Текст книги "Генрик Сенкевич. Собрание сочинений. Том 6-7"
Автор книги: Генрик Сенкевич
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 73 страниц)
Да, Кромицкий мне страшен только тем, что он может увезти от меня Анельку бог знает куда. При одной мысли об этом я прихожу в отчаяние.
Но тогда, в коляске, я боялся прежде всего Анельки. Что-то будет завтра? Как она отнесется к тому, что я сделал? Увидит в этом дерзость или порыв благоговейного восторга и обожания? Я чувствовал себя, как нашкодивший пес, который боится, что его накажут. Сидя против Анельки, я пытался по ее лицу, освещенному луной, угадать, что меня ждет. Глядел на нее так смиренно, был так несчастен, что сам жалел себя, и надеялся, что она тоже не может не пожалеть меня. Но Анелька не смотрела на меня и слушала со вниманием, – притворным, быть может, – то, что говорил Кромицкий. А он подробно объяснял тетушке, что он предпринял бы и как добился бы огромных доходов, если бы Гаштейн принадлежал ему. Тетя только головой кивала, а он то и дело повторял: «Ну, разве я не прав?» Он явно хотел убедить ее, что он – человек деловой, оборотистый и из каждого гроша сумеет сделать десять.
Дорога в Гофгаштейн прорублена в горах и вьется все время над пропастью. На многочисленных ее поворотах свет луны падал попеременно то на нас, то на сидевших напротив дам. В чертах Анельки я читал только тихую грусть, но меня ободряло уже то, что в них не было суровости. Она ни разу не взглянула на меня, но я утешался мыслью, что, когда лунный свет падает на меня, а ее лицо в тени, она, быть может, незаметно смотрит на меня и думает: «Никто во всем мире не любит меня так, как он, и никто не страдает так из-за меня». И ведь это правда.
Мы оба молчали. Говорил все время только Кромицкий, и голос его мешался с шумом реки, протекавшей по дну ущелья, и с противным визгом тормоза, который кучер то и дело подкладывал под колеса. Этот визг терзал мне нервы, но их успокаивал теплый и светлый вечер. Было полнолуние. Месяц поднялся из-за гор и плыл в просторах небес, освещая макушки Бокштейнкогля, ледники Тишлькара, изрезанные ущельями склоны Гранкогля. Снега на вершинах гор мерцали светло-зеленым металлическим блеском, а так как ниже лежащие склоны сливались с вечерним мраком в одну сплошную серую массу, то казалось, что снеговые вершины парят в воздухе, легкие, неземные. Вокруг была такая мирная зачарованная тишь, таким покоем веяло от этих уснувших гор, что мне пришли на память слова поэта:
Ах, вот когда два сердца вместе плачут,
И коль простить они должны, так, значит,
Они простят. Проси у них забвенья —
Они дадут. [см. Примечание]
А что, собственно, Анелька должна простить? Только то, что я целовал ее ноги. Если бы она была статуя святой и стояла в костеле, разве она стала бы гневаться и обижаться на такой знак благоговейного поклонения? Когда настанет время объясниться, я ей так и скажу – это должно ее убедить.
Я часто чувствую себя глубоко и несправедливо обиженным тем, что Анелька, – безотчетно, быть может, и не называя вещей по имени, – считает мою любовь чисто земным порывом чувственной страсти. Не спорю, чувство мое соткано из разных элементов. Но Анелька, кажется, не понимает, что есть в нем и элементы идеального, настоящей поэзии. Часто страсть во мне дремлет, и я люблю Анельку только душою – такой представляется нам первая наша юношеская любовь. Порой мое второе «я», тот критик, что сидит во мне и все анализирует, проверяет, а часто и высмеивает, говорит мне: «Вот как! А я и не знал, что ты любишь, как студент и как романтик». Да, именно так! Быть может, это смешно, но так я люблю и верю, что чувство это глубоко искренне, в нем нет ничего надуманного. Оттого-то любовь моя так всецело захватила меня, оттого она печальна, тем печальнее, чем сильнее дает себя знать и чем одностороннее она кажется Анельке.
В тот вечер я как раз переживал такие минуты усыпления страсти и мысленно говорил Анельке: «Неужели ты думаешь, что в моей любви нет ничего идеального? Вот сейчас я люблю тебя так чисто и самоотверженно, что ты можешь и должна эту любовь принять, и жаль, если ты ее отвергнешь, – ведь ты могла бы, ничем не поступаясь, спасти меня. Я сказал бы себе тогда: „Вот те пределы, в которых мне можно жить, вот мой мир“, – и у меня было бы хоть что-нибудь, я старался бы переделать себя, перейти в твою веру навсегда».
Я воображал, что Анелька может и должна согласиться на такое условие, и тогда между нами будет мир и оба мы успокоимся. Я давал себе слово все это ей объяснить, а когда мы решим навсегда душой принадлежать друг другу, тогда можно даже и расстаться, уехать. Меня окрыляла надежда, что Анелька согласится на такое решение. Она должна понять, что иначе жизнь нам обоим станет невмоготу.
Было уже девять часов, когда мы доехали до Гофгаштейна. В деревне царила тишина, перед отелями – ни одного экипажа, в домах темно. Светились только окна на постоялых дворах, да у Мегера хор из нескольких очень недурных мужских голосов пел тирольские песни, «иодли». Я вышел из экипажа, чтобы предложить певцам показать нам свое искусство. Но оказалось, что это были не здешние крестьяне, а какие-то альпинисты из Вены, им неудобно было предлагать плату. Я купил два букета эдельвейсов и других альпийских цветов. Вернувшись к коляске, один поднес Анельке, другой развязал – якобы нечаянно, – и цветы посыпались к ее ногам.
– Не надо, пусть тут и лежат, – сказал я, когда Анелька нагнулась, чтобы их подобрать. И пошел за третьим букетом, для тетушки. Подходя с ним к экипажу, я услышал голос Кромицкого:
– И если тут, в Гофгаштейне, открыть второй благоустроенный курзал, можно получать сто процентов прибыли.
– А ты все о том же? – сказал я небрежно.
Вопрос я задал умышленно – это ведь было все равно, что сказать Анельке: «Смотри – я весь полон тобой одной, а твой супруг, хотя ты рядом, думает только о деньгах. Сравни наши чувства к тебе – и сравни нас самих!»
И я почти уверен, что она меня поняла.
На обратном пути я несколько раз пробовал завести разговор, но мне так и не удалось вовлечь в него Анельку. Когда мы остановили коляску у ворот нашей виллы, Кромицкий пошел с дамами наверх, а я остался, чтобы расплатиться с извозчиком. Войдя затем в дом, я уже не застал Анельки за чайным столом, она, по словам тетушки, очень устала и захотела сразу лечь. Немало обеспокоенный, я уже стал упрекать себя в том, что мучаю ее. Когда любишь по-настоящему, нет ничего тяжелее сознания, что ты причиняешь зло любимой. Мы пили чай молча – тетя клевала носом, Кромицкий был словно чем-то встревожен, а я терзался все сильнее. «Должно быть, ее очень взволновало мое поведение там, на лестнице, – думал я. – Она во всем видит дурную сторону». Я предчувствовал, что завтра Анелька будет меня избегать. Она, конечно, считает, что я нарушил заключенный между нами мир. Эти мысли меня пугали, и я решил завтра ехать в Вену – попросту говоря, сбежать отсюда. Во-первых, я боялся Анельки, во-вторых, хотел увидеться с Хвастовским, в-третьих, подумал (один бог знает, с какой горечью!), что лучше дать Анельке отдохнуть хоть два дня, освободив ее от моего присутствия.
15 июля
Целый ряд событий и случайностей! Не знаю, с чего начать. Последние впечатления – самые сильные. Никогда еще я не имел столь веского доказательства, что Анелька ко мне все-таки неравнодушна. Мне трудно рассказывать по порядку… Теперь я почти верю, что Анелька согласится на условия, которые я предложу ей. По временам у меня голова идет кругом… Но я сделаю над собой усилие и буду записывать все по порядку, с самого начала.
Я ездил в Вену. Вернулся сегодня вечером с кое-какими новостями, которыми поделюсь с тетей.
Я виделся с Хвастовским, переговорил с ним. Какой он молодчина! Работает в клинике как вол, дома пишет для народа брошюрки по гигиене, а брат его, книгоиздатель, будет выпускать их дешевым изданием ценой в несколько грошей. Кроме того, наш доктор – деятельный член разных медицинских и не медицинских обществ и еще находит время для веселых, – может быть, даже слишком веселых, – похождений в районе Кэртнерштрассе. Не знаю, право, когда этот человек спит. И при всем том он выглядит этаким ярмарочным Геркулесом. Сколько в нем жизни! Так и бурлит, так и кипит!
Я без обиняков рассказал ему, что привело меня в Вену.
– Не знаю, известно ли вам, что тетушка и я располагаем довольно значительными средствами, – начал я. – Пускать эти деньги в оборот нам нужды нет. Но если бы представилась возможность вложить их в предприятие, верное и приносящее солидные барыши, то это принесло бы пользу нашей родине. Возможно, что и пану Кромицкому мы таким путем можем оказать услугу, – в этом случае польза была бы двойная. Скажу вам откровенно, сам он нам довольно безразличен, но раз мы с ним породнились, – отчего бы не помочь ему? Разумеется, мы должны быть уверены, что не потерпим при этом убытка.
– Так что вы хотели бы узнать, как обстоят его дела?
– Совершенно верно. Он-то, конечно, полон самых радужных надежд, и я не сомневаюсь, что искренне верит в свой будущий успех. Вопрос только в том, не ошибается ли он. Поэтому, если брат вам писал что-нибудь об этом и писал не по секрету, – расскажите мне, что именно. Кроме того, попросите его, чтобы он специально написал мне как можно точнее о положении дел Кромицкого. Тетя рассчитывает на его расположение к ней – ведь ваша семья связана с ней гораздо крепче, чем с Кромицким.
– Ладно, я напишу брату, – сказал доктор. – Да он как-то уже писал мне об этом, но не помню, что именно, – меня это мало интересовало.
Сказав это, он принялся рыться в бумагах на письменном столе, скоро нашел письмо брата и стал читать его вслух:
«Подыхаю с тоски. Женщин тут очень мало, а красивых и днем с огнем не сыщешь…»
Хвастовский рассмеялся и, прервав чтение, сказал:
– Нет, это не о том… Ему бы в Вену попасть – как сыр в масле катался бы… Ага, вот оно!
И, перевернув страницу, он дал мне прочесть несколько строк, в которых упоминалось о Кромицком:
«С нефтью у Кромицкого дело лопнуло. С Ротшильдами борьба немыслима, а он вздумал с ними тягаться. Кое-как мы выкарабкались, но с большими убытками. Теперь вложили огромные деньги в поставки и добились монополии. Дело сулит миллионные барыши, но ответственность большая. Все зависит от наших усилий. Мы стараемся работать как можно честнее и потому надеемся на лучшее. Но нужны деньги и деньги, так как нам платят в строго установленные сроки, а те, у кого мы забираем товар, требуют денег немедленно и вдобавок часто отпускают плохой материал. Все теперь – на моих плечах…»
– Деньги мы дадим, – сказал я, прочитав это.
На обратном пути в Гаштейн я усиленно размышлял об этом деле, и во мне заговорили более благородные инстинкты. «Как бы то ни было, – думал я, – вместо того чтобы губить Кромицкого, не будет ли проще и честнее помочь ему? Ведь Анелька оценит такой поступок, ее тронет мое бескорыстие. А будущее – в руках провидения».
Впрочем, поглубже заглянув в себя, я убедился, что и в моих «благородных» побуждениях есть доля эгоизма. Я рассчитывал, что Кромицкий, получив деньги, немедленно уедет из Гаштейна, и я избавлюсь от душевных мук, которые доставляло мне его присутствие и близость с Анелькой. Анелька останется одна, лицом к лицу с моей любовью, благодарная мне за помощь, а быть может, и досадующая на мужа за то, что он эту помощь принял. Мне казалось, что все это открывает передо мной новые перспективы. Но прежде всего хотелось во что бы то ни стало спровадить Кромицкого.
Всю дорогу я был так поглощен мыслями об Анельке и наших отношениях, что и не заметил, как мы доехали до Ленд-Гаштейна. В Ленде я увидел множество раненых и убитых и узнал, что произошло крушение поезда на боковой ветке к Целлу. Но как только я снова сел в экипаж, впечатление, произведенное на меня видом ран и крови, рассеялось, и я вернулся к тем же мыслям. Я смутно чувствовал, что мои отношения с Анелькой надо как-то изменить, необходимо что-то сделать, иначе и мне и ей несдобровать! Но что? Ясно было только одно: она мучает и убивает меня, а я – ее. Я жажду всего, а она не идет ни на какие уступки, и это создает между нами такой трагический разлад, что для нее было бы лучше броситься в озеро, а для меня – слететь сейчас в пропасть вместе с экипажем и лошадьми. Кроме того, я прихожу к убеждению, что даже та замужняя женщина, которая остается верна мужу, не может избежать тяжкой внутренней борьбы, когда ее полюбит кто-то другой. Вот Анелька не сделала мне до сих пор ни малейшей уступки, но все-таки я по временам целую у нее руки и ноги, все-таки она вынуждена слушать мои признания и многое скрывать от матери и мужа. Ей приходится все время быть настороже, чтобы не выдать нашу тайну, следить за собой, да и за мной, ибо она не знает, до чего я еще могу дойти. При таких условиях жизнь становится нам обоим невыносима. Пора кончать.
Мне наконец показалось, что я нашел выход. Пусть Анелька не отвергает больше мою любовь, примет ее и скажет мне: «Я – твоя, душой и сердцем твоя и всегда буду твоей. Но ты этим должен ограничиться. Если ты согласен, то отныне мы связаны навеки».
И я, конечно, соглашусь на это. Я заранее рисовал себе, как протяну ей руку и скажу: «Беру тебя и обещаю, что больше ничего от тебя не потребую, что союз наш будет только союзом сердец, но в моих глазах наши взаимные обязательства будут браком, и ты – моей женой».
Возможен ли такой договор, положил бы он конец страданиям? Для меня он означал жесточайшее ограничение желаний и надежд, но создавал мой собственный мир, в котором Анелька принадлежала мне безраздельно. Наряду с этим такой договор узаконивал мою любовь, а для меня это было так важно, что я готов был на любую жертву, только бы Анелька признала мою любовь. Не доказывало ли это, как сильно я люблю ее и как жажду хоть каким бы то ни было образом обладать ею?
Да, я уже настолько переменился, настолько себя переломил, что готов был согласиться на любые ограничения.
Итак, я с величайшим усилием сосредоточил свои мысли на одном вопросе: согласится ли Анелька? И мне казалось, что она должна согласиться.
Я уже заранее слышал, как говорю ей твердо и решительно: «Если ты действительно меня любишь, не все ли равно, пойми, скажешь ли ты мне это или нет? Что может быть выше и святее такой любви, какой я молю у тебя? Я и так уже отдал тебе жизнь мою, потому что не могу иначе. Так спроси же у своей совести, не должна ли ты хотя бы принять этот дар, как принимала Беатриче любовь Данте? Т а к любить друг друга не запрещается даже ангелам. Ты будешь мне близка, как только может душа быть близка другой душе, но в то же время так далека, как будто ты живешь на вершине самой высокой из здешних гор. Если это любовь неземная, если обыкновенные люди не способны на такую любовь – тем более ты не должна ее отвергать. Дав ей волю, ты останешься бела, как снег, меня спасешь, а сама обретешь душевный покой и столько счастья, сколько можно узнать в нашей земной жизни».
Я искренне считал себя способным на такую любовь, почти мистическую, которая верит, что из земной бренной личинки рождается бессмертный мотылек и, оторвавшись от земной жизни, летает с планеты на планету, пока не сольется с душой вселенской. Впервые мне пришла мысль, что я и Анелька в земном нашем воплощении уйдем из жизни, любовь же наша может нас пережить, остаться вечной, и в ней-то наше бессмертие. «Кто знает, – думал я, – не есть ли это единственный вид бессмертия?» Ибо я очень ясно чувствовал, что в любви моей есть нечто вечное, неподвластное закону перемен. Чтобы быть способным на такие чувства и мысли, надо сильно любить и притом быть несчастным, а может, и быть на грани безумия. Я, пожалуй, еще не стою на грани безумия, но все больше впадаю в мистицизм и только тогда и чувствую себя счастливым, когда вот так растворяюсь в том, что вечно, когда теряю свое «я» и не могу вновь обрести его. И мне понятно, почему это так. Мое внутреннее раздвоение и вечная критика разрушали все основы жизни и отравляли то относительное счастье, какое могут дать эти основы. А в сфере, где место силлогизмов занимают чувства и фантазия, моему скептицизму делать нечего, и я отдыхаю, испытывая безмерное облегчение.
Так я отдыхал, подъезжая к Гаштейну. Я видел в своем воображении Анельку и себя, успокоенных, связанных мистическим браком. Гордость поднималась во мне при мысли, что я все-таки сумел вырваться из заколдованного круга и нашел путь к счастью. Я был уверен, что Анелька с радостью подаст мне руку и пойдет со мной по этому пути.
Вдруг я словно очнулся от сна, увидев, что у меня вся рука в крови. Оказалось, что в этом экипаже перед тем перевозили раненых, пострадавших при железнодорожной катастрофе. Кучер не заметил, что в складки подушек натекло много крови, и не вытер ее. Мистицизм не завел меня еще так далеко, чтобы я мог верить во вмешательство сил неземных в человеческую жизнь, в особенности в виде каких-то знамений, примет и предостережений свыше. Но, хотя я не суеверен, мне весьма понятен ход мыслей суеверного человека, а следовательно, я легко мог угадать, что именно в том или ином совпадении могло бы поразить его. В данном случае странным было, во-первых, то, что в экипаже, где я размечтался о новой жизни, незадолго перед тем, вероятно, угасла чья-то жизнь, во-вторых, – что я с окровавленными руками думал о мире и согласии. Такие совпадения могут в душе каждого нервного человека пробудить если не дурные предчувствия, то, во всяком случае, грустные мысли и омрачить его настроение.
Несомненно, это случилось бы и со мной, если бы не то, что мы уже подъезжали к Вильдбаду. В то время как мы медленно поднимались в гору, я вдруг увидел коляску, мчавшуюся во весь опор вниз, нам навстречу. «Вот и тут может сейчас произойти несчастье! Ведь на этой крутой дороге надо ехать с крайними предосторожностями», – подумал я. Но в эту минуту кучер встречной коляски изо всех сил затормозил ее, так что лошади пошли чуть не шагом… И неожиданно я с величайшим удивлением увидел в коляске мою тетушку и Анельку, а они при виде меня закричали:
– Вот он! Вот он! Леон! Леон!
Вмиг очутился я подле них. Тетя обеими руками обхватила мою шею и, повторяя: «Слава богу! Слава богу!», дышала так тяжело, словно она пешком бежала от самого Вильдбада. Анелька же схватила меня за руку и не выпускала ее. Вдруг лицо ее выразило ужас, и она вскрикнула:
– Ты ранен!
Сразу поняв, что ее испугало, я поспешил ответить:
– Нет, нет! Меня не было в том поезде. Я испачкал руку в коляске, в ней прежде перевозили раненых.
– Это правда? Правда? – спрашивала тетя.
– Ну, конечно.
– А какой же поезд потерпел крушение?
– Тот, что шел в Целл.
– О, боже, боже! А в телеграмме было сказано, что венский! Я чуть не умерла. Боже, какое счастье! Слава тебе господи!
Тетушка стала утирать пот со лба. Анелька была бледна как смерть. Выпустив наконец мою руку, она отвернулась, чтобы я не увидел, что губы у нее дрожат, а глаза полны слез.
– Мы были одни дома, – рассказывала тетушка. – Кромицкий ушел с бельгийцами в Нассфельд. А тут приходит наш хозяин с известием, что на железной дороге крушение. Я знала, что ты должен сегодня приехать. Вообрази, что со мной было! Я тотчас же послала хозяина нанять коляску. Анелька, добрая душа, не захотела отпустить меня одну… Боже… что мы пережили! Но бог милостив, отделались только страхом!.. А ты видел раненых?
Я поцеловал руки у тети и у Анельки и стал рассказывать им, что видел в Ленд-Гаштейне. От них я узнал, что в кургауз пришла телеграмма, в которой было сказано: «В Ленд-Гаштейне очень много раненых и убитых». И все решили, что катастрофа случилась на линии Вена – Зальцбург. Я рассказывал бессвязно, потому что в голове у меня стучала одна только радостная мысль: Анелька не захотела дожидаться дома возвращения тети, поехала с нею ко мне навстречу! Или она так поступила только ради тети? Я был уверен, что нет. От меня не укрылись ее тревога и растерянность, ее ужас, когда она увидела кровь на моих руках, радость на ее просиявшем лице, когда она узнала, что меня не было в потерпевшем крушение поезде. Я видел, что она еще и сейчас взволнована и ей хочется плакать от счастья. Если бы я взял ее за руки в эту минуту и сказал «люблю», она бы, наверное, разрыдалась и не отняла своих рук. И когда все это стало мне ясно как день, я решил, что пришел конец моим мученьям, что теперь в жизни моей наступит перелом, начнется новый атап. Нечего и пытаться описать словами, что я чувствовал тогда, какая радость распирала мне грудь. Я поглядывал время от времени на Анельку, стараясь сосредоточить во взгляде всю силу моей любви, а она улыбалась мне. Я заметил, что на ней не было ни пальто, ни перчаток, – видно, впопыхах, в сильном волнении забыла их надеть. Между тем похолодало, и я накинул ей на плечи свое пальто. Она было воспротивилась, по тетушка приказала ей не снимать его.
Когда мы приехали на виллу, пани Целина встретила меня так сердечно, так бурно изливала свою радость, как будто в случае моей смерти Анелька не становилась единственной наследницей Плошовских. Днем с огнем не сыщешь таких благородных женщин! А вот за Кромицкого не ручаюсь, – наверное, он, вернувшись из Нассфельда и узнав о случившемся, вздохнул украдкой и подумал, что в мире ничего бы не изменилось, если бы из него исчезли Плошовские.
Он вернулся из Нассфельда усталый, в кислом настроении. Рассказывая о бельгийцах, с которыми свел знакомство и ездил туда, он несколько раз обозвал их идиотами за то, что они довольствуются тремя процентами прибыли со своих капиталов (это были капиталисты из Антверпена). Уходя спать, он сказал мне, что завтра хочет поговорить со мной о важном деле. Раньше меня это встревожило бы, теперь же я догадываюсь, что речь пойдет о деньгах. Я мог бы, не откладывая до завтра, вызвать его на этот разговор, но мне хотелось остаться одному со своими мыслями, со своим счастьем, с образом моей Анельки в душе. Пожелав ей доброй ночи, я сжал ее руку не как брат, а как влюбленный, и она ответила мне таким же горячим пожатием. Так ты и в самом деле уже моя?
16 июля
Утром, едва я успел одеться, пришла ко мне в комнату тетушка и, поздоровавшись, без всякого вступления начала:
– Знаешь, Леон когда ты был в Вене, Кромицкий предложил мне войти с ним в долю.
– И что же вы ему ответили?
– Отказала наотрез. Я ему сказала так: «Мой милый, у меня, слава богу, своего достаточно, а Леон после моей смерти будет одним из самых богатых людей в Польше. Так на что нам искушать судьбу и пускаться на всякие авантюры? Если ты рассчитываешь своими поставками нажить миллионы, наживай их для себя. Если прогоришь, – зачем нам прогорать с тобой вместе? Я в твоей коммерции не разбираюсь, а впутываться в дела, в которых я ничего не смыслю, не в моих правилах». Как по-твоему, Леон, права я или нет?
– Совершенно правы.
– Ну, вот это я и хотела тебе рассказать и очень рада, что ты со мной согласен. Он, видишь ли, немного обиделся, когда я назвала его дела «авантюрами», и давай расписывать мне, какие у него виды на будущее, и подробно объяснять всю свою затею с поставками. Если это все верно, то он, пожалуй, в самом деле наживет миллионы. Что ж, дай ему бог! Но если дела у него так хороши, на что ему компаньоны? Я у него так прямо и спросила. А он ответил, что чем больше денег вложишь, тем больше извлечешь. Тут, мол, все решает наличный капитал, и ему приятнее делиться барышами со своими людьми, а не с чужими. Я его поблагодарила за родственные чувства, но решения своего не переменила. Ему это, видно, очень не понравилось. Он выразил сожаление, что никто из нас ничего не смыслит в коммерческих делах и все мы только проедаем свое наследство. При этом он мне прямо в глаза объявил, что это – грех против общества. Тут я, конечно, рассердилась. «Вот что, мой милый, говорю, может, хозяйствовала я по-бабьи, но ни гроша не потеряла, напротив – еще увеличила свое состояние. Ну, а насчет грехов перед обществом не тебе толковать после того, как ты продал Глухов. Ты хотел услышать всю правду – так вот и получай! Если бы ты не продал Глухов, у меня было бы к тебе больше доверия. А о твоих делах не только я, но и никто ничего толком не знает. Одно мне ясно – будь они и вправду так блестящи, как ты уверяешь, ты бы компаньонов не искал и отказ мой не огорчил бы тебя так. Если ищешь компаньонов, значит, они тебе нужны. Но ты и сейчас не был со мной совершенно откровенен, а я этого не люблю».
– И что же он?
– Он сказал, что прежде всего не понимает, почему его одного винят в продаже Глухова. Имение потеряно потому, что его владельцы по своей беспечности, неразумию, беспомощности и расточительности не смогли его сохранить и сделали продажу необходимой. У Анельки, когда она выходила за него, были одни только долги. А он спас больше, чем кто-либо другой мог бы спасти, и за это, вместо благодарности, слышит только попреки и… – постой, постой, как это он выразился? – да! только попреки и патетическую декламацию.
– Врет! – вставил я. – Глухов можно было спасти.
– Это самое и я ему сказала. И еще добавила, что для спасения Глухова я одолжила бы им денег. «Ты же мог, – говорю ему, – раньше, чем продавать, написать Анеле, чтобы она со мной переговорила, а я, бог свидетель, ни минуты бы не колебалась. Но такая уж у тебя система: действовать втихомолку, чтобы никто ничего не знал. Все мы верили в твои миллионы, и только поэтому я не предлагала Анельке свою помощь». Тут Кромицкий иронически засмеялся. «Анелька, говорит, слишком гордая шляхтянка и идеальное существо, чтобы снизойти до каких-то ничтожных денежных дел или хлопот за мужа. Вот, например, я ее дважды просил поговорить с вами насчет участия в деле, а она оба раза категорически отказалась. Ну, а Глухов… теперь, когда помощь уже ни к чему, вам легко говорить. Но после сегодняшнего вашего отказа я вправе думать, что и с Глуховом было бы то же самое…»
Я стал слушать уже с интересом – сейчас мне стала ясна причина размолвки между Кромицким и Анелей. А тетушка между тем продолжала:
– Я ему говорю: «Вот видишь, как мало в твоих речах искренности! Сначала ты уверял, что приглашаешь меня в компаньоны только затем, чтобы обогатить не чужих, а свою родню, теперь же оказывается, что ты сам в помощи нуждаешься». А он – изворотлив, нечего сказать! – отвечал, что в такого рода делах польза должна быть обоюдная. Ему, конечно, наше участие тоже выгодно: чем большими капиталами он будет располагать, тем надежнее успех – таков закон коммерции. И вообще, мол, взяв Анельку без приданого, он надеялся, что может рассчитывать на помощь ее родни хотя бы в тех случаях, когда это им самим выгодно. Зол он был ужасно, в особенности когда я сказала, что Анелька не бесприданница, что я ей завещаю пожизненную ренту.
– Вот как! Вы ему это сказали?
– Да. Все высказала, что было у меня на сердце. Что Анельку я люблю, как родную дочь, и потому-то, чтобы ее обеспечить, завещаю ей не капитал, а доход с него. «Капитал, говорю, мог бы пропасть – ведь еще неизвестно, чем кончатся твои затеи. А рента обеспечит Анельку до конца жизни. Если у вас будут дети, они получат и капитал, но только после смерти Анельки. Вот такова моя главная помощь, а наряду с этим я всегда готова помочь вам и в остальном».
– Тем и кончился ваш разговор?
– Да, почти. Я видела, что он очень разозлился. Должно быть, ему обидно и то, что я завещаю Анельке не капитал, а пожизненный доход, – это показывает, как мало я ему доверяю. Уходя, объявил, что поищет компаньонов среди чужих и, вероятно, встретит не меньше сочувствия и больше деловитости. Эти колкости я выслушала молча. Вчера он поехал на экскурсию с бельгийцами, но вернулся расстроенный. Видно, хотел их пригласить в компаньоны, но и тут у него ничего не вышло. Знаешь, Леон, что я думаю? Его дела плохи, раз он так лихорадочно ищет компаньонов с деньгами. Эта мысль меня гложет; понимаешь, если это правда, то из простой осторожности не следует вкладывать деньги в его предприятие, но, с другой стороны, наша родственная обязанность – помочь ему хотя бы ради Анельки. Вот о чем я с тобой хотела посоветоваться.
– А кстати, его дела не так уж безнадежны, как вы думаете, – заметил я. И повторил тетушке то, что узнал от доктора Хвастовского. – Я давно уже по поведению Кромицкого догадывался, что ему нужны деньги и он ищет их повсюду, – сказал я ей. – Отчасти потому я и ездил в Вену.
Тетя была так восхищена моей проницательностью и моей тактикой, что, ходя по комнате, начала говорить сама с собой, перемежая свой монолог беспрестанными восклицаниями вполголоса: «Гениален во всем!» Наконец она объявила, что дело это предоставляет решать мне и поступит так, как я скажу.
Она ушла, а я еще раз перечел вчерашнюю запись в дневнике и через полчаса тоже сошел в столовую. Все сидели за чаем, и я с первого взгляда заметил, что опять случилось что-то: у Анельки лицо было испуганное, у пани Целины – страдальческое, а лицо моей милой тетушки побагровело от гнева. Один только Кромицкий как будто спокойно читал газету, но мина у него была кислая. Я заметил, что он даже осунулся, как после болезни.
– Знаешь, какую новость мне преподнесла сегодня уже с утра эта негодница? – сказала тетушка, указав на Анельку.
– Нет, не знаю, – ответил я, садясь за стол.
– Что через две недели, если здоровье Целины позволит, они уедут от нас в Одессу или куда-то еще дальше!
Я был как громом поражен. В первую минуту у меня даже сердце замерло.
Я посмотрел на Анельку (а она покраснела, как будто ее уличили в чем-то дурном) наконец спросил:
– Что такое? Куда? Зачем?
– А они, видишь ли, доставляют мне слишком много хлопот в Плошове, – сказала тетя, передразнивая Анельку. – Не хотят быть мне обузой – вот какие добрые души! Они, видно, думают, что мне нравится жить одной, что, если тебе придется куда-нибудь уехать из Плошова и я останусь на старости лет одна в четырех стенах, мне будет и веселее и для здоровья полезнее… Всю ночь, вместо того чтобы спать, они совещались – и вот придумали!
Еще больше рассердившись, тетя повернулась к Кромицкому и спросила:
– А ты председательствовал на этом семейном совете?
– Вовсе нет. Меня даже не звали, – ответил Кромицкий. – Но думаю, что моя супруга хочет ехать для того, чтобы быть поближе ко мне, – так что я должен благодарить ее за такое решение.
– Это еще только проект, – сказала Анелька.
Забыв всякую осторожность, я смотрел на нее, не отрываясь, а она не смела поднять глаз, и это еще больше убедило меня, что она хочет уехать из-за меня. Никакими словами не опишешь того, что я чувствовал в эти минуты, какая смертельная горечь наполняла мое сердце. Анелька отлично знала, что я живу только ею и для нее, что все мои думы о ней, все, что я делаю, имеет одну цель – завоевать ее любовь, что это для меня вопрос жизни или смерти. Да, все это она знала – и совершенно спокойно приняла решение уехать! А что я без нее зачахну или разобью себе голову о стену, об этом она и не подумала. Это в счет не идет! Ей в Одессе будет спокойнее, никто не будет у нее на глазах корчиться от мук, как жук на булавке, никто не будет целовать ее ног, смущать ее добродетель, а это – все, что ей требуется. Можно ли колебаться, когда такой безмятежный покой покупается столь ничтожной ценой, как чье-то перерезанное горло!