412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георги Господинов » Времеубежище » Текст книги (страница 2)
Времеубежище
  • Текст добавлен: 16 июля 2025, 21:56

Текст книги "Времеубежище"


Автор книги: Георги Господинов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 20 страниц)

6

Утром первого сентября 1939 года Уистен Хью Оден проснулся в Нью-Йорке и сделал в своем дневнике такую запись: «Голова раскалывается. Спал плохо, снилось, что Ч. мне изменяет. В газетах пишут, что Германия напала на Польшу…»

Вот тебе и начало: ужасные сновидения, воина и головная боль.

Эта запись в дневнике Одена попалась мне на глаза, когда я работал в Нью-Йоркской библиотеке. Вообще его дневник хранится в Лондоне, но по счастливой случайности тогда он находился в Нью-Йорке вместе с архивом поэта.

Только дневник может объединить личное и историческое. Мир изменился: Германия напала на Польшу, началась война, болит голова, а этот идиот Ч. имеет наглость изменить мне во сне. Сегодня во сне, а завтра наяву (интересно, думает ли он об этом?). Если вспомнить, Шахрияр в «Тысяче и одной ночи» приказал казнить каждое утро по одной из жен, узнав об измене. Давал ли себе отчет Оден, как много информации в тех двух строчках, насколько они точны и циничны? Всего две строчки о самом важном дне века.

В тот же день, когда головная боль несколько поутихла, он написал:

 
I sit in one of the dives
On Fifty-second Street
Uncertain and afraid…[2]2
  В одной из пивнушек сижу
  На Пятьдесят второй,
  Неуверенность, страх…
  (Пер. с англ. А. Глебовской.)


[Закрыть]

 

Здесь все: пивнушка на Пятьдесят второй улице, головная боль, измена и плохой сон, нападение на Польшу в пятницу первого сентября – уже история. Стихотворение так и будет названо: «1 сентября 1939 года».

Как банальное ежедневие становится историей?

Постойте, та самая часто цитируемая строчка «We must love one another or die»[3]3
  «Мы должны любить друг друга или умереть» (англ.).


[Закрыть]
в финале стихотворения, которая не нравилась Одену, и он часто убирал ее вообще, – не связана ли она именно с изменой, которая ему приснилась?

Разве хоть кому-то хочется помнить подобные кошмары?

Мне бы хотелось узнать все о том дне, об одном осеннем дне 1939 года. Сидеть с людьми на кухне в разных частях света, пить кофе, жадно читать в газетах обо всем: от войск, собранных на немецко-польской границе, до последних дней летних распродаж и новом баре «Чинзано», который распахнул двери в Нижнем Манхэттене. Осень уже на пороге, проплаченные заранее рекламные заголовки в газетах теперь соседствуют с краткими коммюнике о последних часах Европы.

7

Первого сентября, но уже в другое время я удобно расположился на траве в Брайант-парке. Пивнушки на Пятьдесят второй улице уже давно нет. Я только что приехал из Европы и чувствую себя совершенно разбитым. В конце концов, душа тоже страдает от смены часовых поясов. Сейчас буду смотреть на лица людей. У меня с собой томик Одена. После целого дня, проведенного в библиотеке, чувствую «неуверенность, страх». Я плохо спал, измена мне не снилась. А может быть, и снилась, но забыл… В мире все так же нестабильно. Местный правитель и правитель одной далекой страны угрожают друг другу. Для этого используют «Твиттер». Достаточно нескольких символов. Никакой прежней риторики, никаких учтивых фраз. Чемоданчик, кнопка и… конец рабочего дня для всего мира. Чиновничий апокалипсис.

Да, нет уже прежних пивнушек, нет старых мастеров. Та война, которая еще только надвигалась, тоже уже закончилась, как закончились и другие войны. И только общая тревожность осталась.

«I tell you, I tell you, I tell you we must die»[4]4
  «Говорю тебе, говорю тебе, говорю, мы должны умереть» (англ.)-


[Закрыть]
, – доносилась откуда-то песня The Doors, и вдруг мне показалось, что ведется какой-то тайный разговор, что Джим Мориссон фактически спорит с Оденом. Именно этот припев, эта реплика словно старается погасить колебание в той нелюбимой Оденом строчке «We must love one another or die».

У Mориссона нет сомнений, он категоричен: «I tell you we must die».

Позднее мне удалось установить, что, по сути, текст этой песни был написан еще в 1925 году Бертольдом Брехтом и положен на музыку Куртом Вайлем. В 1930 году он лично исполнил его. Успех был умопомрачителен… Но все запуталось еще больше. Оден позаимствовал строчку у Брехта и, в сущности, завел с ним разговор. Так Брехт в 1925-м и Мориссон в 1969-м отправились вслед за смертью. «Говорю тебе, мы должны умереть». На их фоне Оден не столь категоричен, он все еще дает шанс: «Мы должны любить друг друга или умереть». Только перед войнами, даже непосредственно накануне, человек склонен надеяться. Первого сентября 1939 года мир, вероятно, еще можно было спасти.

Я приехал в Нью-Йорк второпях, как обычно приезжал в этот город – убегая, в поисках чего-то другого. Я убежал с континента прошлого туда, где, как говорят, прошлого там нет. Хотя между делом его и там поднакопилось. Со мной был желтый блокнот, и я разыскивал одного человека. Мне очень хотелось рассказать обо всем, пока не изменила память.

8

Несколькими годами ранее я приехал в город не знавший 1939 года. В этом городе прекрасно жить, но еще прекраснее – умирать. Этот город спокоен, как кладбище. «Ты не скучаешь?» – спрашивают меня по телефону. Скука – символ этого города. В нем скучали Канетти, Джойс, Дюрренматт, Фриш и Томас Манн. Как-то неловко сравнивать свою скуку с их скукой. «Нет, не скучаю», – отвечаю я. Кто я такой, чтобы скучать? Хотя, честно говоря, где-то в глубине душе мне очень хочется испытать роскошь скуки.

Прошло достаточно времени с тех пор, как я потерял следы Гаустина в Вене.

Я очень надеялся, что он даст мне знак, напомнит о себе. Я просматривал страницы самых непопулярных газет, но он явно стал очень осторожным. В один прекрасный день я получил почтовую открытку без обратного адреса: «Привет из Цюриха. Я задумал кое-что необычное. Если получится, непременно напишу».

Это мог быть только он. В следующие месяцы от него ничего не приходило, но я поторопился принять приглашение приехать ненадолго в их «Дом литературы».

Таким образом, у меня был целый месяц. Я гулял по пустынным воскресным улицам, радовался солнцу, которое зависало над холмом, и можно было на закате наблюдать, как далеко-далеко фиолетовая тень постепенно укутывает вершины Альп. Теперь я понимал, почему под конец жизни все старались перебраться именно сюда. Цюрих очень хорош для того, чтобы здесь стариться. И умирать тоже. Если существует какая-то возрастная география, то она, по-моему, должна распределяться следующим образом: Париж, Берлин и Амстердам со всей их неформальностью, запахом травки, пивом на лужайке Мауэрпарка, блошиными рынками по воскресеньям и фривольностью секса – для молодости. Потом их следует менять на Вену или Брюссель. Замедленный ритм жизни, удобство, трамваи, действующие медицинские страховки, учебные заведения для детей, карьера, еврочиновники… Для тех, кто еще не готов стареть, существуют Рим, Барселона, Мадрид. Качественная еда и теплые послеобеденные часы компенсируют шум, постоянное движение и легкий хаос. Для поздней молодости я еще прибавил бы Нью-Йорк. Да, я считаю его европейским городом, по стечению обстоятельств оказавшимся за океаном.

Цюрих – город для старения. Мир замедлил бег, река жизни уютно устроилась в озере, поверхность уже не идет рябью, все неспешно, спокойно, стала доступна роскошь скуки, а солнце стоит над холмом, согревая старые косточки. Время пребывает в своей относительности. Нет ничего случайного в том, что два явления XX века, связанные с временем, возникли именно здесь, в Швейцарии: теория относительности Эйнштейна и «Волшебная гора» Томаса Манна.

В Цюрих я приехал не умирать, совсем наоборот. Мне нужно было закончить роман, который я забросил как раз посередине. Мне была очень нужна эта пауза. Я бродил по улицам Цюриха, размышляя над романом и надеясь встретить Гаустина. Просто вот так, неожиданно, на мини-поезде, идущим в Цюрихберг, или на кладбище Флунтерн, на могиле Джойса. Я провел там несколько дней, сидя после полудня рядом с курящим Джойсом, положившим ногу на ногу, с книжкой в правой руке. Он только на секунду оторвал взгляд от книги, словно дожидаясь, когда растает дым от сигареты, застлавший строчки на странице. Глаза за стеклами очков чуть прищурены. И ты ожидаешь, что вот сейчас он посмотрит на тебя и что-то скажет. Этот памятник я считаю одним из самых живых надгробий, которые мне доводилось видеть. Я посещал многие кладбища в разных городах, как любой, кто боится смерти или процесса прощания с жизнью (кто знает, чего мы больше боимся: самой смерти или процесса умирания), кто хочет увидеть логово своего страха, дабы убедиться, что это место тихое и спокойное и создано все-таки для людей, для их вечного покоя… Все равно с таким местом надо свыкнуться, хотя это и невозможно. Разве не странно, сказал мне однажды Гаустин, что всегда умирают другие, а не мы…

9

Итак, мне не повезло встретить Гаустина ни на кладбище, ни на Seilbahn[5]5
  Канатная дорога (нем.).


[Закрыть]
на Цюрихберг. Мое пребывание в Цюрихе подходило к концу. Мы сидели с одной болгаркой в кафе «Рёмерхоф» и болтали, не боясь, что нас кто-нибудь поймет. В этом преимущество нераспространенного языка – уверенность, что окружающие не разберут, о ком или о чем ты сплетничаешь. Мы смело обсуждали посетителей кафе и некоторые швейцарские странности, а также сетовали по поводу того, как неудобно быть болгарином. Эта благодатная тема способна заполнить любую паузу в разговоре. Для болгарина жаловаться – это как для англичанина беседовать о погоде: всегда к месту.

Но вдруг к нам повернулся достолепный, красиво постаревший господин, который до этого спокойно пил кофе за соседним столиком, и мягким голосом произнес по-болгарски (вообще-то слова «мягкий» и «болгарский» обычно не сочетаются):

– Простите, что я вас невольно подслушал, но мне трудно заставить себя не делать этого, когда звучит красивый болгарский язык.

Некоторые голоса тут же выдают свое происхождение: этот принадлежал представителю старой эмиграции. Удивительно, как им удается говорить по-болгарски без акцента, лишь изредка гласные выдавали язык пятидесятых-шестидесятых годов, как бы покрывая его легкой патиной.

Неловкость, которую мы испытали, будучи застигнутыми врасплох, быстро рассеялась. Все-таки этого господина мы не обсуждали.

И завязалась беседа, обычная для случайно встретившихся соотечественников. Мне досталась роль скорее слушателя. Прошел час, но что такое час в сравнении с годами разлуки. Наша дама, извинившись, ушла. Мы уселись за один столик и продолжили.

– Пожалуйста, наберитесь терпения, – попросил мой визави. – Я только закончу свою историю и оставлю вас в покое.

Разумеется, терпения мне было не занимать.

Когда мы только завели разговор, солнце спокойно дремало в витринах кафе и на циферблате, показывающем три часа дня. Потом тени от бокалов начали понемногу удлиняться, наши тени тоже вытянулись. Становилось прохладно, но вечер не спешил наступать, милостиво дав возможность закончить историю длиной в пятьдесят лет.

Мысль моего собеседника работала беэупречно, временами он делал паузу, соображал, как лучше выразиться:

– Нет, нет, сейчас перевожу с немецкого, подождите немного, я соображу, как сказать… Ах да, вот нужное слово… – И продолжал беседу.

Он был сыном ныне забытого болгарского писателя и дипломата и провел детство накануне войны в посольствах Европы. Мне доводилось слышать имя его отца, и моего собеседника это явно обрадовало, хотя он и не подал виду.

Потом началась классическая болгарская история. После 1944 года отца уволили с работы, судили. Он прошел через концлагерь Белене, вернулся напуганный и сломленный. Квартиру конфисковали и отдали «правильному» писателю, а их семью отправили жить куда-то на окраину.

– Отец никогда не рассказывал о лагере, – произнес мой собеседник, назову его господин С. – Помнится, однажды мать сварила картошку и извинилась, что, кажется, не доготовила. «Ничего, – обронил отец, – я и сырую ел, помнится, рылся в земле, как кабан». – После этих слов господин С. умолк, как человек, сказавший больше, чем нужно.

Он и сам, как полагается, отсидел в тюрьме пятнадцать месяцев – сначала как сын своего отца, а потом на всякий случай, после венгерских событий. Через какое-то время жизнь вроде стала постепенно налаживаться. Он решил не думать о тюрьме, о слежке, которая продолжалась, но однажды ночью, ожидая последний трамвай, вдруг заметил на остановке какую-то совершенно пустую витрину и засмотрелся в нее. Витрина слабо освещалась одной-единственной лампочкой, которая одиноко покачивалась на шнуре. Больше там ничего не было.

Лампочка, шнур и пустая витрина.

Он не мог отвести взгляд. Словно во сне услыхал скрежет трамвая, который остановился, открыл двери, подождал немного и уехал. Стоял и смотрел на висящую на шнуре лампочку в пустой витрине.

– И тогда, – сказал он, – в голове молнией вспыхнула мысль, которой я всегда боялся и скрывал даже от самого себя: нужно бежать отсюда. Да, именно вспыхнула молнией, – повторил он и засмеялся. – Это случилось семнадцатого февраля тысяча девятьсот шестьдесят шестого года. Мне тогда было тридцать три.

С тех пор он не мог думать ни о чем другом, у него созрел план. Нужно было сменить работу, попытаться попасть в качестве наемного рабочего в Восточную Германию. И попрощаться со всеми, но так, чтобы никто ничего не понял.

Сначала с лучшим другом, потом с женщиной, с которой состоял в близких отношениях. Не сказал никому ничего, даже домашним. Когда собрался уезжать, отец крепко обнял его, задержав дольше обычного. А мать набрала ковшик воды и, по старому болгарскому обычаю, плеснула за порог на удачу. Прежде она никогда так не делала… Больше они не виделись.

Он купил билет на поезд, идущий в ГДР, но сошел в Белграде – вроде купить сигарет – и растворился в толпе. Чемодан остался в поезде. Отец до войны был послом в Белграде, здесь господин С. провел первые годы жизни. И еще он помнил, как узнал о войне: первого сентября 1939 года пришла телеграмма дипломатической почтой.

– В детстве я думал, что именно так и начинаются войны – приходят телеграммы. С тех пор я их не люблю, – сказал господин С.

Когда спустя несколько месяцев мытарств и перипетий он добрался до Швейцарии, его встретил старый приятель отца. Именно в этот день на этом самом месте он пил с ним первый свой кофе в Цюрихе. И тогда тоже светило жаркое солнце. С тех пор он всегда старается приходить сюда в этот день.

А колебания, тоска? Хотя бы вначале.

– Нет, – быстро ответил он, словно заранее готовился к ответу. – Нет, никогда, никогда. Этот мир всегда мне был интересен, вызывал во мне любопытство, я жил в нем ребенком, говорил на его языке. В конце концов, там, откуда я сбежал, меня пятнадцать месяцев держали в тюрьме. Я сбежал из тюрьмы. – Мой собеседник произнес все это слишком быстро, и я усомнился, что он перестал думать об этом.

Господин С. рассказал, как обедал в Лондоне с другом Георгием Марковым за три дня до того, как его убили. Эта история явно продолжала будоражить моего собеседника и вызывала ужас.

– Я был на машине, и Джерри – так мы его называли – хотел поехать со мной. У него были какие-то дела в Германии. Но он мог только через три дня, а мне нужно было срочно возвращаться. Мы отправились к его шефу в офис Би-би-си, Джерри хотел спросить, не отпустят ли его раньше. Ему поставили условие найти себе на это время замену, но он махнул рукой и отказался от затеи. Я уехал один. В Германии я провел несколько дней, потом отправился в Цюрих. На вокзале купил газету, открыл ее и увидел фотографию Джерри. Тот, с кем мы обнялись на прощание неделю назад, был мертв…

Разговор постепенно перешел на другие темы. Стало совсем темно, и мой собеседник вдруг спохватился, что забыл позвонить жене. Когда мы прощались, он неожиданно сказал:

– Знаете, я знаком, даже дружу с одним нашим соотечественником. Он, как и вы, интересуется делами давно минувших дней. Я ему немного помогаю, он создает клинику «Лечение прошлым», так он ее называет…

– Гаустин?! – почти выкрикнул я.

– Вы его знаете? – удивился господин С.

– Его никто не знает, – немного помолчав, ответил я.

На этот раз Гаустин выбрал способ явиться мне в кафе «Рёмерхоф» в Цюрихе под видом случайной послеполуденной встречи с господином С., эмигрантом из Болгарии.

Я храню блокнот с записью беседы с господином С. Короткие заметки я набросал уже после встречи. Впоследствии мне некоторое время не давал покоя вопрос, почему он так быстро перестал тосковать по своему болгарскому прошлому. Я записал, что, наверно, если хочешь уцелеть на новом месте, нужно отсечь прошлое и бросить его на съедение собакам. (Я так не смог.) Ты должен быть беспощадным к прошлому. Потому что и прошлое беспощадно. Это просто какой-то ненужный орган, аппендикс, который со временем может воспалиться и доставить массу неприятностей. Если можно без него, лучше избавиться раз и навсегда. Если нельзя, то сиди смирно и терпи. Интересно, думал ли об этом господин С., когда в ту софийскую ночь стоял перед пустой витриной с одной лампочкой? Просветление наступает по-разному.

Старый господин С. прожил долгую жизнь и свои последние дни собирался провести в клинике «Лечение прошлым», той самой, которую помог создать Гаустину. Мне кажется, он ушел из жизни счастливым, пребывая в каком-то только ему известном воспоминании.

Мы с Гаустином стояли у его кровати. Господин С. попросил ломтик поджаренного хлеба. Правда, ему уже целый месяц ставили капельницы, и он совсем не мог есть, но одного запаха было достаточно.

Он снова ребенок. Отец возвращается домой с гонораром за какой-то перевод. На все деньги накупил в магазине масла и варенья. Через несколько дней им придется сидеть на одной картошке. Но сейчас отец подсушил большой ломоть хлеба, густо намазал маслом и вареньем. Им хорошо вдвоем, они весело смеются. Отец, обычно скупой на ласку, сажает его на плечи. Так они расхаживают по комнате, останавливаются, и маленький С. в упор разглядывает светящуюся лампочку, до которой достает головой…

10

На следующий день прямо с утра я отправился на Гелиосштрассе – господин С. дал мне адрес. Легко нашел персиковый дом на западном берегу озера. Дом стоял на холме, несколько в стороне от других построек, массивный и вместе с тем светлый. У него было четыре этажа и еще один – мансардный. На втором этаже имелся общий балкон, а на остальных – небольшие балкончики. Все окна смотрели на юго-запад что до бесконечности продлевало световой день, и последние синеватые отблески уходящего дня изо всех сил старались подольше задержаться в нем. А светло-синие деревянные крылья ставен мягко контрастировали с бледно-персиковыми стенами.

Поляна перед домом была усыпана незабудками, кое-где вспыхивали пионы и крупные маки. Мелкие синие незабудки выделялись на фоне швейцарского зеленого (я убежден, что такой цвет существует, и удивляюсь, как до сих пор никто его не запатентовал). Интересно, можно ли считать шуткой тот факт, что поляна перед геронтопсихиатрическим центром засажена незабудками? Я поднялся на последний этаж, где находилась клиника Гаустина (аренда была оплачена на несколько лет вперед господином С.), нажал на звонок, и Гаустин собственной персоной в своей неизменной водолазке и больших круглых очках открыл мне дверь.

– Разве ты не уехал в Нью-Йорк в тридцать девятом? – спросил я небрежно. – Когда вернулся?

– После войны, – невозмутимо ответил он.

– И что мы сейчас будем делать?

– Комнаты разных периодов. На первое время…

– Комнаты для лечения прошлым? Звучит как название.

– Да, комнаты для лечения прошлым. Клинику «Лечение прошлым». Или город… Останешься?

Я недавно развелся с женой. Хотел попробовать жить на средства от выдуманных историй. Мне очень нравились шестидесятые, я легко увлекался любым прошлым. Разумеется, какие-то периоды я предпочитал другим… Так что мне ничто не мешало остаться здесь ненадолго, на несколько месяцев, не больше. (Я вспомнил Ганса Касторпа и его желание побыть на Волшебной горе всего три недели…)

Гаустин занимал одну из трех квартир на третьем этаже. Самое маленькое помещение у входной двери – кладовка, как он его определил, хотя вряд ли оно когда-нибудь исполняло такую функцию, – служило ему кабинетом. Остальные три комнаты, как и коридор, находились в другом времени. Открываешь дверь и попадаешь прямиком в XX век, в середину шестидесятых. В прихожей – портманто, облицованное «вафельками» темно-зеленого цвета, типичное для того времени – у нас дома был такой. Нужно сказать, что, хотя я родился в конце шестидесятых, помню этот период от начала и до конца, он – часть моего болгарского детства. И это не связано с мистикой, хотя я продолжаю верить, что воспоминания передаются по наследству по прямой линии: воспоминания родителей становятся твоими. Причина тривиальная: шестидесятые, как и все остальное у нас, немного запоздали и появились в Болгарии где-то уже в семидесятые.

На вешалке висело короткое светло-зеленое пальто с двумя рядами деревянных пуговиц. Помнится, я тем утром, когда впервые вошел в квартиру, буквально остолбенел. Это было пальто моей матери. Вот сейчас откроется дверь в гостиную, блеснет типичное рельефное стекло, и появится она – молодая, двадцати с лишним лет, намного моложе меня нынешнего. Хотя когда твоей матери всего двадцать, ты тут же становишься ребенком и в этот момент удивления и радости не знаешь, что делать: обнять ее или просто небрежно произнести: «Мам, я вернулся, пойду в свою комнату». Все это продолжалось секунду… или минуту.

– Добро пожаловать в шестидесятые, – сказал Гаустин, пряча улыбку при виде оцепенения, настигшего меня в прихожей данного десятилетия.

Мне не хотелось расставаться с этой волшебной метаморфозой, поэтому я тут же свернул в детскую. Две кровати, стоящие под углом, покрытые желтой накидкой из мохнатой синтетической ткани. Между кроватями – небольшой комод для постельных принадлежностей. Кровати утыкались в этот комод. Я взглянул на Гаустина, он кивнул, и я бросился на кровать как был – в пиджаке и ботинках. И мое пятидесятилетнее тело тут же стало восьмилетним, утонув в щекочущих волокнах покрывала…

Обои… Как я мог забыть… Обои были настоящим откровением. Их рисунок здесь – за́мок и зеленые лианы – очень напоминал рисунок обоев в моей комнате: светло-зеленые ромбы, вьющиеся растения. Только вместо замка на берегу озера стоял домик. Стократно повторяющиеся зеленые лесные домики у зеленого озера. Пока я засыпал, переносился в домик на обоях, но утром неприятный звон будильника вырывал меня из сна и вышвыривал в квартиру панельного дома. Я невольно взглянул в сторону письменного стола: да, будильник был там, но не тот же самый, а… как бы сказать поточнее… более пестрый, какой-то западный, с Микки-Маусом на циферблате. И вот тут начинались различия. У мальчика, которым я не был, имелась целая коллекция блестящих машинок цвета «метализе» (так мы его называли), как у настоящих машин. У них были открывающиеся дверцы и резиновые колеса. Здесь присутствовали и «форд-мустанг», и «порше», и «бугатти», и «опели», и «мерседесы». Обнаружился даже маленький металлический «роллс-ройс»… Я знал все об этих моделях. Знал, какую скорость они развивают. Сколько километров в час (самое важное – за сколько секунд разгонятся до сотни) и прочее. У меня была такая же коллекция, только на вкладышах от жвачек.

Я встал с кровати и взял со стола машинку. У одного моего одноклассника была точно такая же, ему привез ее из заграницы отец, работавший дальнобойщиком. О, как здорово было иметь отца-дальнобойщика или дядю – водителя фуры, который постоянно ездит в непонятную страну Заграницу и привозит оттуда настоящие джинсы «Левис», шоколадки-пирамидки «Тоблерон» – я их, кстати, никогда не любил, – поющие и светящиеся венецианские гондолы, которые использовались в качестве ночников, пепельницы в виде Акрополя и так далее.

Обязательно полагался и старый номер журнала «Неккерман», по сути немецкий каталог товаров, которыми ты никогда не сможешь обладать, так что каталог сразу терял свое торговое предназначение, становясь всего лишь украшением интерьера. И эротики – добавил бы я с высоты своих малых лет, особенно когда речь шла о разделе дамского белья. Я хорошо помню, что у моего одноклассника журнал лежал в гостиной на маленьком столике с мраморной столешницей, рядом с телефоном, который когда-то тоже служил украшением. Но подлинным сокровищем был не телефон, а «Неккерман». Я отлично понимал, что никогда не смогу иметь все эти блестящие вещи из каталога, но мне важно было знать, что где-то существует мир, в котором они есть.

Плакаты на стенах этой комнаты тоже отличались. Команду «Левский» сезона 1976/77 года в моей детской, которую я вырезал из какой-то газеты, заменил «Аякс» 1967/68 года. Огромный красочный плакат с автографом самого Йохана Кройфа, кумира моего отца, что означало, и моего кумира тоже. Я был Кройфом, а мой брат – Беккенбауэром.

У меня на стене висел плакат The Beatles, самая ценная моя западная вещь, которую я выменял у одноклассника, сына дальнобойщика, за восемнадцать стеклянных шариков. У мальчика из зеркального западного мира плакаты на стене были развешаны беспорядочно, но при ближайшем рассмотрении они могли составить целый роман о его переходном возрасте. Здесь были и Бэтмен, и Супермен (которые отсутствовали в моем восточном детстве, их заменяли Виннету и Марко Королевич), рядом красовался «Сержант Пеппер». На него посматривала кукольная черно-белая Брижит Бардо из какого-то фильма Роже Вадима, идущая по пляжу с развевающимися волосами, еще три мощные красотки, которые были мне незнакомы, наверное, какие-то модельки шестидесятых, и Боб Дилан в кожаной куртке и с гитарой. У меня был Высоцкий.

– Да, совершенно мальчишечья комната, – заметил я.

– У нас есть и девчачья, если хочешь лицезреть Барби и Кена. Идем дальше.

Дальше была гостиная – просторная и светлая. В углу рядом с окном – филодендрон и камыш в высокой керамической вазе на фоне фотообоев, они снова перенесли меня в детство. Я вспомнил, как мы протирали листья филодендрона (какое название!) и фикуса тряпкой, смоченной пивом. Кто-то сказал, что так нужно, и во всех гостиных тогда воняло пивом. Но подлинным откровением и вместе с тем неприкрытым китчем были фотообои. Нам их привез друг отца, дальнобойщик. На них был изображен осенний лес с проглядывающим сквозь деревья солнцем. У моего одноклассника на фотообоях раскинулся гавайский пляж с красивой девушкой на переднем плане. Стену гостиной тоже украшал бесконечный пляж и закат над океаном. А что еще повесить на стену в Швейцарии? Уж точно не Маттерхорн и Альпы…

А вот и маленький квадратный телевизор на четырех ножках.

– «Опера»? – вопросительно смотрю на Гаустина.

– Нет, «Филипс», – отвечает он. – Узнай, кто у кого слизал.

И действительно, форма и все остальное – одно к одному, отдел технического шпионажа республики не дремал. Но вот эти кресла «Тюльпан» – кто знает, почему наши не украли идею, – я видел только в фильмах и в каталоге «Неккерман». Изящные, аэродинамические, какие-то космические, на одной ножке, скорее стебле, с темно-красной обивкой. Конечно, я тут же уселся в одно из них. И сразу захотелось взять со стола шоколадную конфету в блестящем фантике.

Я протянул было руку, но остановился.

– А конфеты какого времени?

– Свежие, – усмехнулся Гаустин, – из шестидесятых.

Интересно, у прошлого есть срок годности?

Гостиная была огромной. Раздвижные двери отделяли восточную часть, превращенную в нечто вроде кабинета и библиотеки. На высоком столике стояла небольшая пишущая машинка красного цвета марки «Оливетти Гермес Беби» с заправленным внутрь листом белой бумаги. Мне вдруг захотелось – я ощутил это желание пальцами – что-нибудь напечатать. Почувствовать сопротивление клавиш, услышать звоночек в конце строчки и повернуть металлический рычажок. Желание из того времени, когда все эти действия требовали физических усилий.

– Кабинет – моя придумка, – признался Гаустин. – Мне всегда хотелось иметь свою комнату, небольшой кабинет с книжными полками и такую пишущую машинку. Не совсем в стиле шестидесятых, тогда книги хранили повсюду, где придется: на столе, на полу… Но должен тебе признаться: пишущая машинка пользуется огромным успехом. Все умиляются, заправляют бумагу, стучат по клавишам.

– Что пишут?

– Чаще всего свое имя. Людям нравится видеть свое имя напечатанным. Разумеется, это относится к тем, кто находится в ранней фазе болезни. Другие просто бьют по клавишам.

Я вспомнил, что именно так и поступал с машинной матери, и получался какой-то особенный текст

ЖГМЦЦЦРТ №№№№ ККТРР-

ПХ ГГФПР 111111111....

ВНТГВТГВНТГГГГ777РРР_

Возможно, это был какой-то код который мы никогда не разгадаем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю