виртуозу-скрипачу воровская фомка? Фомка была отлично сделана: с расплющенным опорным концом, заостренным краем, удобной широкой ручкой. На черни металла был отчетливо виден давленый знак – две короткие молнии. Видимо, вор в темноте положил ее на кресло и потерял.

– Свечи в шандале вы не зажигали?

Поляков покачал головой:

– Нет, мы держали их как приятный сувенир. Мне преподнесли их… А-а! – он махнул рукой.

Вор работал сначала при одной свече, потом, видимо, освещение показалось ему недостаточным, и он зажег две других, оттого они и обгорели значительно меньше первой.

Вошла Лаврова с телеграммой в руках:

– Лев Осипович, в почтовом ящике лежала на ваше имя телеграмма…

Поляков сорвал наклейку, быстро пробежал глазами текст, еще раз прочитал, протянул мне бланк:

– Чушь!.. Ничего не понимаю… Таратута какой-то…

В телеграмме было написано: «Записи ваших произведений направляю бандеролью. Таратута». Пометка: «В случае отсутствия адресата оставить в почтовом ящике». Отправлено вчера в 9.15 утра, доставлено в 17.45.

– А вы не знаете этого Таратуту?

– Понятия не имею, первый раз слышу. И никаких записей я не жду – я уже давно не записывался.

– Скажите, Лев Осипович, в каких вы отношениях с вашими соседями Обольниковыми?

– С Обольниковыми? В хороших отношениях, наверное. Не знаю. Надо у жены спросить. Ей, по-моему, Евдокия Петровна по хозяйству помогает. Да, наверняка в хороших: жена у них оставляет для меня ключи.

– В ваше отсутствие они не заходят к вам в квартиру?

– А зачем? Наверное, нет. Думаю, что не заходят.

– Ладно, будем заканчивать. Скажите, слесарь, ремонтировавший дверной замок, из вашего ЖЭКа?

– Да, он, по-моему, сказал, что он из домоуправления. Но я, помнится, записал в книжку номер его телефона – если что-то понадобится срочно. Мне очень понравилось, как он быстро и точно работал. Сейчас я возьму из прихожей телефонную книжку…

Он вышел из комнаты, и через мгновение я услышал его удивленный возглас:

– Послушайте, здесь почему-то много листов вырвано!

Я встал, но он шел мне навстречу, протягивая раздерганную книжку. Я взглянул на те листочки, изглоданные пламенем, растоптанные, что бережно собирал с полу Халецкий, – сквозь сумрак пепла отчетливо проступала линовка.

– Вот они, Лев Осипович, листочки из книжки, – показал я. – На какую букву вы его записали?

– На «С» – слесарь, дядя Паша, – сказал Поляков; все это казалось ему уже невыносимо запутанным.

Я полистал книжку – страницы с буквы «П» по букву «У» были вырваны. Халецкий распрямился, потер затекшую спину и сказал неожиданно:

– Сила моя совершается в немощи…

– Да-а? – неуверенно переспросил Поляков.

– Наверное, – ухмыльнулся Халецкий. – Это в писании так сказано. А мы попробуем проверить. Мне надо будет взять у вас отпечатки пальцев…

– Зачем? – удивленно и испуганно спросил Поляков.

– Во-первых, я буду единственным обладателем такого вашего факсимиле, а во-вторых, и это главное, надо будет отличить их от других отпечатков, снятых нами здесь и, возможно, принадлежащих вору.

Я смотрел, как Халецкий бережно и быстро накатывает на дактокарту оттиски пальцев Полякова, пальцев, которые заставляют плакать и радоваться тысячи людей. Эти пальцы, единственные в мире, были в черной копировальной мастике, бессильные, послушные, будто не они вызывают к жизни целые миры, и именно в этот миг я понял чудовищность и нелепость всего происшедшего. Эх, одно слово – криминальный сыск!

– …Мысли, идеи, планы? – сказал комиссар. – Мне уже звонили по этому делу из нашего министерства, из Министерства культуры и Коллекции уникальных музыкальных инструментов. К вечеру, полагаю, уровень звонков поднимется.

Я хорошо понимал его – комиссару предстоит вдоволь пообъясняться. Только я собрался раскрыть рот, как раздался телефонный звонок, и комиссар снял трубку:

– Да, я. Здравствуйте. Да, конечно. По этому вопросу сейчас как раз провожу совещание. Слушаюсь. На контроле? Хорошо, есть. Так у нас все дела особой важности. Понимаю я все, не надо мне объяснять, иногда и я на концерты хожу. Слушаюсь. Вечером доложу….

Он осторожно положил трубку на рычаг, помолчал, потом поднял на меня взгляд:

– Ну, давай, Тихонов. В твоих железных руках судьба моего инфаркта, – он усмехнулся, но глаза у него были невеселые.

– По материалам осмотра места происшествия, допросов потерпевшего и соседки представляю картину преступления следующим образом. Кража была совершена между нолем и двумя часами ночи, скорее всего одним человеком. Он вхож в дом Полякова, хорошо ориентируется в квартире…

– Разъясняй подробнее, – бросил начальник МУРа, делая на бумаге какие-то пометки.

– Из трех шкафов в квартире взломан только тот, где лежала скрипка. Если это не случайность, то это сделал хорошо знакомый с квартирой человек. Либо вору дали точный план. Думаю, что он был там один. Во всяком случае, следы оставлены только одним человеком.

– Принимаем как рабочую гипотезу, – сказал комиссар.

– Еще?

– Там есть один сосед, внушающий мне опасения. Алкоголик, в клинику его положили накануне кражи. Но у него был доступ к ключам от квартиры, я им всерьез займусь. Теперь есть еще один ход: из квартиры похищен магнитофон «Филиппс», но сохранился его технический паспорт с номером НВ-182-974. Недавно магнитофон испортили – включили на высокое напряжение, и перегорела обмотка мотора. Купить мотор в магазине вор не сможет. Поляков говорит, что наши моторы к этой модели не подходят. Единственный выход – перемотать обмотку в мастерской…

– Понятно, – сказал комиссар, сделав в блокноте закорючку, – завтра подключимся к мастерским. Все?

– Пока все, – развел я руками.

– Какие есть принципиальные версии? – спросил начальник МУРа.

Мы молча посмотрели друг на друга.

– Нет версий, – резюмировал он. – Или есть, но из скромности умалчиваем? Плохо. Плохо все это.

Он сердито постучал пальцами по столу.

– Ремесленная работа. Все сделано правильно, аккуратно, вроде даже вдумчиво. Но все это ремеслуха. Ведь все, что вы рассказали, вопиет своими противоречиями. А вы их не замечаете или скромно отмалчиваетесь, боясь попасть впросак. Безобразие это все!

Он поиграл карандашом, бросил его на стол, встал, прошелся по комнате – маленький, уже начавший полнеть, в новом красивом мундире, сидевшем довольно нелепо на его кургузой фигуре. Он снова сел за стол, твердо уперся кулаками в щеки.

– Все это разговоры – «след, ниточка, веревочка»! Тьфу, кустарщина какая противная! Где у вас осмысление всей проблемы в целом? Ну как можно не поставить себя на место вора в такой ситуации? Зачем вор пришел туда? Очистить квартиру. И если бы он вывез из нее все вплоть до холодильника, меня бы это не удивило. Но он взял скрипку! Сколько скрипок в доме Полякова?

– Три. «Страдивари», «вильом» и безымянная скрипка итальянской работы.

– Где лежали?

– «Вильом» и безымянная в книжном шкафу, а «Страдивари» – отдельно в запертом стенном.

– Книжный шкаф был заперт?

– Нет.

– Так почему вор не берет лежащие на виду скрипки, а взламывает стенной шкаф? Что ты молчишь, Тихонов? То-то и оно, сказать нечего. А дело в том, что вор знал, какую он берет скрипку! Какой отсюда вывод? Что вор пришел именно за нею, ибо человек, который покушается на кражу только «Страдивари», отдает себе отчет в том, что стоимость всего остального похищенного не составляет и тысячной части цены «Страдивари». При этом с риском быть задержанным он нагружает два чемодана и идет по ночному городу, где в любой момент его может остановить милиционер и поинтересоваться, что это он по ночам таскает в чемоданах. Это ли не поразительное противоречие? Так что, Тихонов, один там был человек?

– Один, – упрямо сказал я, – моя гипотеза не исключает возможности существования группы, организовавшей похищение, но в квартире, мне думается, был один человек.

Комиссар подумал и сказал мне со смешком:

– На проверку твоих гипотез срок три дня, а там посмотрим, кто был прав. Я просто уверен, что кража вещей – просто камуфляж для скрипки.

– Ничего себе «камуфляж»! Сколько денег, ценного имущества!

– Это лишний раз свидетельствует о том, что воры знают толк в редких и ценных вещах. Так вот, не забывай, Тихонов, что ты ищешь: нам с тобою всего сроку службы – двадцать пять лет до полной пенсии, а скрипке этой – сколько ты говоришь возрасту?..

– Двести сорок восемь…

– Вот то-то и оно. И ей надо еще долго служить людям…

Глава 3. КИСЛАЯ ВОДА ЛЖИ

Антонио вздрогнул и поднял голову – в дверях стоял мастер Никколо. Желтое пламя свечи металось темными бликами на его толстом красном лице. Амати был грозен и спокоен.

– Объясни мне, мой мальчик, что делаешь ты ночью в мастерской. Разве ты не знаешь, что ученикам разрешается входить сюда только вместе со мной?

Антонио испуганно смотрел ему в глаза и видел, как в зрачках мечутся холодные молнии. От слабого дуновения ветерка трепетал на столе листок с записями и цифрами, придавленный деревянным кронциркулем.

– Почему ты молчишь? – спросил Никколо. – Твое молчание говорит об испуге, а испуг – о дурных намерениях. Честному человеку нечего бояться…

– Человеку всегда есть чего бояться, – тихо сказал Антонио. – И в первую очередь себя самого…

Никколо Амати захохотал:

– Значит ты, мальчик, решил за одну ночь узнать то, что ищет род Амати сто лет? Дай сюда листок!

Трясущейся рукой Антонио протянул лист, и Никколо, далеко отставив его от глаз, мельком посмотрел, смял и поджег на беглом пламени свечи.

– Ты записывал промер изгиба деки…

Листок догорел в задубелой толстой руке Амати.

– А теперь повтори на память ход кривой верхней деки.

Антонио молчал.

– Ну! – крикнул Амати.

– Три – ноль, три – один, три – один, три – три, – стал быстро перечислять цифры Антонио, их было много, этих цифр. – Три – семнадцать… три – двадцать один…

Амати открыл шкафчик, налил в оловянную кружку палермского алого вина, залпом выпил, и Антонио видел, как несколько капель черными точками пали на кружева его сорочки. – Если бы мне не жаль было дерева, я велел бы сделать тебе скрипку по этому промеру. Может, у тебя купил бы ее бродячий музыкант…

– Почему, учитель? Я взял вашу «Анжелу» как образец!

Старый Никколо снова захохотал:

– Потому что в сорока трех точках промера ты один раз ошибся, и, кроме меня, этого бы никто не заметил. Но скрипочка твоя годилась бы только для балагана.

– Один раз? – переспросил ошарашенно Антонио.

– Да, один раз. Этого достаточно – скрипка звучать не будет. Но дело не в этом – ты мог и не ошибиться, через несколько лет ты научишься хотя бы мерить правильно. И тогда, как дурацкая бессмысленная обезьяна, ты сможешь скопировать мою скрипку. Доволен?

– Я был бы счастлив сделать что-нибудь подобное, – испуганно сказал Антонио.

– Принеси мне холодной воды и апельсинов, болван. На большее ты все равно не способен.

Антонио подал мастеру глиняный кувшин холодной воды и плетенку с апельсинами. Никколо вновь плеснул в кружку вина, долил воды и стал выжимать в нее сочные, ароматные плоды. Апельсины лопались в его толстых, сильных пальцах, и в неровном свете свечи казалось, будто над кожицей их поднимается пар. Мастер забыл про Антонио. Потом он поднял голову и посмотрел иронически на него:

– Говоришь, был бы счастлив? А тебе не приходило в голову, почему бы другим мастерам не купить в складчину мою скрипку – они ведь дорогие, – радостно засмеялся Никколо. – Разобрать, скопировать и научиться делать скрипки, такие же как мои? А? Ты что думаешь об этом?

Антонио молчал.

– Промер скрипки можно украсть, – сказал Никколо. – Разобрать и измерить. А лак ты как украдешь? Лак, который мы варим сто лет, и каждый раз он у нас получается новый? Ты его как украдешь? Он ведь у меня здесь, – постучал себя по красному залысому лбу Амати. – А без лака не будет звучать скрипка, так чтобы по звуку издали сказали – это Амати! Породу дерева, возраст его, место среза, способ промывки, затем сушки, пропитку лаком, нанесение его – тоже украдешь?

Мастер сделал два больших глотка, задумчиво посмотрел на свечу, не спеша сказал:

– И разве в лаке дело? Это дураки думают, что богатство дома Амати – секрет лака. Хочешь, расскажу секрет лака, которым покрыта «Анжела»?

Антонио отрицательно покачал головой. Никколо выжал в кружку еще один апельсин, поднял глаза:

– Твое счастье, что отказался. А то выгнал бы.

– Я понимаю, – кивнул Антонио.

– Ничего ты не понимаешь, – сказал Никколо. – Но я надеюсь, что еще поймешь. В тебе есть одержимость, и жаль, если пропадет это все попусту. Мне ведь не только секрета жалко…

– А чего?

– Тебя. Ты маленький фанатик. Есть такие послушники, но у них дело пустое, умирают в тоске и разочаровании. Даже перед святым причастием врут. А ты можешь умереть счастливым…

– Как?

– Искать, учиться, а потом творить. Я сорок три точки промера наизусть помню, потому что каждую искал долгие годы. Если ты не найдешь своих точек – значит зря я с тобой вожусь…

– И умру я в раскаянии и тоске… – тихо повторил Антонио.

– Да. И пока ты будешь учиться, тебя не будут покидать муки исканий, страдание неудовлетворенности и стыд бессилия твоего. Истина, как человек, рождается в боли, страшном усилии всего нашего бренного тела и высоком воспарении души. А скрипка – это Человек…

– И все-таки я могу не постигнуть этого, – в смятении сказал Страдивари. – Ведь может так случиться, что я и не научусь делать скрипки!

Никколо Амати сидел на верстаке, выпятив толстый свой живот, с любопытством глядя на него из-под седых клочкастых бровей.

– Скрипки не делают. Делают бочки и скамейки. А скрипки, как хлеб, виноград и детей, рождают и выращивают. Не сеют хлеб в январе, не давят виноград в мае, и человек должен быть готов, чтобы родить себе подобных. Свою скрипку ты еще должен зачать в себе и долго вынашивать. Пройдет много времени, и тебе будет казаться, что ничего не меняется. Но незаметно для тебя пальцы твои будут приобретать гибкость и твердость, глаз станет светел и прям, как солнечный луч, а слух изощрен и трепетен. И тогда воображение представит тебе, как в юношеском сне, сладком, зыбком, мгновенном, – то, что ты ищешь. Эта скрипка будет как первая женщина в твоей жизни – широкими, полными бедрами разойдутся обечайки, тонок и строен будет стан ее грифа, изящно, как поворот шеи любимой, наклонится завиток, а эфы загадочными, волнующими складками очертят ее лоно. И она подаст тебе свой голос – нежный, ласковый, поющий, и не будет мига более полного счастья, сколько бы тебе ни довелось прожить, чем это мгновение сладостного обладания! И тебе будет казаться: ничего прекраснее, в мире не может быть, и продлится это вечно. Но гением становится только тот, кто отдал всего себя творению своему без остатка и в разгаре счастья уже чувствует холодок неудовлетворенности – он уже вновь возродился для мук и страданий в поиске совершенства…

– А знаете ли вы кого-нибудь, учитель, кто достиг совершенства?

Амати усмехнулся и встал:

– Совершенство – это постоянное блаженство. Сиречь состояние, свойственное только святым и идиотам.

– Значит, поиски эти бессмысленны? – с отчаянием спросил Страдивари.

– Да. Если можно считать бессмысленной саму жизнь. Ибо жизнь – познание совершенства.

– Познать, чтобы стать идиотом?

– Или святым, – сказал Никколо, зевнул, перекрестил рот. – Пошли, пора спать. Мне много лет, и до смерти остается совсем мало. Завтра я хочу сделать еще один шаг…

Мастер не закончил фразы и вышел, хлопнув дверью.

* * *

За окном приемного покоя желтел неподвижно сад, прозрачный туман голубел в дальнем конце, у высокого дощатого забора, обтянутого поверху колючей проволокой в несколько рядов. Как в тюрьме. И тишина этого ясного осеннего утра, светлая и чистая, так не вязалась с невеселой колючей проволокой и тихими бледными людьми, бесшумно сновавшими по дорожкам сада в серых мышиных халатах.

– Он у нас второй раз лежит, – сказала доктор Константинова. – Рецидивировал год назад, но без серьезных осложнений, пил не очень помногу. На этот раз явился для лечения сам, с направлением райпсихиатра. Говорит, что хочет полностью излечиться.

– А ваши пациенты часто сами являются?

– К сожалению, они нас не радуют такой сознательностью, как Обольников.

– Я хочу с ним поговорить.

– Пожалуйста. Он сейчас на прогулке в саду. Пригласить его сюда или поговорите на воздухе?

– Давайте лучше на воздухе. Уравняем шансы, – усмехнулся я. – А то в этих стенах Обольников чувствует себя привычнее и увереннее меня.

Сергей Семенович Обольников гулял по дорожкам, задумчивый и меланхоличный, как Гамлет. Засунув руки за веревочный пояс теплого байкового халата, в кедах и вязаной женской шапочке, он не спеша вышагивал по утрамбованной красным толченым кирпичом тропке, снисходительно поглядывал на дерущихся из-за корок воробьев, и я слышал, как он сказал им осуждающе-снисходительно:

– Эть, птица, какая ты паскудная…


Он обернулся на наши шаги, вынул руки из-за пояса-веревки, встал смирно, чем удивил меня немало, и сказал очень серьезно:

– Доброго вам здоровья, Галина Владимировна, желаю. И вы, товарищ, тоже здравствуйте.

Константинова усмехнулась, зло она усмехнулась и сказала:

– Здравствуйте, Обольников. Часть бы вашей вежливости да в семью переадресовать – цены бы вам не было.

Обольников серьезно кивнул:

– Семья недаром очагом зовется. Там ведь и добро и зло – все вместе перегорит и золой, прахом выйдет, а тепло все одно останется. Люди промеж себя плохо еще потому живут, что уважению друг другу заслуженную оказать не хотят. А вежливость, она что – слова, звук, воздуха одно колебание, а все-таки всем приятно.

– Вам бы, Обольников, такую рассудительность в смысле выпивки, – мечтательно сказала Константинова. – А то водочка всю вашу прелестную философию подмачивает.

– Водочку не употребляю, – гордо сказал Обольников. – Я красноту, портвейн уважал до того, как под автобус попал, – и засмеялся, залился тонко, сипло заперхал.

– Это они так лекарство антабус называют, – пояснила мне Константинова. – Шуточки ваши, Обольников, на слезах родных замешены. Им-то не до смеха…

Он успокаивающе протянул к ней руки:

– Да вы, Галина Владимировна, не тужитесь за них. Ничего, дело семейное, а жизнь штука долгая, не одни пряники да вафлики, и горя через отца немного – на укрепу дому идет, – и смотрел на нее он своими блекло-голубыми водяными глазами ласково, спокойно, добро.

– Какие же это они от вас пряники в жизни видели? – спросила Константинова.

Обольников удивленно, горестно развел руками:

– Даже странно мне слышать такие вопросы от вас, Галина Владимировна, как я знаю вас женщиной очень умной и начитанной. А кормил-то их кто, одежу покупал, образованию кто им дал? Пушкин? Тридцать лет баранку открутить – это вам не фунт изюму!

Константинова сложила руки на груди, и костяшки пальцев побелели.

– А то, что дочка ваша до пяти лет не говорила, – это фунт? И до сих пор состоит на учете в нервно-психиатрическом диспансере – это фунт? А сын убежал в пятнадцать лег из дому, с милицией его разыскивали – это фунт? А жена ваша инвалид – это фунт? А когда мальчик ваш принес домой деньги, ребятами собранные на подарок учительнице, а вы их нашли и пропили, и парень бросил из-за этого школу – это как – фунт изюму?

Обольников натянул свою нелепую шапку до бровей, посмотрел на врача, и глаза у него были хоть и водяные, но неласковые и неспокойные. Вода в них была стылая, тягучая и кислая от ненависти.

– Так я ведь не ученый там педагог какой. Воспитывал, растил как умел, последнее отдавал, все силушки из себя вытянул. Вы мне вот, Галина Владимировна, обещали душ Шарко назначить, так вы скажите, а то няньки без вашего-то слова не дают. А мне он очень полезный в ослабленном моем состоянии здоровья, все жилочки оживляет, кровь мою усталую сильнее гонит…

Константинова долго смотрела на него, вздохнула, сказала:

– Я распоряжусь насчет душа. А этот товарищ с вами хочет поговорить. Он из уголовного розыска.

Обольников повернулся ко мне мгновенно, будто его развернули на шарнире, и сказал – снова ласково и добро:

– С большим моим удовольствием побеседую с вами, гражданин начальник. Галина Владимировна ведь без сердца на меня говорит, она ведь переживает за меня…

Константинова сморщилась, как от зубной боли, и, пробормотав: «Эх, Обольников, Обольников…», – пошла к лечебному корпусу.

Глядя ей вслед, Обольников сказал грустно:

– Хороший человек Галина Владимировна и врач душевный. Но горяча, ух, горяча без меры! Попадись ей некстати, и напраслину наговорит, не подумав. А потом ведь и сама жалеть будет.

– А она что, неправду про вас сказала?

Обольников сдвинул вязаный чепец на затылок, вновь засунул руки под веревочную перевязь.

– Так что правда? Правда не рупь, она по виду, может, и монета чистая, а на самом деле – сплошная фальша. И на зуб ее не возьмешь. Семейство я свое люблю, а недуг меня, как кобеля бездомного, все на помойку тянет. Так что уж мне самому тяжело, ну и им претерпеть маленько придется. Да и немного-то осталось…

– Это почему? – поинтересовался я.

– А вот подлечусь я здесь, выйду, до пенсии мне работать совсем чуть. А там, глядишь, к пенсии-то моей трудовой, кровной, заработанной и детишки кое-чего подбросят. Они мне подбросят. Они меня любят, уважают меня. Чего им меня не любить? Это только Галина Владимировна расписала так, будто и есть я распоследний кровопиец. Сгоряча, конечно, да-да… Ну, а как неблагодарные поросятки окажутся они, детишки мои, Аня-то с Геной, так ведь и закон, есть, чтобы престарелым старичкам своим помочь по немощи их трудовой. Закон у нас старого человека бережет…

И хотя стоял он прямо, засунув за пояс-веревку ладони с посиневшими ногтями, а голову в шапке-вязанке закинул вверх, вроде присматривался ко мне пристальнее, – понимаю я его правоту или нет, – вид у него все равно был как у серого жука-носорога, которого перевернули палочкой на спину, и лежит он себе и судорожно сучит клешневатыми лапками – отбивается от всех обидчиков, плохих людей, наговорщиков и захватчиков его прав, законом обеспеченных и оговоренных. Лицо у него было худое, длинное, и нос, волнистый, длинный, воинственно торчал вперед, как у реликтовой рыбы на красных консервных баночках «Севрюга в томате».

– Так вы не смущайтесь, вы меня спрашивайте, если нужда вас какая ко мне привела, – сказал он мне. – Я ведь завсегда готов помочь любому человеку, если на то есть только возможность. Эх, сколько людей добротой моей безвозвратно попользовались!..

Он вздохнул сокрушенно, утомленный человеческой неблагодарностью и бездушием. Я недобро усмехнулся:

– Вот я как раз из-за доброты вашей и пришел сюда. Вы ключики от квартиры Полякова передавали кому-нибудь? По доброте душевной, на время попользоваться?

Обольников смотрел на меня внимательно, и ничто в его лице не дрогнуло, будто он не понял меня или был готов к этому вопросу. Нос только вытянулся еще больше, и глаза стали такими же, какими он давеча смотрел на Константинову.

– Это мне как же надо понимать ваши слова, гражданин хороший? – спросил он медленно, и я уловил, что в его сиплом, чуть гугнивом голосе появились звенящие стальные ноты. Он уже не отмахивался клешнястыми лапками – он занял атакующую боевую стойку. Хрящеватый тонкий нос побелел у ноздрей, и на мгновение мне показалось, будто это и не нос никакой, а острый – копьем – клюв, тюкнет раз – и разлетится голова тонкими яичными скорлупками.

– Вот как спросил, так и понимать – буквально! Вы кому-нибудь ключи от квартиры Полякова давали? – спросил я холодно и, еще не докончив фразы, увидел, как боксер, не успевший вернуться в стойку, что Обольников ринулся в атаку..

– А вы так думаете, что сунули мне в нос свою книжечку красную – и любое беззаконие вам дозволено? Ну, это уж вы погодьте! Являетесь в лечебницу к человеку больному, которому и жить-то неизвестно сколько осталось, и начинаете фигурировать правами своими, допросы мне оскорбительные учинять!

В этот момент я понял, что Обольников имеет какое-то отношение ко всей этой истории. Существуют строго определенные закономерности разговора допрашивающего и допрашиваемого – и Обольников их сразу нарушил. Не дождавшись очередных моих вопросов, он высказал возмущение по поводу факта, который мы еще не обсуждали, который не мог быть ему известен. И от этого я сразу успокоился. Я сел на скамейку и сказал ему:

– Ну-ну! Я вас слушаю дальше…

Обольников прижал руки к лицу и горестным шепотом сказал:

– Вы сами-то понимаете, что вам сделают на службе, когда узнают, что вы здесь с больным человеком вытворяете?

Я посмотрел на часы:

– Слушайте меня, Обольников, внимательно. Сейчас половина первого. В два часа я должен быть на работе. Время для наших двухкопеечных фокусов исчерпано. Поэтому давайте сразу условимся: или вы будете со мной говорить как серьезный человек, или я вас заберу с собой и водворю в камеру предварительного заключения. Душа Шарко не обещаю, но вся антиалкогольная терапия будет обеспечена.

– Меня-я? – спросил он с придыханием. – Больного человека?

Я уселся на скамейке поудобнее.

– Ну, а кого же еще? Конечно, вас. Вы, на мой взгляд, жертва гуманизма и повышенной терпимости нашего общества. Я подчеркиваю, что это только моя личная точка зрения, но вместо этого прелестного осеннего парка я бы вывел вас на лесоповал, а душ Шарко заменил земляными работами.

Обольников грустно покачал головой, и нос его описал фигуру замысловатую, как скрипичный ключ.

– Вот и верь тому, что в газетах пишут – «новая милиция стала», – сказал он. – Форму-то вам новую дали, а замашки, видать, старые остались.

– А вы бы хотели, чтобы я новым мундиром за вами блевотину пьяную подтирал и еще стаканчик на блюдечке подносил? Не знаю уж, я не врач, – больной вы человек или здоровый, – но в обществе нашем вы явление болезненное и порядкам нашим извольте подчиняться. Они ведь придуманы не только для тех, кто в алкоголических клиниках пребывает – тут у вас, между прочим, не центр мироздания.

– Ладно, пануйте, издевайтесь над больным человеком, коли говорите, что власть вам на это дана, – сказал он с горестным смирением. – Я человек маленький, трудовой, в начальство не вышел, так надо мной чего угодно вытворять можно. А если от трудов своих, усталости сил и принимал лишнюю рюмку, так я у вас как детей убийца, Неосисян…

– А я и не говорю, что вы убийца Ионесян. Я вас спрашиваю, вы зачем у жены брали ключи от квартиры Полякова?

– А вы видели, что я брал? – спросил он, став руки в боки, и нос, как бушприт, понес его над волнами испуганной запальчивости. – Видели, как я ключи эти брал? Вы еще докажите, что я брал…

– Докажу. Но я хочу с вами решить этот вопрос по-хорошему. В квартире у Полякова произведена крупная кража. Вы об этом знаете?

– Нет, нет, нет, – повторил он быстро. – Ничего я не знаю про это… Не знаю я ни про какую кражу… Не был я даже дома… Здесь я, в больнице лежал… Не знаю я ничего…

И я увидел, что он очень сильно, по-настоящему испугался. Это не было взволнованным напряжением, которое он испытывал с самого начала нашего разговора, это был настоящий испуг, который, как лопатой, ударяет под ложечку и тяжелой леденящей волной тошнотного ужаса поднимается к горлу, заливая щеки графитной серостью. Я окончательно уверился, что ключи побывали у него в руках.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю