Текст книги "Генрик Сенкевич. Собрание сочинений. Том 6-7"
Автор книги: Генрик Сенкевич
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 73 страниц)
Вошел слуга и подал ему Марынино письмо, которое принесли вместе с портретом. «Папа просит вас зайти к нам вечером, – писала Марыня. – Эмилька сегодня перебралась к себе, ей хочется побыть одной. Посылаю фотографию Литки и очень прошу прийти – надо поговорить об Эмильке. Папа пригласил также пана Бигеля и обещался занять его, так что мы сможем побеседовать спокойно».
Пробежав письмо, Поланецкий переоделся, почитал немного и отправился к Плавицким.
Бигель уже четверть часа как пришел и играл с Плавицким в пикет; Марыня сидела поодаль у маленького столика с каким-то рукодельем. Поланецкий, поздоровавшись со всеми, подсел к ней.
– Большое спасибо за фотографию, – сказал он. – Увидел я ее неожиданно, и Литка возникла передо мной, как живая; я долго не мог опомниться. Вы знаете, такие мгновения – истинное мерило нашего горя, всей глубины которого мы даже не сознаем. Спасибо вам! И за четыре березки тоже… Что до пани Эмилии, я уже все знаю от Васковского. Но что это – намерение или твердое решение?
– Скорее твердое решение.
– И что вы об этом думаете?
Марыня подняла на него глаза, словно ища поддержки.
– Ей это не под силу, – вымолвила она наконец.
Помолчав, Поланецкий беспомощно развел руками.
– Мы уже говорили с Васковским, – сказал он. – Я накинулся на него, подумав, что это его идея, но он клянется, что непричастен к этому. И сам стал спрашивать: а какое утешение можно дать ей взамен, и я не нашел ответа. И правда: что ей еще остается в жизни?
– Да, – тихо отозвалась Марыня.
– Думаете, я не знаю, откуда у нее это желание? Она хочет поскорей умереть, но религия не позволяет ей лишить себя жизни. И вот, зная, что труд этот ей не по силам, именно потому и берется за него.
– Да, – повторила Марыня, низко склоняясь над работой.
Поланецкий видел только ровную ниточку пробора в ее темных волосах. Перед ней стояла коробочка с бисером, которым она расшивала разные вещицы для благотворительной лотереи, и слезы, смешиваясь с бисеринками, закапали с ее глаз.
– Я все равно вижу, что вы плачете, – сказал Поланецкий.
Она подняла заплаканное лицо, словно и не стараясь скрыть от него слезы.
– Эмилька правильно поступает, я знаю, но очень жаль ее!..
Поланецкий, волнуясь и не находя слов, впервые со времени их знакомства поцеловал ей руку. Бисеринки из глаз Марыни посыпались еще чаще, и она вынуждена была встать и выйти.Поланецкий подошел к игрокам, как раз когда Плавицкий кисло-сладким тоном говорил своему партнеру:
– Опять рубикон! Нелегко, нелегко. Но вы – представитель нового времени, а я – приверженец старых традиций… и должен быть побежден.
– Какое это имеет отношение к пикету? – невозмутимо отпарировал Бигель.
Вскоре Марыня вернулась, объявив, что чай подан. Глаза у нее слегка покраснели, но лицо было приветливо и спокойно. И после чая, когда Бигель с Плавицким снова засели за карты, она пустилась с Поланецким в такой тихий и доверительный разговор, какой бывает только между близкими людьми, которых многое связывает в жизни. И хотя их связывали смерть Литки и горе пани Эмилии, это не мешало Марыниным глазам улыбаться Поланецкому – печально и вместе с тем радостно.
И поздно вечером, после ухода Поланецкого, он стал для нее в мыслях уже просто «Стахом».
А сам он впервые после смерти Литки вернулся домой в хорошем настроении. И, расхаживая по комнате, останавливался то и дело перед ее портретом с четырьмя березками, нарисованными Марыней, и думал, что узы, которыми их соединила Литка, безо всякого вмешательства, а просто сами собой, как бы некой таинственной силой вещей, становятся с каждым днем все крепче. И пусть прежней, давней охоты упрочить эти узы у него нет, решимости порвать их, особенно теперь, сразу после Литкиной смерти, тоже не хватает.
Уже ночью занялся он просмотром присланных Машко бумаг. Но не мог сосредоточиться и все делал ошибки в подсчетах, – ему виделась Марыня, как она сидит с поникшей головой и слезы ее падают в коробочку с бисером. На другой день он купил у Машко лес, кстати, очень выгодно.
ГЛАВА XXII
Через две недели вернулся из Петербурга Машко, довольный удачным оборотом своих дел, и привез важную новость, сообщенную ему, как он уверял, конфиденциально и пока никому не известную. Прошлый урожай повсеместно был очень плох, и будущий год угрожал быть голодным. Уже сейчас появлялись зловещие признаки этого, а к весне, с истощением хлебных запасов, бедствие, как легко было предположить, могло стать всеобщим. Ввиду этого люди сведущие стали поговаривать о возможном запрете на вывоз зерна за границу, – такого рода слухи Машко и привез, утверждая, что они из самых надежных источников. Это известие произвело на Поланецкого большое впечатление, и он несколько дней провел взаперти с карандашом в руках, после чего отправился к Бигелю, предложив использовать все наличные деньги, а также кредит для оптовой закупки зерна.
Бигель вначале испугался – но его обыкновенно всякое начинание пугало. Поланецкий, впрочем, не скрыл, что это операция крупного масштаба, от которой зависит вся их дальнейшая судьба. Полная неудача была маловероятна, зато в случае успеха они сразу становились состоятельными людьми. Что из-за нехватки зерна цены на него и за границей подскочат, было заранее ясно. Можно было также ожидать, что возможность сделок с иностранными хлеботорговцами будет ограничена; но это едва ли коснется контрактов, заключенных перед тем. Так или иначе повышение цен на внутреннем рынке сомнений не вызывало. И Поланецкий, насколько был в силах, все это прикинул и рассчитал, так что Бигель как человек здравомыслящий при всей своей осторожности не мог не признать, что шансы у них есть и жаль их упускать.
После нескольких совещаний он наконец сдался, и Поланецкий настоял на своем: главный комиссионер фирмы Абдульский в скором времени выехал за границу с полномочиями закупать зерно этого и будущего урожая.
Вслед за Абдульским отправился в Пруссию Бигель, и Поланецкий остался один во главе фирмы, трудясь с раннего утра до позднего вечера и почти нигде не показываясь.
Но в предвкушении больших барышей, которые откроют ему широкое поле деятельности в будущем, он не замечал, как летело время. Взялся за это дело и вовлек в него Бигеля Поланецкий прежде всего потому, что считал его прибыльным. Но были у него и другие соображения. Их торговый дом, его операции предоставляли ему слишком тесное поприще, не дававшее – он это чувствовал – приложить все силы и способности, применить свои специальные знания. И какие это, в сущности, были операции? Подешевле купить, подороже продать и положить выручку в карман – только и всего. Самим заключать сделки или посредничать – Поланецкому этого было мало. «Хотелось бы изготавливать что-нибудь или добывать, – говаривал он Бигелю, когда уставал или был не в духе. – По сути, мы всего лишь стараемся так направить находящийся в обращении денежный поток, чтобы хоть маленькая струйка забежала к нам в кассу, а производить ничего не производим». Так оно и было. Поланецкий же мечтал, нажив состояние и располагая капиталом, приняться за какое-нибудь дело, позволяющее развернуться, дающее выход творческой энергии.
Такой случай, по его убеждению, представился сейчас, и он ни за что не хотел его упускать.
«А об остальном подумаю потом», – повторял он про себя.
Под «остальным» подразумевал он потребности духовные и сердечные: свое отношение к вере, к людям, к родине и любви. Он понимал: только выяснив все это, можно обрести покой и твердую почву. Иные всю жизнь обходятся без этого, меняя свои взгляды в угоду любому веянию. Поланецкий этого не принимал. В теперешнем своем состоянии он скорее склонен был решать эти вопросы с прямолинейной трезвостью позитивиста или материалиста, но понимал, что решать необходимо.
«Надо знать, для чего я живу», – говорил он себе.
Тем временем он много работал и почти ни с кем не встречался. Но отгородиться от всех он не мог. И убедился, что даже самое сокровенное, сокрытое в тайниках души не зависит только от тебя – на ход мыслей и продиктованные ими поступки влияют внешние обстоятельства и люди, как близкие нам, так и далекие. Это подтвердилось во время прощального визита к пани Эмилии, которая в те дни с нетерпением ждала, когда ее примут в общину сестер.
Как ни был он занят, но к ней все-таки забегал, хотя несколько раз не заставал, а однажды столкнулся у нее с пани Бигель и Краславскими, матерью и дочкой, чье присутствие его очень стесняло. Наконец, когда Марыня-сообщила, что пани Эмилия через несколько дней принимается в новицы, он пошел с ней проститься.
Она была спокойна, даже весела, но у него сердце сжалось при взгляде на ее бледное, отливающее перламутром лицо с голубыми жилками на висках. Она была красива, но какой-то уже неземной красотой, и Поланецкий подумал: «Мы прощаемся навсегда, она не протянет там и месяца; вот еще одна привязанность, от которой только горе и страдания».
Пани Эмилия заговорила о своем решении как о чем-то обыденном, само собой разумеющемся, естественном следствии всего происшедшего, лишившего ее жизненной опоры, и он понял: отговаривать ее было бы бессмысленно и бесчеловечно.– Вы останетесь здесь, в Варшаве? – спросил он.
– Да. Я хочу быть поближе к Литке, и общинная настоятельница разрешила мне остаться дома, пока я не приобрету нужных навыков, а потом переберусь в одну из здешних больниц. Конечно, если ничего не помешает. Пока я буду дома, мне разрешат по воскресеньям навещать Литкину могилу.
Поланецкий молчал, стиснув зубы.
«И с такими руками она хочет ухаживать за больными?» – подумал он, взглянув на ее нежные, точно вылепленные из воска пальчики.
Но в то же время он догадывался, что хочет она совсем другого. Под ее внешним спокойствием и смирением скрывалась безмерная мука, которая была страшнее смерти и которую облегчить могла только смерть. Умереть, но не беря на душу греха, а в добродетели, воздаянием за каковую и будет ее соединение с Литкой…
И Поланецкий лишь теперь уразумел, что бывает разная степень горя и страдания. Ведь вот и он любил Литку, но скорбь и воспоминания о ней не вытеснили у него интереса к жизни, каких-то стремлений, мыслей, ожиданий. А у пани Эмилии не осталось ничего, будто она сама умерла вместе с дочерью, и если ее еще что-то занимало, если будило какие-то чувства к ближним, то лишь в связи с Литкой, из-за Литки, для Литки.
Поланецкому тяжело было это последнее свидание. Он искренне был привязан к пани Эмилии и чувствовал, что теперь эти узы порываются навсегда и пути их расходятся; он пойдет своим, а она сделает все, чтобы поскорей погасить свою жизнь, возлагая на себя бремя благословенное, но непосильное, приближающее конец.
Мысль эта сковала ему язык. Но в последнюю минуту чувства прорвались наружу.
– Милая, бесконечно дорогая пани Эмилия! – в волнении вымолвил он, целуя ей руку. – Спаси и помилуй вас бог!
Ему не хватило слов, а она сказала, не отнимая у него руки:
– Я до самой смерти не забуду, как добры были вы к Литке. Марыня мне сказала, что Литка вас соединила, и я верю: вы будете счастливы, иначе господь не внушил бы ей этого. При каждой встрече с вами я буду думать, что ваше счастье – Литкина заслуга. Пусть ее желание исполнится побыстрее, и да благословит вас бог!
Поланецкий ничего не ответил, а по дороге домой подумал: «Литкино желание!.. Она не допускает даже мысли, что можно его не исполнить, – разве я мог ей сказать, что не питаю к панне Плавицкой прежних чувств…»
Вместе с тем ясно было, что дальше так продолжаться не может и отношения с Марыней в ближайшее же время надобно скрепить либо разорвать, положив конец неопределенности, чреватой недоразумениями и сложностями. Ясно было: нельзя тянуть, иначе это будет непорядочно. И его снова охватило беспокойство; казалось, как ни поступи, счастья это все равно не принесет.
Дома он нашел записку от Машко такого содержания:
«Заходил к тебе сегодня два раза. Какой-то полоумный в присутствии моих подчиненных нагрубил мне из-за того, что я продал дубраву. Фамилия его Гонтовский. Зайду к вечеру, надо переговорить».
Не прошло и часа, как Машко явился.
– Ты знаешь этого Гонтовского? – не снимая пальто, спросил он.
– Знаю. Сосед и дальний родственник Плавицкого. А что такое, что случилось?
– Понять не могу, откуда он узнал о продаже леса, – ответил Машко, снимая пальто. – Я никому ничего не говорил, мне же как раз важно было, чтобы не узнали.
– Абдульский, наш агент, ездил осматривать дубраву. От него он и мог узнать.
– Послушай, как все было. Сижу я у себя в конторе, приносят визитную карточку Гонтовского. Я понятия не имел, кто это такой, велю впустить. Входит какой-то субъект и прямо с порога начинает меня допрашивать: правда ли, что я продал дубраву и хочу продать часть земли? Я, естественно, вопросом на вопрос: а какое ему, собственно, дело? А он мне: вы, говорит, обязались выплачивать пожизненно пенсион Плавицкому, а если разорите имение таким хищническим хозяйствованием, с вас и взыскать будет нечего. Ты догадываешься, конечно, что я ему посоветовал надеть шляпу, застегнуться хорошенько, чтобы не простудиться, и уходить, откуда пришел. Он раскричался, обозвал меня в присутствии всех лжецом и мошенником, сообщил, что остановился в гостинице «Саксония», и удалился. Ты случайно не знаешь, где тут собака зарыта и что сие все значит?
– Знаю. Во-первых, человек он недалекий и неотесанный. Во-вторых, он много лет влюблен в панну Плавицкую, вот и счел своим долгом рыцаря заступиться.
– Ты ведь знаешь, меня нелегко вывести из себя, но тут у меня такое ощущение, будто все это в каком-то сне. Чтобы меня кто-то посмел оскорбить за то, что я продаю свою же собственность, – нет, это уму непостижимо!
– Ну и что ты намерен предпринять? Плавицкий первый же намылит ему шею и заставит перед тобой извиниться.
Лицо Машко исказила такая холодная, бешеная злоба, что Поланецкому невольно подумалось: «Ну, заварил наш увалень кашу, не догадывается небось, что с Машко ему так просто ее не расхлебать».
– Я никому еще не позволял оскорблять себя безнаказанно и не позволю, – сказал Машко. – А он меня не только оскорбил, но еще и такую свинью подложил, сам даже не подозревает.
– Он молокосос и невменяемый к тому же.
– Бешеная собака тоже невменяема, однако ее пристреливают. Как видишь, я совершенно спокоен, так вот, послушай, что я тебе скажу: для меня это катастрофа, и еще вопрос, сумею ли я оправиться.
– Говоришь ты спокойно, но тебя душит злость, и поэтому ты преувеличиваешь.
– Нисколько. Наберись терпения и выслушай до конца. Дело вот как обстоит: если женитьба моя расстроится или хотя бы отложится на несколько месяцев, все полетит к черту: и моя репутация, и кредит, и Кшемень, все. Я уже тебе говорил: пар у меня в котлах на исходе, время остановиться. Краславская идет за меня не по любви, а потому что ей двадцать девять лет и в ее глазах это партия если не блестящая, то, во всяком случае, вполне приличная. Но если окажется, что все это только одно звание, она тотчас порвет со мной. Узнай сегодня мамаша с дочкой, что я продал кшеменьскую дубраву, нуждаясь в деньгах, мне завтра же отставку дадут. Теперь вот и сообрази: скандал-то публичный был, при моих подчиненных. Утаить его не удастся. Допустим, продажу еще можно как-то объяснить, но оскорбление – от него никуда не денешься. Если я не потребую удовлетворения у Гонтовского, меня сочтут проходимцем, который не дорожит своей честью, а вызову (не забывай: они – ханжи, каких свет не видывал, этикет для них важнее всего) – отвернутся от меня, как от скандалиста. Если застрелю Гонтовского, порвут со мной, как с убийцей, а он меня ранит – порвут, как с недотепой, который не умеет постоять за себя. Девяносто шансов из ста, что они именно так и поступят. Теперь понятно тебе, почему я сказал, что я конченый человек и пропало все: и мой кредит, и репутация, и Кшемень?
Поланецкий махнул беспечно рукой с безучастностью мужчины к другому мужчине, до которого ему мало дела.
– Ба! – воскликнул он. – Кшемень могу и я у тебя купить. Но положение действительно пиковое. Как ты думаешь с Гонтовским поступить?
– Обиды я до сих пор никому не спускал, – ответил Машко. – Шафером моим ты отказался быть, так, может, согласишься быть секундантом?
– В этом не могу отказать.
– Благодарю. Гонтовский остановился в «Саксонии».
– Завтра я буду у него.
После ухода Машко Поланецкий собрался к Плавицким, думая провести у них остаток вечера.
«С Машко шутки плохи, – размышлял он по пути, – это может печально кончиться, но мне-то какое дело? И вообще, что они все для меня и что я им? Как, в сущности, одинок на свете человек!»
Но внезапно понял: Марыня – вот единственное небезразличное ему существо, которому и до него есть дело.
И едва он вошел в комнату, как ее рукопожатие тотчас это подтвердило.
– Я знала, что вы придете, – сказала она своим приятным, спокойным голосом. – Видите, для вас и чашка поставлена.
ГЛАВА XXIII
У Плавицких Поланецкий застал Гонтовского. Молодые люди поздоровались сдержанно, с явным недружелюбием. Гонтовский в тот день чувствовал себя особенно несчастным. Старик Плавицкий, как обычно, подтрунивал над ним – даже больше обычного: он был в отменном расположении духа, рассчитывая на изрядное наследство после кончины Плошовской. Марыню сковывало присутствие Гонтовского, и, скрывая это, она была с ним подчеркнуто любезна и приветлива. Поланецкий же делал вид, будто вовсе его не замечает. Старик Плавицкий ничего, по-видимому, не знал, и Гонтовский боялся, как бы Поланецкий не выдал его, намекнув о ссоре с Машко.
Поланецкий сразу смекнул, что заинтересованный в его молчании «увалень» попал к нему в зависимость, и, хотя ради Машко не стал рассказывать о случившемся, не мог отказать себе в удовольствии подразнить Гонтовского. И принялся впервые после смерти Литки ухаживать в этот вечер за Марыней, что явно доставляло ей удовольствие. Оставив Гонтовского наедине с Плавицким, они прохаживались по комнате и оживленно беседовали. Потом сели возле пальмы, под которой Поланецкий после похорон видел пани Эмилию, и заговорили о поступлении ее в общину сестер. А Гонтовскому казалось, что так ворковать могут разве только обрученные, и он испытывал муки, какие переживает, наверно, лишь душа – и не в чистилище даже, ибо там еще есть надежда, а когда за ней закроются врата с надписью: «Lasciate ogni speranza»[78]78
Оставь надежду всяк сюда входящий (ит.).
[Закрыть]. Видя их вот так, рядом, он уверился, что дубраву купил Поланецкий, желая сохранить для Марыни хоть часть Кшеменя, а значит, действовал с ее ведома и согласия. И при мысли, что он натворил, учинив Машко скандал, у него волосы вставали дыбом, и отвечал он Плавицкому невпопад, а то и вовсе нес околесицу, и тот тем откровенней потешался над «провинциалом», который последнего ума лишился в городе. Себя Плавицкий почитал уже варшавянином.
Но настал момент, когда молодые люди остались наедине: Марыня занялась в соседней комнате приготовлением чая, а Плавицкий пошел к себе за сигарой.
– Выйдемте после чая вместе, – воспользовавшись этим, обратился Поланецкий к Гонтовскому, – нам с вами надо потолковать по поводу вашего столкновения с Машко.
– Ладно, – угрюмо буркнул тот, сообразив, что Поланецкий – секундант Машко.
Пришлось выпить чаю, а потом еще довольно долго сидеть – не любивший рано ложиться Плавицкий предложил Гонтовскому сыграть партию в шахматы. Пока они играли, Поланецкий с Марыней опять сели в сторонку и повели оживленный разговор, причиняя этим «увальню» неимоверные страдания.
– Вам, верно, приятен приезд пана Гонтовского, он напоминает Кшемень, – сказал вдруг Поланецкий.
На лице Марыни выразилось удивление оттого, что Поланецкий заговорил о Кшемене, тогда как они по молчаливому уговору должны были избегать этого предмета.
– О Кшемене я больше не вспоминаю, – помолчав, ответила она.Но она сказала неправду: в глубине души ей было бесконечно жаль тех мест, где она выросла, жаль своих трудов и неосуществившихся надежд. Но она считала, ее обязывает забыть долг и день ото дня растущее чувство к Поланецкому.
– Кшемень, – прибавила она взволнованно, – был причиной нашей ссоры, а я хочу мира между нами, мира навсегда.
И взглянула в глаза ему с тем очаровательным кокетством, на которое легкомысленная женщина способна всегда, а порядочная – лишь когда любит.
«Какая она добрая», – подумал Поланецкий, а вслух сказал:
– У вас есть против меня неотразимое оружие. Это оружие – доброта, с ее помощью можно меня заманить хоть в ад…
– Я никуда не собираюсь вас заманивать, – сказала она.
И, словно в подтверждение, засмеялась, качая своей красивой темноволосой головой, а Поланецкий, глядя на ее лицо и чуть великоватый улыбающийся рот, думал: «Люблю я ее или нет, но притягивает она меня, как магнит».
И никогда прежде – даже когда он не сомневался еще в своем чувстве, стараясь его побороть, – она не нравилась ему так и не вызывала такой симпатии.
Время было, однако, уже позднее, и, попрощавшись, они с Гонтовским вышли на улицу.
Поланецкий, не очень умевший сдерживаться, вдруг остановился и спросил злосчастного «увальня» почти вызывающе:
– Вы знали, что кшеменьскую дубраву купил я?
– Знал, – отвечал Гонтовский, – ваш агент, как его… который говорит, что татарин родом, заезжал ко мне в Ялбжиков и сказал, что вы.
– Почему же вы не мне скандал закатили, а Машко?
– Не устраивайте мне допрос, я прокурорского тона не люблю. Поскандалили мы с этим господином по той простой причине, что вы Плавицким ничего не должны, а он ежегодно должен им выплачивать обещанную сумму, и, если разорит Кшемень, с него взятки гладки. Вот вам ответ на вопрос, почему я с ним побранился.
Поланецкий не мог не признать, что ответ не лишен смысла, и решил подойти с другого конца.
– Пан Машко просил меня быть его секундантом, – начал он, – вот почему я в это вмешиваюсь. Но как секундант я с вами объяснюсь завтра, сегодня же как лицо частное и родственник Плавицких, хотя и дальний, хочу вам только заявить: вы оказали очень плохую услугу пану Плавицкому и, если они останутся с дочерью без куска хлеба, виноваты в этом будете вы. Да, только вы!
Гонтовский вытаращил глаза.
– Без куска хлеба?.. Я?..
– Да, вы, – повторил Поланецкий. – Послушайте-ка, что я вам скажу. Обстоятельства так складываются, что дуэль, независимо от исхода, может иметь роковые последствия для Плавицких. Вы их форменным образом разорите, лишив средств к существованию, можете мне поверить.
Если Гонтовский и впрямь не любил прокурорского тона, сейчас ему представлялась возможность это доказать. Но он совершенно растерялся и стоял, испуганно разинув рот, не в силах произнести ни слова.
– Каким образом? Почему? – помолчав, выдавил он. – Уверяю вас, до этого не дойдет, даже если мне Ялбжиков придется продать…
– Пан Гонтовский, – перебил Поланецкий, – к чему этот разговор! Я с детства знаю те места. Ну что такое Ялбжиков? Какой от него доход?
Поланецкий попал в самую точку. Ялбжиков был маленьким именьицем в сто тридцать пять десятин; кроме того, вместе с имением Гонтовский унаследовал, как водится, кучу долгов, и слова Поланецкого окончательно его сразили.
Но тут в голове у него мелькнуло: а что, если это все не так, мало ли чего наговорит Поланецкий, и он ухватился за эту мысль, как утопающий за соломинку.
– Что-то я вас не понимаю, – сказал он. – Бог свидетель, скорее я сам погибну, чем Плавицких погублю, и да будет вам известно, что этому господину Машко я с наслаждением шею бы свернул, но если надо, черт с ним, ради Плавицких я даже готов отступиться. Но после инцидента с Машко я сейчас же к пану Ямишу пошел – он в Варшаву на выборы приехал – и все ему выложил. Он сказал, что я выкинул глупость, и отругал меня – что правда, то правда! И будь во мне дело, я рукой бы махнул: что там моя шкура, но коли речь о Плавицких, я уж поступлю, как пан Ямиш скажет, – и будь что будет! Пан Ямиш там же остановился, в гостинице «Саксония».
На том они и расстались, и Гонтовский побрел в гостиницу, кляня на чем свет стоит и Машко, и себя, и Поланецкого. Он догадывался, что Поланецкий не привирает, произошла непоправимая беда: он причинил вред панне Марии, ради которой жизни бы не пожалел. Если до сих пор у него оставалась некоторая надежда, теперь все кончено: Плавицкий откажет ему от дома; панна Мария выйдет за Поланецкого – разве что сам он не согласится. Но кто же не согласится взять ее в жены? И бедняга понял, что, прийдись ей выбирать, он оказался бы на последнем месте среди претендентов. «Да и что у меня есть! – рассуждал он сам с собой. – Паршивый Ялбжиков, и ничего больше. Ни ума, ни денег. У других хоть знания, а я и не знаю ничего! Другие что-то из себя представляют, а я ровно ничего. Поланецкий и богат, и образован, а что я люблю ее больше, какой от этого прок? Если вместо помощи я, болван, еще ей и навредил…»
Поланецкий на обратном пути примерно то же думал о Гонтовском, но ни капельки ему не сочувствовал. Дома он застал Машко; тот ждал его уже целый час и, едва он вошел, объявил:
– Вторым секундантом будет Кресовский.
Поланецкий поморщился недовольно.– Видел я Гонтовского, – сказал он.
– Ну и что?
– Дурак он.
– В этом я не сомневаюсь. Но ты с ним переговорил от моего имени?
– От твоего – нет. Как родственник Плавицкого сказал ему, что он ему оказал медвежью услугу.
– И объяснений не потребовал?
– Нет. Слушай, Машко, ведь ты прежде всего удовлетворение хочешь получить, не так ли? Мне тоже совсем не требуется, чтобы один из вас продырявил башку другому. После всего услышанного он согласился на любые твои условия. К счастью, за советом Гонтовский обратился к Ямишу, а это человек спокойный и благоразумный, который понимает, что поступил он глупо, и уже его отчитал.
– Ладно, – сказал Машко, – дай мне перо и бумагу.
– Возьми на столе.
Машко присел и стал писать. Кончив, он протянул исписанную четвертушку Поланецкому.
Тот прочел:
«Сим заявляю, что набросился на пана Машко с оскорблениями в нетрезвом виде и не соображая, что говорю. Сегодня придя в себя, в присутствии свидетелей, моих и пана Машко, а также бывших при том лиц, признаю, что поступил необдуманно и по-хамски. Полагаясь на доброту и великодушие пана Машко, с глубоким сожалением и смирением прошу у него прощения и публично подтверждаю, что его поведение не подлежит обсуждению моему и лиц, мне подобных».
– Пусть прочтет это вслух и распишется, – сказал Машко.
– Но ведь это же чертовски жестоко! Кто на это пойдет?
– Ты согласен, что этот дурень вел себя со мной возмутительно?
– Согласен.
– И понимаешь, какие последствия может иметь для меня этот скандал?
– Это еще неизвестно.
– А мне вот известно. Во всяком случае, скажу тебе одно: они жалеют уже, что связали себя словом, и под любым благовидным предлогом порвут со мной. Это как пить дать. Я пропал, окончательно и бесповоротно.
– Да брось ты!
– Нет, ты понимаешь: нужно же сорвать на ком-то досаду, и Гонтовский поплатится у меня так или иначе.
Поланецкий пожал плечами.
– Что ж, и мне тоже не с чего ему сочувствовать. Будь по-твоему.
– Кресовский будет у тебя завтра в девять утра.
– Хорошо.
– Ну, до свидания. Да, увидишь Плавицкого, передай: в Риме скончалась его родственница, некто Плошовская, – он ведь на наследство рассчитывает. Завещание ее здесь хранится, у нотариуса Подвойного, и завтра будет вскрыто.
– Плавицкий знает уже, она пять дней как умерла.
Оставшись один, Поланецкий задумался: а как же взыскать долг с Машко, если он обанкротится, и встревожился, не видя никакого способа. Однако сообразил, что долг этот ипотечный и будет числиться по закладной, держателем которой он так и так останется. Утешение, правда, слабое: с имения, как и с Машко, ничего не получишь; но ничего не поделаешь, приходится довольствоваться этим.
Потом в голову пришло другое. Подумалось о Литке, пани Эмилии, Марыне, и поразила разница между миром женским, миром чувств, главная пружина которого – любовь и счастье ближних, и миром мужчин, полным соперничества, борьбы, раздоров, ссор, дуэлей, стремления к наживе – всего, что опустошает душу. И его осенило, как прежде: если возможны вообще на этом свете покой, счастье и умиротворение, то лишь с любящей женщиной. Это ощущение настолько не вязалось с его умонастроением последних дней, что он растерялся. Но, продолжая сравнивать два эти мира, не мог не признать, что мир женский, мир любящий, имеет свои преимущества и право на существование.
И будь он более сведущ в Священном писании, ему, несомненно, вспомнились бы слова: «Мария избрала благую часть».