Текст книги "Времеубежище"
Автор книги: Георги Господинов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 20 страниц)
2
Толчея перед окошками паспортного контроля все та же, что и раньше. Багаж выдадут с запозданием, потом шофер такси оставит без внимания твое приветствие и тронется с места сердитый на весь мир, когда ты продиктуешь адрес, который, вопреки его ожиданиям, не окажется на другом конце города. Он включит музыку погромче и обязательно закурит сигарету.
И тем не менее на этот раз меня ждет неожиданное новшество. Шофер, к которому я направился, одет в белую рубашку с расшитой безрукавкой. Талия затянута широким красным кушаком, совершенно не подходящим его бермудам, за пояс засунут широкий нож. Жизнь поистине ушла вперед (или назад в данном случае). Я подумал, что этот наряд скорее подошел бы извозчику, управляющему телегой или фаэтоном, а не водителю корейского «дэу» в девяносто лошадиных сил, пусть даже и бэушного. В последний момент я отказываюсь от такси (никогда не питал слабости к шоферам с ножом за поясом) и направляюсь к другой стоянке. По крайней мере, там водители одеты нормально. Открываю дверцу первого же такси и спрашиваю, свободно ли.
– Свободно, садитесь, – смеется шофер и, пока я усаживаюсь, рассказывает мне анекдот об учившемся в Софии кубинском студенте, который любил открыть дверцу такси и спросить, свободно ли. Получив ответ, что свободно, он провозглашал: «Да здравствует свобода!» – и уходил. Я смеюсь и говорю, что слышал об этом.
С машиной не все в порядке, но я это понимаю, только когда водитель пытается ее завести. Ему удается со второго раза. Пока мы неспешно покидаем территорию аэропорта, я замечаю, что все автомобили на стоянке – времен социализма.
– «Москвич»! – почти выкрикиваю я, и в моем голосе слышатся одновременно вопрос, сомнение, искреннее удивление и недоумение.
– «Москвич», – гордо подтверждает водитель. – Ни много ни мало – сорок годков, ровесник мой, хорошая машинка. Сейчас такие уже не делают.
В салоне страшно воняет бензином, с изоляцией явно что-то не так, причем давно.
У моего дяди по отцовской линии тоже был такой «москвич». Дядя произносил это название с ударением на первом слоге. Ему казалось, что так звучит по-советски. Если у наших тел есть память, то сейчас мое тело 1975 года с точностью вспомнит жесткое бугристое сиденье, запах бензина и содержимого моего желудка – я всегда держал а руках полиэтиленовый пакет не всякий случай, и даже сейчас стоит об этом подумать, как тошнота тут же подступает к горлу.
Над зеркалом замечаю фотографию Сталина.
– Это моего напарника дяди Динко, – поясняет водитель, заметив, куда я смотрю. – Он фанат пятидесятых.
Я вспомнил, что когда-то все салоны авто украшал портрет Сталина – и до, и после культа. Даже позднее, в восьмидесятые, грузинские усы выглядывали из-за цветных прелестей Сандры и Саманты Фокс.
– А вы помните Саманту Фокс? – неожиданно спрашиваю я.
– A-а, да, кажется, у меня где-то есть зажигалка с ее портретом. Я коллекционирую зажигалки. – Водитель роется в бардачке и достает с десятой разных зажигалок и еще столько же спичечных коробков. – Это моя любимая. – Он протягивает мне «Зиппо» с выгравированным портретом Че. – Но и эти девушки ничего, стоящие.
Он отогнул козырек, и с обратной стороны на меня взглянули «золотые девочки» семидесятых, которые были частью нашей собственной, постоянно подавляемой юношеской сексуальной революции.
Наш тарахтящий «москвич» покидает аэропорт, и последнее, что я успеваю заметить, это огромный баннер с рекламой ведущего мобильного оператора: предлагается патриотический пакет услуг с тысячью тремястами бесплатными минутами, доступ ко всем болгарским историческим фильмам и переносной складной флажок, который легко помещается в несессере.
3
Каждый раз, когда я сюда возвращаюсь, на душе становится грустно. Раньше грусть была светлой, подобно прогулке в разреженном лесу, где поблескивают невидимые паутинки. Я очень любил бродить в центральном парке, в верхней его части, возле озера с лилиями. Время, которое я проводил там в какой-то иной жизни, много лет назад, безвозвратно ушло, растаяло, как дым, без следа. Может, свет остался тот же? Опавшие с деревьев листья, что шуршали под ногами, когда я бродил здесь с одной девочкой, успели смениться с тех пор раз тридцать. Тогда стоял октябрь. Интересно, что я помню только осень. А у предметов есть память? Это было бы хоть каким-то утешением. Лягушки в озере и лилии помнят о нас? А вода в озере сохраняет где-то наше отражение? А наше прошлое, мы сами… Не превратились ли мы с тех пор в лягушек и лилии?
Я не смог найти ответы на все вопросы. Мешали поздняя, но терпимая грусть и холодный апрельский воздух. Мне вдруг захотелось позвонить той девочке. Но потом я представил себе: у нее двое детей и муж, а наше общее прошлое пылится где-то на верхней полке кухонного шкафчика, среди баночек со специями, рядом с маминой тетрадкой с рецептами. И в самом деле, зачем мне это? Восстановить отношения? Вспомнить? Что я хотел вспомнить? Цвет ее глаз? Или мое желание было более эгоцентричным: чтобы она рассказала мне, что с нами случилось, два-три воспоминания, не больше, чтобы удостовериться, что я присутствовал когда-то в ее жизни. Вернуть в мою память прогулки, слова, то, над чем мы тогда вместе смеялись. Сувенир из прошлого. Темные подъезды, в которых мы прятались. Парк. Однажды за памятником… Кому был тот памятник? Город вдруг изменился, теперь у влюбленных совсем иная топография. Мы придумали себе квартиру, которой не существовало. Представили, чем там занимаемся, как туда возвращаемся. «Вчера я заскочила туда, – написала она в моей старенькой „Нокии“, – и забыла свитер. Пусть он там лежит. Будет напоминать тебе обо мне. Ты полил орхидею? Они ведь очень капризные. Ты где? Мы с котом одни. Приходи…»
Сможет ли человек собрать себя вот так, по частям? По воспоминаниям других? И что из этого выйдет, какой новый Франкенштейн, сотканный из прошлого? Нечто склеенное из совершенно несовместимых воспоминаний и представлений большого количества людей.
…Ты тогда все время смеялся Был таким букой, иногда днями из тебя слова не вытянешь… Это уже моя жена, ее голос…Ты был таким милым, романтичным. Мы лежали на скамейке и представляли себе, что нам по сто лет, как черепахам, и мы снова вместе, в домике с голубыми ставнями, у моря…
…Боже, как ты ругался, когда выходил из себя, в такие минуты лучше было держаться подальше от тебя… Тощий, тощий… Сейчас заматерел… Я все тебя просила, чтобы ты не шел так быстро… Ты прихрамывал… Был высокий, как жердь… Сгорбленный… А как гляну в твои голубые глаза… зеленые… Они меняли цвет в зависимости от сезона… Та красная куртка… Та зеленая кожаная куртка… Вечно забывал имена… И всегда в руке зажженная сигарета… Не могу себе представить, что ты когда-то курил… Было несколько слов, которые ты никак не мог запомнить, и каждый раз, когда запинался, рассказывая что-то, я тебе их подсказывала… Рассеянный, ужасно рассеянный… Человек, который не любит терять время… Тогда ты увидел книгу на постели… Еще в первый вечер, как раз мы раздевались… Повернулся и сказал, что уходишь, потому что не можешь спать с человеком, который читает Коэльо… Но книга была другого писателя, португальца, с очень похожей фамилией… Помню, мы тогда долго смеялись… Ты был нежным… Нетерпеливым в постели… Потом мы так хорошо разговаривали…
Неужели все это я?
4
Есть что-то такое, какая-то грусть-тоска, которая с годами только усиливается, вместо того чтобы ослабевать. И это, наверно, связано с ускоряющимся темпом освобождения помещений в моей памяти. Вот так, открывая дверь за дверью, переходя из комнаты в комнату, надеешься и в то же время боишься встретить в одной из них самого себя – там, где ты был еще целым.
А может быть, тоска по прошлому, в конце концов, это не что иное, как попытка добраться до безопасного места, и безразлично, насколько оно далеко, до места, где все в целости и сохранности, где пахнет травой, где можно рассматривать розу и лабиринт ее лепестков. Я говорю «место», но это время. Место во времени. Хочу дать один совет, никогда, никогда не возвращайтесь после долгого отсутствия туда, откуда уехали, будучи ребенком. Это место изменилось, время покинуло его, там пусто и призрачно.
Там. Ничего. Нет.
Человек мечтает собрать себя заново и отправляется в места, где он был ребенком, где рос. Находит адреса всех девочек и женщин, в которых был влюблен еще с детсадовского возраста. Ему ничего от них не нужно, он просто хочет увидеть их, сказать, что всю жизнь не забывал, что они всегда были в его памяти (хотел сказать, в сердце, но это слишком сентиментально) и только они там и остались. Врачи дают два-три месяца, не больше. И он скрупулезно разбивает их на дни и часы, как разменивают крупные монеты на мелочь. У него есть еще три месяца, то есть по крайней мере девяносто один послеполуденный отрезок дня (он очень любит послеполуденное время). Если умножить на двадцать четыре, получается две тысячи сто восемьдесят четыре часа. Но ему и этого мало, поэтому он умножает на шестьдесят. Итого более ста тридцати одной тысячи минут. Вот так уже хорошо, никогда прежде он не чувствовал себя настолько богатым. Он все это может потратить, все, до последней минуты. Садится в автобус и весь день едет в город. Дома, где он прежде жил, уже не существует. Большинства знакомых адресов уже не существует. Девушки давно стали женщинами, вышли замуж за других, какой ужас! Кто знает, почему он думал, что они так и остались страдать, брошенные им в разгар романа, и все так же мечтают о нем, подобно героиням Чехова.
Наконец ему все же удается встретить одну из своих возлюбленных. Им тогда было по четырнадцать. Они даже понарошку поженились. Он стащил у матери кольцо (та потом с ног сбилась, пытаясь его отыскать). Это была высокая стройная девушка с мечтательным выражением лица. Немного похожая на молодую Роми Шнайдер.
Во дворе знакомого дома он видит пожилую женщину, которая несет таз с бельем. Бросаются а глаза редкие волосы, завязанные узлом. «Нет, – говорит он себе, – это не она. Наверно, они поменяли адрес».
Но это она.
От той девушки ничего не осталось. Он не знает, что сказать, но называет себя. Я, говорит, такой-то. Она не может вспомнить. С тех пор прошло несколько жизней. Подумав немного, называет другое имя. Потом в памяти что-то проблескивает. Но тут из дома выходит старик в майке, ее муж. Видит, что жена разговаривает у забора с незнакомым мужчиной.
– В чем дело? – спрашивает, сжимая палку в руке. – Что вам надо?
Он не находит что сказать, не может объяснить, что ему надо. Она тоже молчит.
– Ничего, – выдавливает из себя наконец, – скупаю старые вещи: фотографии, гобелены, часы, радиоприемники – одним словом, старье.
– Иди себе, – говорит старик, – иди своей дорогой, давай, давай… Нету нас ни новых вещей, ни старых…
Женщина так и стоит молча, словно памятник, даже таз не опустила на землю. Мужчина переходит улицу и прячется в тени. Откуда-то по радио доносится сводка об уровне воды в Дунае в сантиметрах – совсем как в детстве. Ага, значит, три часа пополудни, даже нет необходимости сверяться со временем. Он медленно идет по улице. От жары асфальт плавится и подметки липнут к тротуару. Из карманов падают на асфальт и звенят, подобно монетам, все (уже ненужные!) минуты, которые у него остались…
То, чего я не смею сделать, станет историей.
5
Однажды во второй половине дня я решил съездить в город, где жил когда-то. Я часто туда возвращаюсь, хотя знаю, что ничего не сохранилось с того времени; ни парк, ни маленькая площадь возле крытого рынка, ни улица, на которой я вырос, уже не помнят моих шагов.
На стволе каштана рядом с почтой вижу прикрепленный четырьмя кнопками лист бумаги, на котором написано следующее:
МЕНЯЮ
Большой телевизор LCD
32 дюйма работает безупречно 8 лет
За 30 литров ракии
Ямбол, тел. 046…
15.02
В задумчивости стою перед этим объявлением: подлинной запиской, взятой с древа жизни, а точнее, приколотой к дереву четырьмя кнопками.
Это часть болгарского эпоса, мистерия болгарского голоса, тихого, ненавязчивого, неожиданно решившего вслух выразить свою мечту.
Ракия взамен телевизора.
Мечта и ужас… мечта и ужас… Написано в феврале. Только в феврале может раздаться этот жалобный зов, со всем его трагизмом… Ракия закончилась, а зима продолжается. Вот краткий экзистенциальный роман целого народа. Старый разболтанный джип с брезентовой крышей, впрочем, нет, «москвич» твоей жизни застрял в конце зимы… Сгущается темень, воют шакалы, а бензин в баке закончился… Мать твою, что за жизнь… Мать вашу… И ракию мою забрали! (Да никто ее не брал, ты сам ее выпил, но здесь испокон веков говорят, что кто-то у тебя забирает или, наоборот, дает.)
И сидишь ты посреди ничего в джипе или «москвиче» своей жизни. И решаешь: стыдно, не стыдно, но дам-ка я объявление… Терпеть уже мочи нет. Берешь листок бумаги, а точнее, письмо из банка, в котором тебя предупреждают, что если ты не заплатишь проценты до… У тебя ракия закончилась, а они с каким-то процентами пристают, уроды! Ищешь ручку и на чистой стороне листка начинаешь писать. Сначала хочешь попросить сына, потому что он напишет и красивее, и правильнее. Но потом тебе становится стыдно. Кстати, только перед ним тебе бывает стыдно. Садишься и пишешь сам с ошибками и пропущенными запятыми. Набрав в горсть кнопок, отправляешься в другой район – опять же от стыда. И что ты предлагаешь взамен ракии? Телевизор. Ракия или телевизор – вот вопрос. Мера за меру, смысл за смысл. Телевизор – это трансценденция, разумеется фальшивая, но все-таки мечта о другом. У бабки твоей была икона, у матери – портретик Ленина, а у тебя телевизор. Но зачем тебе телевизор, если нет ракии? Телевизор всего лишь разбавляет жизнь, все равно что в ракию налить воды… Вот и электронные сигареты уже появились, завтра вы мне предложите и электронную ракию, мать вашу электронную… Телевизор, электронная ракия… Не нужен он мне, возьмите его обратно… Тридцать два дюйма экрана за тридцать литров ракии, по литру за дюйм, куда уж дешевле… Тридцать литров ракии – это еще месяц жизни, да даже и полтора месяца, если экономить.
Только ракия тебя не обманет. Она не врет, как телевизор, не пускает пыль в глаза, не болтает глупости, черт подери. Ударяет в нос, прогревает горло, а потом и все остальное, что давно уже остыло. Ракия – это болгарский сюблим, возвышенное, в конце концов – телевизор!
Интересно, что сталось с этим человеком? Долго думаю, в уме одни нецензурные выражения. Может, стоит позвонить, узнать, как дела? Ведь это не просто объявление, это зов о помощи. Сейчас конец апреля. Ни один из отрезков с телефоном не оторван…
В тот же день после обеда я возвращаюсь в Софию.
6
Звонить некому, и я слоняюсь по улицам Софии, продуваемым ветром вдоль и поперек. Мое внимание привлекает витрина зоомагазина.
На первом курсе университета друг предложил мне купить в подарок на день рождения нашей однокурснице пару попугаев. «Но они целыми днями будут верещать», – пытался возражать я. «Да какая тебе разница, – уговаривал меня друг. – Тебя же рядом не будет». День рождения выдался ужасный: вспыхнул скандал, потом кто-то с кем-то подрался, бывший парень нашей однокурсницы колотил в дверь… В общем, 1990-й… Отлично помню, что, уходя, я подумал: «Никогда бы не стал жить с такой». Всего год спустя я в этой комнате менял воду попугайчикам, которые ужасно орали. По утрам мы накидывали на клетку старое полотенце, чтобы они подумали, что еще ночь, и дали нам еще хоть часок поспать. Самку мы назвали Эмма Бовари (как раз в это время в университете проходили Флобера), а самца окрестили непонятно почему Печориным. Самка вечно нападала на бедного Печорина, и он, покоривший саму княжну Мэри (!), сидел заклеванный и грустный, вжимаясь изо всех сил в железные прутья клетки.
Сейчас я прихожу к выводу, что у меня никогда не было столько друзей, сколько тогда. Дверь однокомнатной квартиры практически не закрывалась. Помню, как однажды ночью, где-то часам к четырем, когда уже всё выпили и съели, к тому же и сигареты закончились, на нас напал зверский голод. Холодильник стоял пустой – это были самые голодные девяностые. Мы с двумя друзьями пошли добывать еду (как будто в пустом городе можно застрелить зайца или косулю!). Было темно, пустынно и неуютно, только стаи собак носились по улицам. И вдруг – о чудо! Рядом с ближайшим магазинчиком остановился «ниссан», шофер быстро выгрузил три ящика простокваши и умчался. Вообще мое поколение с детства терпеть не могло простоквашу, потому что нас ею кормили каждое утро. Воровато оглядевшись по сторонам, мы схватили по две баночки, оставили мелочь, сколько было в карманах, и рванули домой. Там нас уже ждали умирающие с голоду. Никогда не забуду этой картины: на столе пустые бутылки и стаканы, перед нами одинаковые металлические мисочки, нам по двадцать, а кому-то даже больше, но мы с блаженной, ангельской улыбкой шумно хлебаем простоквашу. Я не знаю, пьют ли ангелы простоквашу, но нас я запомнил именно такими: невинными и счастливыми, с белыми молочными усами…
Вскоре после этого мы расстанемся, охладеем друг к другу, забудем друг о друге, бунтари успокоятся и займут ассистентские места в университете, заклятые холостяки и отчаянные гуляки пойдут толкать детские коляски и усядутся перед телевизором, а длинноволосые хиппи станут постоянными клиентами местной парикмахерской. Попугай Печорин однажды утром чуть не умер, отчего Эмма Бовари принялась истошно вопить и неистово метаться по клетке. Она не смогла бы прожить без него и недели. Со своей девушкой Эммой (да, ее тоже так звали!) я расстался спустя несколько месяцев. Никто из нас и не подумал умереть с горя. Я начал писать первый роман, чтобы было куда возвращаться, когда становилось тошно. Роман о бездомных.
В сущности, уже никому из тех ангелов нельзя было позвонить, даже Эмме. Особенно ей. Увы, я никак не мог их забыть и (в чем никогда бы им не признался!) мне их очень не хватало. Я как-то выпал из того общего с ними времени…
7
На последнюю неделю перед референдумом запланированы два больших митинга представителей главных сил. Движений, которые борются за разные десятилетия, полно. Требования выдвигаются всякие: от бесплатной медицинской помощи до вкуса помидоров и бабушкиного жаркого в то время. Сомневаюсь, что референдум может вернуть вкус жаркого. Но все равно некоторые свято верят, что, вернув ближайшее прошлое, автоматически обретут возраст того времени. Зажигается красная лампочка – и тебе снова пятнадцать или двадцать семь.
Конечно, все дело в агитации. Большинство социологических исследований указывало на то, что два основных движения значительно опережают остальные. Первое из них – Движение за социализм (ДС), больше известное как Соцдвижение, – ратует за возвращение во времена зрелого социализма, конкретно в шестидесятые и семидесятые годы. Возглавляет его Социалистическая партия, хотя членов в нем намного больше, чем в самой партии, чьи ряды редеют с невиданной скоростью. В этом смысле партия скорее пытается влить в свои вены свежую кровь.
Другое движение, почти не уступающее первому по результатам исследований, официально называется «Болгарские молодцы», а фамильярно неофициально – просто «Молодцы». Им трудно указать, в какое конкретно время или десятилетие должна вернуться нация – мифу не подходит наше распределение по годам. Согласно их речам, Великая Болгария – несбыточная мечта и вместе с тем реальность. По условиям референдума самый ранний период – начало XX века, но они пренебрегли этим ограничением и выбрали идеальное позднее Болгарское возрождение, вершиной которого было Апрельское восстание в конце XIX века. Что, если провалившееся восстание таким образом станет великим и знаковым? А какое еще может быть великим, если не провалившееся? Ведь только то, что имеет реальный шанс случиться, можно описать так, как нам этого хочется, призвав на помощь историческую память и собственное воображение. Разве нет? Здесь далеко не у всех получалось так, как должно было получиться, из-за того, что они родились не в то время или не в той семье.
Мне интересно, за какую из соломинок – за «Соц» или за «Молодцев» – ухватился бы наш человек с ракией.
Между этими Сциллой и Харибдой изо всех сил пытаются уцелеть лодки остальных маленьких движений.








