Текст книги "У колыбели науки"
Автор книги: Генрих Волков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)
Если на Востоке крупный философ выступал обычно как глашатай самого бога, имя его было овеяно священным ореолом, изречения заучивались как откровения с должным пиэтетом (вспомним Конфуция и конфуцианство, например)[39]39
Сам Конфуций о своем учении высказывался характерно, что он ничего не изобретает, а только передает, передает же он то, что создано еще в Древности, и передает потому, что преклоняется перед этой Древностью, верит в нее (см. Н. И. Конрад, Восток и Запад, стр. 61).
Конфуций уверял, что «сам бог свидетельствует в нем», что по сравнению с другими людьми он «как солнце и луна» и достичь его можно только «по ступеням, ведущим в небо».
[Закрыть], а сомнения в истинности их рассматривались как тяжкая ересь, грехопадение, то в Афинах не было такого философа, мысли которого не выносились бы на суд публичной критики, которого не опровергали бы, с которым не спорили бы без всякой ложной почтительности, которого бы даже не осмеивали.
Здесь каждый философ создавал свою собственную концепцию мироздания, утверждал свои принципы в самой жестокой полемике с предшествующими авторитетами. Философские школы здесь нередко опровергали и уничтожали друг друга, занимая прямо противоположные позиции.
Если милетцы настаивают на принципе множества, то элеаты выдвигают принцип единства. Если Гераклит весь мир видит в движении и становлении, то Зенон доказывает невозможность движения вообще. Если для Анаксагора элементы материи делимы до бесконечности, то для атомистов они вообще неделимы. Для Фалеса Земля плоска и неподвижна, а для Пифагора она движущийся шар. Если натурфилософы стремятся изучать природу, чтобы постигнуть человека, то Сократ изучает человека, чтобы постигнуть природу.
Даже в пределах одной и той же школы развитие мысли идет путем отрицания. Для Фалеса первоначало сущего – вода, а его ближайший ученик Анаксимандр опровергает своего учителя и заявляет, что первоначало – это Апейрон, то есть Беспредельное. Их последователь Анаксимен не согласен с обоими: он создает учение о воздухе, из которого возникают и остальные стихии: вода, земля, огонь. Для Демокрита движения атомов жестко обусловлены причинными связями, а его последователь Эпикур отстаивает идею о беспричинном отклонении атомов.
Тем же путем идет развитие не одной только философии, но и математики, астрономии, истории – всей духовной культуры античности. Любопытно в этом отношении высказывание древнеримского историка Иосифа Флавия о различии античной и восточной, в частности еврейской, культуры, «Еврейская история,—говорит он,—покоится на непреложном авторитете, в котором ни один еврей никогда не сомневался; наоборот, ознакомление с греческой исторической наукой убеждает, что греки ничего точно не знают, а говорят то, что каждому на основании его собственного разума кажется наиболее правильным. Они, не задумываясь, противоречат друг другу, спорят между собой, обвиняют в ошибках не только друг друга, но и наиболее общепризнанные свои авторитеты – Гомера, Геродота и Фукидида, считающегося у них самым точным из историков»[40]40
Цит. по кн.: С. Я. Лурье, Очерки по истории античной науки, стр. 28.
[Закрыть].
В демократическом климате, который был создан социально-экономическими и политическими отношениями Древней Греции, свободный человек впервые почувствовал себя личностью, он получил возможность утверждать себя в качестве таковой не только в общественной жизни, но и в духовной сфере. Поэтому каждый мыслитель стремится высказать, обосновать и отстоять лично свои, лишь ему принадлежащие идеи, нечто решительно отличающееся от всего сказанного и написанного ранее.
В поисках непременно своего, специфического видения мира, в стремлении противопоставить себя другим мыслителям грек нередко приходит на первый взгляд к абсурдным утверждениям, но не страшится их. Он стремится во что бы то ни стало найти доводы для «своего» принципа и доводы строго рациональные, логические, последовательные, но в то же время краткие, яркие и эффектные – такие, какими лучше всего достигают цели ораторы в публичных собраниях, судах, диспутах.
И парадоксальные доказательства для, казалось, абсурдного тезиса находятся, и тогда оказывается, что это отнюдь не бесцельная игра все более гибких понятий, а предельно гибкое схватывание парадоксальных в своем диалектическом взаимопроникновении глубин самого бытия. И тогда этот тезис вовлекается в орбиту самой ожесточенной философской полемики.
Если же выдвинутый принцип оказывается все же нежизнеспособным, то и это не беда – наука обогатилась уже самими изощренными способами его доказательств. Мысль сделала еще один шаг вперед – если не в постижении мира, то в совершенствовании самой себя.
И не этот ли диалектический динамизм античной науки, неотделимый от динамизма общественной жизни, в сочетании со строгим рационализмом, стремлением к системному осмыслению накопленного материала, к построению такой теоретической картины мира, где все многообразие конкретной действительности сводилось бы (и соответственно выводилось) из минимального числа простейших философских аксиом – принципов, – не эти ли качества и составляли отличительную особенность античной мысли?
И не этот ли дух научных исканий, неуемных и бесстрашных, противоборствующих и с необходимостью вытекающих друг из друга, порождающих в столкновениях цепную реакцию новых идей, не он ли вырвался джинном из бутылки в новые и новейшие времена человеческой истории?
ФИЛОСОФСКИЙ ОБРАЗ ЖИЗНИ
Целью жизни является теоретическое познание и происходящая отсюда свобода.
Анаксагор
Историческая традиция, запечатленная в художественной литературе, донесла до нас карикатурные представления о философах как о кривоязычных и заумных болтунах. Яркие типажи такого рода с легкой руки Аристофана перекочевали к Мольеру, Рабле, Свифту.
«Засим Пантагрюэль обратился к философу Труйогану:
– Ныне, о верный наш подданный, факел вручается вам. Настал ваш черед ответить на вопрос: жениться Панургу или нет?
– И то и другое, – отвечал Труйоган.
– Что вы говорите? – спросил Панург.
– То, что вы слышите, – отвечал Труйоган.
– А что же я слышал? – спросил Панург.
– То, что я сказал, – отвечал Труйоган.
– Ха-ха! – засмеялся Панург. – Трюх-трюх – все на одном месте. Ну как же все-таки: жениться мне или нет?
– Ни то, ни другое, – отвечал Труйоган.
– Пусть меня черт возьмет, если у меня не зашел ум за разум, – заметил Панург, – и он имеет полное право меня взять, оттого что я ничего не понимаю. Погодите, дайте мне надеть очки на левое ухо, – так мне будет лучше вас слышно»[41]41
Франсуа Рабле, Гаргантюа и Пантагрюэль. М., 1966, стр. 383.
[Закрыть].
В соответствии с этим курсы истории философии оставляют в памяти ряд анекдотов о философах как о чудаках, юродивых, полупомешанных. О Диогене, который жил в бочке и ходил днем с огнем, ища среди людей Человека. О Пифагоре, который укусил ядовитую змею, пытавшуюся его ужалить. Об Аристотеле, который утверждал, что у женщин зубов меньше, чем у мужчин, и которому так и не пришла в голову мысль проверить это утверждение, несмотря на то, что он был женат дважды.
Джонатан Свифт заставляет своего Гулливера, посетившего Великую Академию в Лагодо, еще раз убедиться «в справедливости старинного изречения, что на свете нет такой нелепости, которая не имела бы своих защитников среди философов». И далее Свифт с хитрецой уточняет, какие именно нелепости лагодинских философов имел в виду Гулливер: «Эти несчастные изыскивали способы убедить монархов выбирать фаворитов среди умных, способных и добродетельных людей, научить министров заботиться об общем благе, награждать только тех, кто оказал обществу выдающиеся заслуги; внушить монархам, что их подлинные интересы совпадают с интересами народа и что поручать должности следует достойным лицам. Множество подобных диких и невозможных фантазий, совершенно чуждых здравомыслящим людям, рождались в головах этих безумцев»[42]42
Д. Свифт, Путешествия Лемюэля Гулливера. Л., 1966, стр. 262.
[Закрыть].
Что во всем этом верного, так это противопоставление философов так называемым «здравомыслящим людям», а философии, как и науки вообще, – обыденному мышлению. Поэтому, чтобы понять специфику философии, следует прежде всего постигнуть ее в контрасте с этим мышлением. Такой контраст ярко обнаруживается уже у самых истоков античной философии как в ее собственных судьбах, так и в судьбах ее творцов.
Есть доля истины в иронической фразе, что сколько на свете философов, столько и философий.
Своеобразие той или иной философской системы, концепции по своей форме, а нередко и по содержанию тесно связано с личностью ее творца. И, пожалуй, ни в какой другой науке этот личностный момент не играет такой роли: философия в этом отношении сродни искусству.
Мир духа, который развертывается в системе философских категорий античных мыслителей, – проекция их духовного мира. Знакомясь с историей философии, молодой Маркс отметил это в своей докторской диссертации: «Мы усматриваем в образе духовной личности то, что развернулось перед нами в системе. Мы как бы видим живого демиурга в центре его мира»[43]43
К. Маркс и Ф. Энгельс, Из ранних произведений, стр. 204.
[Закрыть].
Итак, чтобы постигнуть особенности философии у самых истоков ее возникновения, нелишне будет взглянуть и на самих философов: что за джентльмены были эти первые греческие мудрецы, искатели истины?
Подобно тому как мифология сохранила для нас имена олимпийских богов – Зевса, Афины, Афродиты, Аполлона, Венеры, Диониса,– так история донесла до нас имена семи патриархов и олимпийцев греческой мудрости. Это Фалес, Солон, Периандр, Клеобул, Хилон, Биант, Питтак[44]44
Гегель, Соч., т. IX, стр. 141.
[Закрыть].
В эпиграмме, принадлежащей перу неизвестного античного автора, о семи мудрецах говорится следующее:
– Семь мудрецов называю – их родину, имя, реченье:
«Мера важнее всего», – Клеобул говаривал Линдский;
В Спарте: «Познай себя самого», – проповедовал Хилон;
Сдерживать гнев увещал Периандр, уроженец Коринфа;
«Лишку ни в чем!» – поговорка была милетинца Питтака;
«Жизни конец наблюдай», – повторялось Солоном Афинским;
«Худших везде большинство», – говорилось Биантом Приенским;
«Ни за кого не ручайся», – Фалеса Милетского слово[45]45
«Античная лирика», стр. 339.
[Закрыть].
Жили они примерно в одну эпоху: на рубеже VII—VI веков до н. э. О большинстве из них мы знаем только, что они были прогрессивными законодателями и удачливыми политическими деятелями. Их мудрость, очевидно, проявлялась в вопросах чисто практического свойства. О двух из этой семерки мудрецов – Солоне и Фалесе – сохранились более многочисленные, но отрывочные и противоречивые сведения. Мы знаем, что Солон (ок. 638 – ок. 559 до н. э.) был выдающимся реформатором своего времени, заложившим основы афинской государственности. Он был одним из первых аттических поэтов и излагал свои законодательные требования в стихах. Но к философии и он не имел отношения.
История греческой философии начинается с Фалеса (ок. 624—547) – богатого и родовитого гражданина торгового города Милета, расположенного на малоазиатском берегу. Фалес был человеком разносторонним и по своим интересам, и по занятиям. Он известен и, как «мудрый советчик в государственных и военных делах» (по свидетельству Плутарха), и как «первый геометр» (по словам Апулея), и как «первый астроном» (по словам Эвдема), и как «первый физик» (по словам Плиния). Его также можно было бы назвать метеорологом, путешественником, купцом, поэтом, моралистом.
У Фалеса много заслуг. Он установил, что год равняется 365 дням. Согласно преданию, предсказал солнечное затмение, нашел простой и верный способ измерять высоту египетских пирамид, отвел течение реки в другое русло, чтобы дать войску возможность беспрепятственно двигаться вперед.
Историки, однако, сходятся на том, что многие, если не все, из его открытий были заимствованы Фалесом в Египте и Вавилоне и перенесены на греческую почву.
Замечательный стилист древности карфагенянин Апулей так описывал заслуги Фалеса: «Фалес Милетский, один из тех знаменитых семи мудрецов и, несомненно, самый великий среди них – ведь это он был у греков первым изобретателем геометрии, самым опытным испытателем природы, самым сведущим наблюдателем светил, – проводя маленькие черточки, делал великие открытия: он изучал смены времен года, ветров дуновения, планет движения; грома дивное грохотание, звезд по кругам своим блуждания, солнца ежегодные обращения, а также луну – как она прибывает, родившись, как убывает, старея, и почему исчезает, затмившись».
Апулей, далее, рассказал историю, которая свидетельствует о пробуждавшемся чувстве авторской гордости, заботы о приоритете за духовное открытие. Фалес уже в глубокой древности создал «божественное» учение о солнце, устанавливающее соотношение между размерами солнца и длиной окружности, которую оно описывает. И вскоре после этого рассказал о нем некоему Мандраиту из Приены. Тот, придя в восторг от этой новой и неожиданной истины, предложил философу просить любое вознаграждение за такой замечательный урок. «Для меня будет достаточным вознаграждением, – ответил мудрый Фалес, – если, пожелав сообщить кому бы то ни было о том, чему ты у меня научился, ты не станешь приписывать этого открытия себе, но заявишь во всеуслышание, что оно сделано мною, и никем иным».
«Прекрасное вознаграждение, – восклицает Апулей, – достойное такого мужа и непреходящее! Да, потому что и по сей день и впредь во все времена Фалес получал и будет получать от нас – всех тех, кто действительно знакомится с его трудами, – это вознаграждение за свои исследования небесных явлений»[46]46
Апулей, Апология. Метаморфозы. Флориды. М., 1960, стр. 349
[Закрыть].
Фалесу дважды доставался золотой треножник, который по повелению дельфийского оракула присуждался мудрейшим из эллинов.
Недюжинный и сметливый ум Фалеса проявлялся и в делах житейских. Однажды он заарендовал все маслобойни в городе, так как предвидел большой урожай маслин. Предвидение оправдалось, и мудрец легко заработал много денег. И если бы он направил свои познания и способности по этому пути, то быть бы ему богатейшим и влиятельнейшим человеком своего времени, но «чудак» Фалес стремился к другому. Комментируя этот эпизод из его жизни, Аристотель заметил, что философам нетрудно разбогатеть, только не это составляет предмет их интересов.
Больше всего Фалеса занимали вопросы, которые, казалось, не сулят никакой ощутимой практической пользы, никакой выгоды. Биограф великих людей древности Плутарх прямо противопоставил Фалеса мудрецам-практикам, опытным советчикам в государственных делах. Во времена Солона, писал Плутарх, он был «единственным ученым, который в своих исследованиях пошел дальше того, что нужно было для практических потребностей, все остальные получили название ученых за свое искусство в государственных делах»[47]47
Плутарх, Сравнительные жизнеописания, т. 1, стр. 104
[Закрыть].
В этом смысле образ Фалеса хорошо характеризует следующая историйка. В глубокой задумчивости шел он как-то, не глядя под ноги, а подняв глаза к звездам. Не обращая никакого внимания на окружающее, он напоролся на глубокую яму и, разумеется, угодил в нее. Люди стали смеяться над ним, а некая старушка назидательно сказала:
– Как можешь ты, мудрец, познать, что происходит на небе, если не видишь даже того, что у тебя под ногами?
Гегель, приведя этот эпизод, не без иронии заметил, что ведь и философы, в свою очередь, смеются над людьми, которые, разумеется, не могут упасть в яму, потому что они раз и навсегда лежат в ней и не обращают своих взоров ввысь[48]48
См. Гегель, Соч., т. IX, стр. 155.
[Закрыть].
Пожалуй, наиболее эксцентричной личностью среди первых философов был Пифагор Самосский (ок. 580—500 гг. дон. э.). Его отец Мнесарх был художником и гравером при дворе самосского тирана Поликрата. В те времена, желая научиться уму-разуму, молодые люди отправлялись путешествовать, и Пифагор не составлял исключения. Он объездил многие страны Востока, был посвящен в таинства восточных религий и мистерий и даже был принят в касту египетских жрецов. В Египте он попал в плен к Камбизу, персидскому завоевателю, и его увезли в Вавилон. По древним свидетельствам, он был знаком с халдеем Заратой (Заратустрой).
«Рассказывают о нем, что он был очень красив и обладал величественной внешностью, которая сразу привлекала к себе и внушала благоговейное чувство. С этим природным достоинством, с благородным характером и со спокойной манерой держать себя он соединял внешние особенности, благодаря которым он казался таинственным существом, непохожим на других; он носил белые льняные одежды и воздерживался от употребления известных родов пищи»[49]49
Гегель, Соч., т. IX, стр. 179.
[Закрыть].
Сильное влияние на Пифагора оказало новое религиозное течение, быстро распространявшееся тогда в Древней Греции, связанное с именем бога Диониса (Вакха).
Этому течению было суждено сыграть большую роль в духовном развитии эллинского мира.
Когда речь заходит о древних греках, то их обычно рисуют как людей, которых переполняла детская радость к жизни, легко и мужественно переносящих удары судьбы, счастливых осознанием своей внутренней ясности и силы и своей слитности с природой, людей, которые не знали ни тягостного разлада с самими собой, ни мучительного копания в собственных душах и мыслях.
Именно такими предстают перед нами герои Гомера. Но в тот период, к которому относится возникновение греческой философии, поэмы Гомера стали уже достоянием прошлого. На смену им приходят античная лирика и трагедия, которые рисуют нам совсем иной духовный облик человека.
У Солона мы читаем: «Нет средь людей никого, кто был бы счастлив на свете. Все несчастны, над кем солнце на небе блестит». Софокл ему вторит: «Величайшее первое благо – совсем не рождаться, второе,– родившись, умереть поскорей…» А Еврипид спрашивает: «Кто скажет нам, не смерть ли жизнь земная и смерти час – не жизни ли начало?» И если для Гомера умерший человек становится «подобен тени или сну», то для более позднего поэта Пиндара живой человек есть «сновидение тени», а Софокл говорит:
Я вижу: все мы на земле – не больше
Как призраки иль трепетные тени.
На смену искрящемуся, ничем не замутненному жизнелюбию приходит мрачный пессимизм, безысходность, отрешенное самоуглубление. Символом этих черт является страдающий бог Вакх-Дионис, культ которого пришел в Грецию из Фракии.
Фракийцы на жизнь смотрели как на тяжкое несчастье. «Близкие, – рассказывает Геродот, – сидели вокруг новорожденного и оплакивали его и скорбели о несчастьях, которые ждут его в жизни, и перечисляли все человеческие страдания. Умерших же они погребали с радостью и ликованием и говорили: теперь он избавился от всех зол и живет в блаженстве». Жены умерших ссорились друг с другом за честь быть зарезанною на могиле мужа».
Но наступали дни, когда люди словно просыпались от тяжкого «сна жизни» и стремились сторицей наверстать упущенное в диком, разгульном опьянении и веселье. В. В. Вересаев, который был большим и тонким знатоком античной культуры, так описывает это вакхическое состояние: «В священном оргийном безумии человек «исходит из себя», впадает в исступление, в экстаз. Грани личности исчезают, и душе открывается свободный путь к сокровеннейшему зерну вещей, к первоединому бытию. Это состояние блаженного восторга мы всего яснее можем себе представить по аналогии с опьянением. Либо под влиянием наркотического напитка, либо при могучем, радостно проникающем всю природу приближении весны, в человеке просыпаются те дионисические чувствования, в подъеме которых его «я» исчезает до полного самозабвения. Этого «я» уже нет, нет множественности, нет пространства и времени, все – где-то далеко внизу. Об этом именно состоянии говорит у Достоевского Кириллов: «Как будто вдруг ощущаете всю природу и вдруг говорите: да, это правда!»
Под чарами Диониса каждый чувствует себя не только соединенным, примиренным, слитым со своим ближним, но единым с ним; сама отчужденная природа снова празднует праздник примирения со своим блудным сыном – человеком, – принимает его в свое лоно. Все слилось в одном огромном мистическом единстве. В человеке теперь звучит нечто сверхприродное: он чувствует себя богом, он шествует теперь восторженный и возвышенный; он разучился ходить и говорить и готов в пляске взлететь в воздушные выси. Человек стал в собственных глазах как бы художественным произведением: словно огромная творческая сила природы проявляется здесь, в трепете опьянения…
Таким образом, Дионис, точно так же как Аполлон, убеждает нас в вечной радостности бытия; только эту радостность нам надлежит искать не в явлении, а позади явлений. Мы познаем, что все возникающее должно быть готово к горестной гибели, мы заглядываем в ужасы личного существования – и тем не менее не приходим в отчаяние: метафизическое утешение моментально вырывает нас из суетной сферы переменчивых явлений. Мы действительно становимся на краткие мгновения самим Первосущим…»[50]50
В. В. Вересаев, Поли. Собр. соч., т. VIII. М., 1929, стр. 7—8.
[Закрыть]
В вакхическом исступлении человек восстает против благоразумия, воздержанности, правила «золотой середины», против размеренного, раз навсегда заведенного хода вещей, он будто прозревает иной мир, некую глубокую и скрытую истину природы.
В такого рода нирвану сознательно погружались орфики – религиозно-мистическая секта последователей Орфея, реформатора дионисийского культа. Орфики видели цель жизни в духовном очищении от земной скверны с помощью музыки, таинственных обрядов и созерцательного погружения в себя.
Орфики полагали, что тело – лишь временная темница, гробница для души, которая стремится к освобождению и очищению, к неистовым и безмерным порывам слияния с богом. Только полное очищение от греховной природы может спасти душу, после чего она попадает на «острова блаженных» и пребывает в счастливом и безмятежном состоянии.
Очевидно, в этом дуализме души и тела, осмысленном потом пифагорейской и платоновской философией, первоначально сказалось обостренное «рабское сознание». Раб презирает свое тело, оно для него только источник страданий, и, не видя другого выхода, свое освобождение он связывает с освобождением души от тела. Для рабовладельцев также вполне естественной должна была казаться мысль, что отношения души и тела аналогичны отношениям господина и раба. Душа – властитель и господин. Тело – преданный и покорный раб[51]51
Дж. Томсон, Первые философы. М., 1959, стр. 227—228; также: А. Н. Чанышев, Эгейская предфилософия. М., 1970, стр. 128—130.
[Закрыть].
От орфиков Пифагор, по-видимому, и вынес убеждение, что главная цель, к которой человек должен стремиться на земле, – это нравственное и интеллектуальное самосовершенствование. Вероятно так же, от орфиков и Пифагора, идет само понятие «теория», которое означало первоначально «страстное и сочувственное созерцание», вдохновенное интеллектуальное провидение истины. В занятиях музыкой и математикой мистический и рациональный элементы причудливо соединялись: это и была «теория».
Вакхический восторг охватывал человека, когда он наконец прозревал истину. Существует легенда, что Пифагор в честь одного из своих математических открытий принес, на радостях, неслыханную по своей щедрости жертву богам: повелел зарезать сто быков. Легенда эта получила прекрасное продолжение у немецкого сатирика и ученого начала XIX века Адальберта Шамиссо: со времен пифагорейской жертвы богам и до наших дней повторяется та же история – все «скоты» на земле дрожат, когда совершается великое открытие.
Организованный Пифагором по типу орфических сект орден представлял собой нечто среднее между первобытной общиной, монастырем и пожизненной школой, где посвященные приближали свои души к божеству. После испытательного периода и тщательного отбора посвященные в течение нескольких лет имели право лишь слышать голос Учителя, вещающий за занавесом, но видеть его не могли. И только затем, когда души их очищались исполнением строгих обетов, музыкой и занятиями математикой, они становились полноправными членами пифагорейского ордена.
День их начинался с размышления: «Что должно сделать сегодня?», а заканчивался сентенцией: «В чем я сегодня погрешил? Чего не сделал? Одной из строжайших заповедей было неразглашение таинства пифагорейства, а его основной религиозной идеей: учение о переселении душ. Другие предписания были такого сорта: «Воздерживайся от употребления в пищу бобов» (пифагорейцам казалось, что бобы похожи на срамные члены), «Сердца не ешь» (не терзай сердца печалью), «Не ходи по большой дороге» (ищи своих путей в познании), «Не сомневайся ни в чем необычном», «Не смотрись в зеркало около огня», «Не ломай хлеба», «Не поднимай то, что упало», «Не прикасайся к белому петуху», «Не шагай через перекладину», «Не сходись с богатой ради деторождения», «Не мочись лицом к солнцу». Очевидно, все это предписания в духе первобытных табу.
Научное знание в те времена едва отпочковывалось от мифологии и религии, и Пифагор считал необходимым подкреплять свои естественнонаучные и философские положения авторитетом мистики. Этим он резко отличается от всей греческой философской традиции, за исключением разве Эмпедокла.
Пифагор сам охотно содействовал распространению версии о своей сверхъестественности. Он выдавал себя за посланца «высших сил» и утверждал, что произошел не от людей, а «особым образом». Есть три вида разумных существ, вещал он, – боги, люди и «подобные Пифагору». Он, Пифагор, был-де некогда Эфамедом, сыном прислужника олимпийских богов Гермеса. Гермес предоставил ему выбрать любую судьбу, кроме бессмертия. Эфамед выбрал бессмертную память. Вот почему Пифагор «помнил» о всех переселениях своей души. И Пифагор «вспоминал», как был он участником троянской войны Эвфорбом (отправившись в храм, он узнал щит Эвфорба). Затем был он Гермотипом, потом – Пирром, делосским рыбаком, и прожил свыше 207 лет.
Элейский философ Ксенофан Колофонский высмеял «учение» Пифагора о переселении душ в следующих стихах:
Пифагор уверял к тому же, что он слышит «гармонию сфер», что он не раз спускался в Аид и имел общение с божествами. Очевидно, древнегреческий поэт Тимон Флиунтский, отличавшийся желчно сатирическими стихами, имел основания сказать о нем:
Однако это лишь одна сторона деятельности Пифагора. По остроумному замечанию Бертрана Рассела, Пифагор соединял в себе черты Эйнштейна и миссис Эдди (основательница американской религиозной секты, проповедовавшая, что зло и болезни могут быть преодолены путем осознания их нереальности)[54]54
См. Бертран Рассел, История западной философии, стр. 50.
[Закрыть]. Без Пифагора и его школы в математике не было бы ни Платона, ни Эвклида. Без него история греческой философии выглядела бы обедненной и выхолощенной.
Когда Пифагора спросили, кто он такой, он не назвал себя ни чудотворцем, ни святым, ни жрецом, а с гордостью произнес новое никому не ведомое прежде слово: философ. Пояснил он это понятие, сравнив жизнь с Олимпийскими играми.
Три сорта людей существует в этом мире, говорил Пифагор, они похожи на тех, кто приходит на Олимпийские игры. Одни приходят для борьбы и состязаний. Другие – покупать и продавать. Но лучше всех, однако, те, которые приходят просто смотреть, наблюдать. Так и в самой жизни: люди суетятся и становятся либо рабами славы, либо богатства, мудрые же созерцают, они стремятся только к истине, они искатели истины – философы. Именно беспристрастная и бескорыстная наука является лучшим средством «очищения души», облагораживания личности.
Если верить этой легенде, то Пифагор не утверждал, что он мудрец (софос) – обладатель истины (никто ею обладать полностью не может), он лишь: стремится к ней как к недостижимой цели. Он не воплощение мудрости, а лишь любомудр, любитель ее, – философ.
Когда оракул повелел римлянам воздвигнуть у себя в городе статую самому мудрому из греков, они поставили на форуме бронзовое изображение Пифагора.
Младший его современник – Гераклит Эфесский (род. ок. 544 г. до н. э.) раздраженно говорил, что многознание не научило Пифагора, а также Гесиода, Ксенофана и Гекатея уму и мудрости. Сам Гераклит в противоположность Пифагору, активно участвовавшему в политической борьбе своего времени, жил отрешенно от суеты мирской, всецело посвятив себя философии. Он отказался от царского сана, принадлежащего ему по наследству, в пользу своего брата и долгое время жил отшельником в горах, питаясь только растениями и травами.
Свой досуг он любил проводить, играя с детьми в кости. Когда сограждане удивлялись этому, он гневно восклицал: «Чему вы, негоднейшие, удивляетесь? разве не лучше заниматься этим, чем вместе с вами вести государственные дела?»[55]55
«Античная философия» (фрагменты и свидетельства). М., 1940, стр. 21.
[Закрыть]
Когда персидский царь Дарий предложил Гераклиту приехать к нему и познакомить с греческой мудростью, философ ответствовал с гордыней: «Все живущие на земле смертные люди чужды истине и справедливости и дорожат неумеренностьк) и пустыми мнениями, следуя своему злому неразумию. Я же, достигнув забвения всего злого и избегая преследующей меня безмерной зависти и высокомерия великих мира сего, не поеду в Персию, довольствуясь малым и живя по-своему»[56]56
См. Гегель, Соч., т. IX. стр. 247.
[Закрыть]. Это «живя по-своему» прехарактерно!
Глубоко презирая своих современников за то, что они оставались глухи к его весьма отвлеченным и «темным» проповедям, и предпочитали предаваться своим земным страстям и радостям, Гераклит желчно изрекал:
– Ослы солому предпочли бы золоту.
– Если бы счастье заключалось в телесных удовольствиях, то мы должны были бы называть счастливыми быков, когда те находят горох для еды.
Он отнюдь не симпатизировал уравнительным тенденциям демократов и в противовес им фанатично и рьяно отстаивал мнение о превосходстве избранных, об интеллектуальной и нравственной элите общества.
– Один для меня десять тысяч, – если он наилучший.
– Лучшие люди одно предпочитают всему: вечную славу – преходящим вещам; толпа же насыщается, подобно скоту.
С аристократическим снобизмом Гераклит третирует посредственность и невежество, в каких бы формах они ни проявлялись. Лишь Гомер «мудрее всех эллинов, вместе взятых», и тот, если разобраться, «заслуживает того, чтобы быть изгнанным из общественных мест и высеченным розгами, так же как и Архилох».
Сам он любит неторопливость, ему хочется иметь твердую «веру в божественных делах», «терпеливую надежду в своих исследованиях», «справедливую награду за славную смерть» – «вечную славу» вопреки «всему тленному». Понятно поэтому, что он считает «падучей болезнью» всякую наглость, которую, по его мнению, «нужно тушить скорее, чем пожар»; его коробит, когда люди «выставляют напоказ свое невежество», в то время как лучше было бы его скрывать. Он свысока смотрит на крикунов-ораторов, мечтающих только «зарезать противника»[57]57
См. А. Ф. Лосев, История античной эстетики (Ранняя классика), стр. 377.
[Закрыть].
Этот неуживчивый мизантроп, очевидно, хулил вся и всех, кроме детей, к общению с которыми он питал слабость. Особенно доставалось от отповедей Гераклита его землякам – эфесцам:
– Правильно поступили бы эфесцы, если бы все они, сколько ни есть возмужалых, повесили друг друга и оставили город для несовершеннолетних, – они, изгнавшие Гермодора, мужа наилучшего среди них, со словами: «Да не будет среди нас никто наилучшим, если же таковой окажется, то пусть он живет в другом месте и среди других»[58]58
«Материалисты Древней Греции» (Сборник текстов). М., 1955, стр. 52.
[Закрыть].
Гераклит и после смерти не оставлял в покое своих недалеких сограждан. Эпитафия, которая, возможно, была на его могиле, гласила:








