Текст книги "Диана"
Автор книги: Генрих Манн
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)
Наконец, Якобус сказал, понизив голос:
– Я замечаю, вы видите это. Вы видите, что эта женщина высокомерна, холодна и готова плакать при соприкосновении с «другим», с действительным. Тем не менее она должна положить на рог кентавра свою руку, свою худую, в жилках, медлительную, холодную руку. Ее манит ужас, а, может быть, в ней говорит высокое, далекое страдание.
Герцогиня подтвердила:
– Я вижу это. Я вижу также, что это, должно быть, Паллада Боттичелли, пропавшая Паллада!
– Да. Мне вздумалось еще раз изобразить богиню, о которой грезил флорентинец… Делал ли он это? Нет, я не верю рассказам об этом. Он не написал ее, ему не удалось сделать ничего, кроме известных этюдов. Но огромная греза тех, кто жил четыреста лет тому назад, продолжает жить во всех, кто жаждет красоты. Когда мы на одно мгновение становимся очень велики, в нашу кисть переливается ощущение, которое было у одного из тех, четыреста лет тому назад. Я запечатлел это ощущение. Я утверждаю, что это Паллада, которую написал бы Боттичелли.
Герцогиня размышляла:
– Эта Паллада некрасива, – медленно произнесла она. – Но в ее глазах горит ее душа. Она прекрасна от тоски по прекрасному. Как глубоко чувствую я ее сегодня!
– В том, что вы говорите, заключается все. Наша доля – тоска по прекрасному, а не его достижение. Поэтому мы чувствуем эту Палладу до самой глубины. Достижение – быть может, оно принадлежит таким животным… – Он указал плечом на коренастого человечка за своей спиной. – Этот осмеливается запереть красоту даже в свиной хлев: ведь он сам свинья; и я почти думаю, что это ему удается. Когда я вот так смотрю на это, я, в конце концов, начинаю гордиться тем, что сам я не могу смотреть красоте в лицо. Чтобы я был в состоянии делать это, мою душу должно было бы укрепить немножко счастья или, по крайней мере, благополучия. Тогда, я чувствую, я создал бы нечто, о чем мир… – Он колебался, затем у него вырвалось сквозь стиснутые зубы, с мучением и хвастливо: – О чем мир никогда и не грезил.
Он стоял перед тихой богиней, скрестив руки, надменный и не вполне уверенный в себе. Герцогиня смотрела, как блестели его зубы между короткими, красными губами и как красный свет венчал его смело спутанные волосы. Он показался ей сильным и высоким, с костлявыми плечами, стройными ногами и без живота. Она обернулась к Бла, которая стояла в стороне, надувшись. Не сознавая этого, несчастная надеялась, что ее подруга будет оскорблена и принижена этими людьми. Она видела ее заинтересованной и оживленной и страдала от этого. Она называла себя завистливой и злой и страдала еще больше.
– Биче, – воскликнула герцогиня, – посмотри же на этот шедевр. Несозданное творение старого мастера! Его гений вернулся, он перескочил через четыреста лет!.. Эта картина, вероятно, не продается? Да и в этот момент я не могла бы дать столько, сколько она стоит. Я предлагаю три тысячи франков.
Все вдруг затаили дыхание. Эти стены еще никогда не слышали слов «три тысячи». Наконец, маленький Перикл издал протяжный свист. Якобус резко сказал:
– Картина, в самом деле, не продается. Впрочем, я оставляю за собой право самому назначить цену.
– Но… – начала Бла.
Из угла, где стоял черный худощавый, донесся хриплый звук ужаса. Перикл бесновался по комнате, онемев от ярости. Вдруг он стал на голову. Придя опять в себя, он пропыхтел: «Дурак!» и «Хорошо, я молчу». На улице крестьянин из Кампаньи громко предлагал свежий сыр. Перикл вложил две медные монеты в корзину и спустил ее на веревке из окна. Корзина вернулась обратно, нагруженная. Перикл набил себе рот сыром и бросил корку через плечо в сторону Якобуса с презрительной гримасой, говорившей:
– Попаду я в него или нет, мне все равно.
Якобус с упрямым лицом смотрел мимо герцогини. Он хотел говорить насмешливо и сказал очень мягко:
– Сударыня, – я не знаю вашего имени, – вы ошиблись, эта картина не имеет никакой особенной ценности. Гений флорентинца ни в каком случае не вернулся. Истина проста: я был на одно мгновение побежден и вознесен жаждой красоты и как раз в эту минуту держал кисть в руке. Я жажду ее часто, но обыкновенно кисть лежит на полу.
Герцогиня улыбнулась, Якобус смирялся все больше.
– Мы слишком часто жаждем, а кисть лежит на полу. О, мы не пишем Паллад, мы сами Паллады… И в наших глазах горит наша душа. Вот этот Беллосгвардо…
Он указал на худощавого в углу.
– Он вообще умеет только таращить глаза. Посмотрите хорошенько на этого подозрительного субъекта со взглядом, оскорбляющим вас, сударыня, хотя вы и решили не дать ничему здесь вывести вас из спокойствия. Вот так, как он стоит и молчит, мой друг прекраснее всего дюжинного сброда вашего безупречного общества. Он горит страстью к искусству, он жаден к красоте, он всегда так скован желанием всего побеждающе-прекрасного, чем полон мир, что ум и рука отказываются служить ему: он совершенно не пишет, он таращит глаза, и при этом он больше художник, чем мы все.
Бла сказала с раздражением:
– Он отвратителен.
– У него прекрасная душа: разве вам мало этого, моя милая?
Подошел Перикл с остатками сыра в одной руке и с бутылкой в другой.
– Я не позволяю себе суждений о чепухе, которую он наговорил вам, чтобы прикрасить свою лень. Я учился только рисовать, а не умничать. Художники должны говорить руками. Но одно я хочу вам все-таки рассказать. Этот исполненный чувств юноша спустил вчера все свои эскизы и наброски жиду и купил себе на вырученные деньги лакированные ботинки. Посмотрите, как великолепно сидят.
Якобус смотрел в воздух, переступая с ноги на ногу.
– Да, это правда – презрительно объявил он. – Я нуждаюсь в роскоши. Я принужден оплачивать ее, чем придется. И как дорого я оплачиваю ее. Вы считаете эту комнату пустой. Стену, на которой висели мои эскизы, Перикл заполнил чудовищем, которое представляет для него идеал. Моих набросков нет, думаете вы. Да, но их души остались здесь, смутные фантомы, которые неотступно мучат меня: они хотят, чтобы я дал им жизнь. В состоянии ли я еще сделать это?
– Нужно вернуть эскизы, – сказала герцогиня. Художник пожал плечами, Бла пояснила:
– Еврей, купивший их, тотчас же распродал их всем бродячим торговцам во всем Риме. Господин Якобус отдал их за два сольди, дешевые любители искусства приобретут их за франк штука. Такие оригинальные рисунки пользуются огромной любовью иностранцев.
– Я сделаю вам другое предложение, – сказала герцогиня. – Я ищу хорошие копии. Копируйте, господин Якобус, по вашему усмотрению шедевры, которые вас соблазняют, и передавайте мне все ваши работы за определенное годовое содержание.
Опять все стихли. Якобус открыл рот, но герцогиня перебила его.
– Биче, если ты ничего не, имеешь против, пойдем.
У двери она дала ему свою карточку; он не взглянул на нее. Он церемонно пропустил ее вперед.
– Вы зайдите, как-нибудь ко мне; надеюсь, мы сойдемся и заключим формальный контракт.
При этом слове она подумала о Делла Пергола. «Какие различные контракты! У меня такое чувство, как будто этот освобождает меня от того. Но разве я хочу это?»
С порога она еще раз оглядела комнату. Перикл повернулся к ней своей квадратной спиной. Беллосгвардо гнусно таращил глаза; боясь потерять ее из виду, он громко дышал, и его бледное лицо подернулось розовым налетом… Агата, нагая модель, мирно, как животное, сидела на корточках, на пустом матраце погнувшейся железной кровати. На стене грузно плясала баба, носившая имя идеала. Со стен падала известка, из красных плит некоторые были разбиты, одной не хватало. Пестро вышитые, потертые лоскутья тканей висели на соломенных стульях. В углах был сложен в кучу всякий хлам: негодные рисовальные принадлежности, глыбы мрамора, выпачканные полотна. Все это хвастливо выступало при ярком свете дня, а красные, зеленые, фиолетовые бутылки на окне как будто кричали от ликования, что все это живет. Бросив последний пристальный взгляд на глаза Паллады, герцогиня вышла, полная приподнятого чувства счастья, как бы несомая сильной радостью жизни, которая грозила взорвать эти убогие четыре стены.
Якобус проводил ее до следующего этажа. Она подала ему руку, он поцеловал ее робко, почти смиренно. Она почувствовала только, как волосы на его бороде задели ее перчатку; его губы совсем не коснулись ее.
– Я продаю Палладу, – сказал он. – Она стоит пятьсот франков.
Она улыбнулась.
– Я беру ее.
Он медленно повернул обратно. Она прошла еще три лестницы, вдруг наверху раздался дикий топот. Вниз мчался Перикл, один этаж с гулом бросал его другому. Он поднимал кверху мраморный торс, могучий живот и половину двух грудей. Он тяжело дышал и запинался; он узнал, кто была посетительница.
– Ваша светлость, мои картины не нравятся вам. Что поделаешь! У каждого свой вкус. Но вот торс античный, ваша светлость. Здесь нет разных вкусов, этому вообще незачем быть прекрасным, ведь оно выкопано. Это выкопал крестьянин из Палестрины, арендатор дал ему за это полфранка, а я должен был дать арендатору десять лир. Дайте мне двадцать, ваша светлость!
– Пришлите мне торс.
Они сели в карету; Бла сухо сказала:
– Ты видишь, этот Перикл гораздо энергичнее и ловчее. Нарисованные или вылепленные тела – ему это безразлично. Лишь бы это были тела. Такой выкопанный торс имеет для него даже ту хорошую сторону, что он не должен приделывать ему голову. Он предпочитает живот.
Герцогиня не ответила; она думала обо всех тех формах, которые взор Паллады, это полное любви зеркало, призывал погрузиться в него, чтобы они могли стать прекрасными. Где нашла она эту просветленную полноту? После обеда Бла была занята; герцогиня отправилась к Проперции. Она въехала в маленькую, почерневшую от пыли множества угольных погребов улицу, выходившую на Корсо; там жила знаменитая женщина. Дом был простой, с тяжелым бронзовым молотком – головой Медузы – у темно-зеленых ворот. В подъезде и во дворе пахло стариной. Хромой слуга провел ее через гулкую переднюю, заставленную сундуками и скамьями, через несколько маленьких комнат и ввел ее в галерею.
Она была узка, необыкновенно высока и покрыта стеклянным сводом. Со всех сторон врывалась синева. Галерея была воздушным мостом из стекла и железа, соединявшим два флигеля старого дома; под ним, спрятанный между стенами, находился маленький, стесненный аркадами садик. Перед окнами к небу молча тянулись черные статуи. Бронза матово блестела, словно влажная пахотная земля; и все они были творениями земли, замкнутые, медлительные, сильные и не знающие смеха; крестьяне со взглядом, устремленным на заступы; охотники и разбойники, с глазами, прикованными к жертве, в которую целились их ружья; моряки и рыбаки с вытянутыми вперед шеями и суженными от света морских далей зрачками. Девушки, покачиваясь, несли навстречу сияющему воздуху грезу своих грудей и бедер. Был там и юноша: звериная шкура упала с его бедер, голова была откинута назад, и поднятые руки вместе с грудью, бедрами, ногами и стремительно, на цыпочках, отрывающимися от земли ступнями, образовали одну трепетную линию: она была невыразимым стремлением к свету. Герцогиня была захвачена, пол ускользнул из-под ее ног. Голубые небесные дали завертелись перед ее глазами. У нее кружилась голова, она закрыла глаза. Ее легкий белый рукав развевался, черные косы поднимались от ветерка, дувшего из открытого окна. Он приносил с собой благоуханье роз, смешанное с горьким запахом лавра.
Хромой слуга доложил:
– Герцогиня Асси.
И вышел.
Она вошла в пустой зал. На белых стенах, на далеком расстоянии друг от друга, висели гипсовые маски. В средине высокого потолка была вставлена стеклянная крыша. Под ней возвышались подмостки, закрытые полотном. Внизу, на плитах пола их окружал венок из каменных обломков. Сбоку стоял мраморный стул, украшенный фигурами, желтый, как воск, и вытершийся. На нем лежала красная подушка; герцогиня села на нее. В комнате не было никого, и она, не отрываясь, смотрела в широкое, без двери, отверстие в стене, на вереницу статуй. Куда влекли они?
– В мою страну? – спросила она. – Туда, куда я так долго посылала свой бесплодный сон?
– Но мне кажется, здесь я уже покоюсь у цели, в стране, о которой я мечтала, и мне нужно только смотреть. Эти полубоги прекраснее и свободнее, чем могло сделать их мое желание, – и здесь нет бессильного желания, нет, здесь рука, давшая форму всем им.
Она обернулась, бледнея: Проперция стояла перед ней.
На ней было полотняное верхнее платье, перехваченное шнуром на широких бедрах. В своих крошечных римских башмаках с высокими каблуками она прошла по красному половику, мощно и бесшумно. Она сказала низким, мягким голосом:
– Вы здесь у себя, герцогиня. Я ухожу. Вы были поглощены своими мыслями и испугались, увидя меня.
– Я вижу вас в первый раз, Проперция. В первый раз чувствую я, что значит творить жизнь вокруг себя…
Герцогиня встала, почти болезненно потрясенная благоговением.
– Поверьте мне, – запинаясь, просила она.
Проперция улыбнулась, тихая и равнодушная. Почитатели сменяли друг друга, каждый старался превзойти предшественника, и все же Проперция знала все, что они могли сказать.
– Герцогиня, я от души благодарю вас.
– Слушайте, Проперция. Сегодня утром в глазах картины я увидела как горит красота, к которой мы стремимся. Здесь, у вас, уже нет стремления. Я стою здесь, маленькая, но полная любви, в царстве силы, созидающей красоту. Мое сердце никогда не билось так; я думаю, после этого момента небо не может больше дать мне ничего.
При этом она не отводила глаз от рядов статуй.
– Эти бронзы, – сказала Проперция, – отлиты в Петербурге.
Она повела гостью по галерее.
– Великий князь Симон заказал их; он умер прежде, чем они были готовы. Эта женщина с покрывалом на лице и с амфорой на голове была его возлюбленной.
Проперция рассказывала машинально. Она знала, что у посетителей только тогда появлялся непритворный интерес к ее творениям, когда с каждым из них был связан какой-нибудь анекдот. Герцогиня молчала. Две минуты спустя Проперция подумала:
«Чего хочет эта важная дама? Конечно, она одна из тех, которые боятся нарушить моду, если не будут дружны со мной. Почему она стоит перед художественным произведением и не судит его? Она не находит руки слишком короткой, мочки ушей слишком толстой и, хотя сама она очень стройна, груди слишком полной. Неужели она исключение и обладает способностью чувствовать? Она пришла не из злостного любопытства, она не хочет убедиться, какой жалкой сделал меня человек, которого я люблю. Она слишком взволнована. Я думаю скорее, что она любит сама. Да, она, должно быть, несчастна, как я: как могла бы иначе важная дама чувствовать художественное произведение?»
Они вернулись в зал.
– Я мешаю вам? Вы хотите работать?
– О, нет. Я жду вечера, и как благодарна я ему, когда он приносит мне прекрасное лицо. Садитесь опять на стул, герцогиня, смотрите вдоль галереи, как прежде, и позвольте мне вылепить ваш профиль из глины.
Она отогнула голову герцогини набок неожиданно легкими руками, и все же герцогиня почувствовала себя под этими руками хрупкой и подвластной им, как ком земли, который должен был получить жизнь сообразно пониманию и сердцу Проперции. Проперция опустилась на деревянную скамейку; она мяла в руках глину и наслаждалась молчанием. – О, если бы мне никогда больше не надо было говорить!
– Какой худой, гордый профиль, и как она бледна и дрожит. Она тоже должна сильно любить.
И Проперция глубоко погрузилась в мрачный огонь своей собственной любви.
Прошло некоторое время. Герцогиня обернулась: Проперция сидела праздно, с каким-то отсутствующим взглядом. На коленях у нее, между безвольно раскрывшимися пальцами, лежала работа.
– Это не я, – вполголоса заметила герцогиня, нагибаясь над ней. – Это изящно и бессильно, это мужчина… как он попал в руки Проперции? Ах…
Она испугалась и тихо докончила:
– Это он.
Проперция вздрогнула. Она увидела, что она сделала и посмотрела на свою работу печально, но без стыда. Герцогиня увидела себя наедине с великой художницей в глухом лесу душ; застенчивость, недоверие и тщеславие остались за его пределами. Она сказала:
– Если бы вы могли забыть его!
– Забыть его! Лучше умереть!
– Вы дорожите своим несчастьем?
– А вы своим?
– Я несчастна не из-за мужчины. Я хочу быть счастливой.
– Но вы, герцогиня, больны от страсти!
– Я тоже люблю. Я люблю вот эти прекрасные создания.
– И только…
Герцогиня посмотрела на нее с ужасом.
– Создания Проперции, – сказала она.
Проперция опустила глаза.
– Вы правы. Я уже так низко пала, что отвечаю «и только», когда мне говорят об искусстве.
Она встала бормоча:
– Вы видите, мне надо успокоиться.
И она скрылась в глубокой оконной нише. Герцогиня отвернулась; опять ее охватило горячее презрение, словно к родственнице, запятнавшей фамильную честь. В галерею врывалась золотисто-красная пыль солнечного заката. Статуи купались в ней, юные, бесстыдные, бесчувственные и навеки непобедимые. Напротив, на теневой стороне, корчилось большое сильное тело; ночь окутывала его своими серыми крыльями. Вдруг в сумраке раздался звук, точно из зловещей бездны: рыдание человеческой груди.
«А между тем этой плачущей, – думала герцогиня, – обязаны жизнью те свободные, прекрасные».
Она нежно приблизилась к Проперции и обвила ее рукой.
– Наши чувства текучи и неверны, как вода. Вернитесь, Проперция, к творениям из камня: камни облагораживают нас.
– Я пробовала. Но только мое жалкое чувство превращалось в камень.
Она, шатаясь, тяжело прошла на середину вала. Она сорвала с подмостков под стеклянной крышей полотняные покровы; в колышущемся сумраке засверкал мраморный рельеф. Высокая женщина сидела на краю постели и срывала плащ с плеч убегающего юноши. Он смотрел на нее через плечо, изящный и пренебрежительный. Герцогиня узнала во второй раз молодого парижанина. Отвергнутая женщина на краю постели была Проперция Понти, обезумевшая, забывшая скромность и благопристойность и искаженная страстью, бившей по ее грубому лицу, точно молотом. Позади себя герцогиня слышала громкое дыхание другой Проперции. На нее смотрело то же бледное мраморное лицо, такое же необузданное, как и то, все во власти природы и ее сил. Герцогиня сказала себе:
– Я вижу ее такою, какая она есть, и этого нельзя изменить.
Она тихо спросила:
– Так это и останется?
– Так и останется, – повторила Проперция.
– Эта жена Потифара чудовищно прекрасна. Как могла бы я желать, чтобы вы сделали что-нибудь другое?
– Что-нибудь другое! Только что, герцогиня, я хотела сделать ваш профиль. Но что вышло?
– Он… Господин де Мортейль… Но должно ли это быть так?
– Если бы вы знали! Я скажу вам что-то. Сырой материал уже всегда содержит образ, счастливый или мучительный. Я не могу ничего изменить в нем, я должна просто вынуть его из камня. А теперь во всех камнях скрывается только один.
Любовно и с тихим ужасом герцогиня спросила:
– И это произведение даже не облегчило вас?
– В первый момент. Я окончила рельеф в один день, тогда мне показалось, что мое неистовство утихло.
– Когда это было?
Проперция ответила с горьким смехом.
– Сегодня.
– А теперь?
Она подняла руки и опустила их.
– А теперь я опять чувствую: я могла бы наполнить мир чудовищными символами моей любви, и, когда он был бы полон, мне казалось бы, что я еще ничего не сделала.
Она уныло отошла к окну и прислонилась лбом к стеклу. Прорезанные ущельями горы стен и крыш, остроконечные, темные, извилистые, смутно тянулись во мраке высоко над ней. Внезапно наступила полная темнота: на мраморном рельефе замерла горячая жизнь, он мягко погрузился в тень. Герцогиня сказала словно самой себе:
– Я хотела бы увести Проперцию на более чистый воздух; она живет в духоте. Я хотела бы построить дом, на пороге которого все страсти расплывались бы в ничто, как этот мрамор, – все страсти, которые не принадлежат искусству.
Через некоторое время она попросила:
– Обещайте придти помочь мне.
Неожиданно стало светло: хромой слуга ходил по залу и зажигал газовые рожки.
Тотчас же обе женщины вышли из уединенного леса душ: они вопросительно посмотрели друг на друга.
– Неужели мы пережили это вместе?
Их руки коснулись на прощанье, и каждая почувствовала, как изумлена и обрадована другая:
– Значит, мы подруги?
Герцогиня прошла через галерею.
– Дом, достаточно блестящий и высокий для полной жизни, как ваша, – молча и горячо сказала она статуям.
Она повторяла себе это вечером при возвращении на дачу. Рядом с ней молчала, с горечью в сердце, Бла. Она говорила себе.
– Глаза Виоланты блестят, она горит новой жизнью. Я открыла ей двери, а сама должна остаться за порогом. Да, теперь остается погибнуть одной.
– Как я труслива! – с горьким стыдом крикнула она себе. – Почему я бегу уже второй раз в Кастель-Гандольфо? Потому что я боюсь Орфео. Потому что я уже вижу рядом с ним смерть, направляющую его руку. Он ненавидит меня, бедный возлюбленный, потому что я слишком любила его; он убьет меня. Но не должна ли я отдаться в его руки, даже если они несут смерть? Да, я умру благодарная.
Они проезжали городок Альбано. Герцогиня сказала:
– У меня к тебе просьба, Биче. Сообщи мне как-нибудь о положении нашей кассы. Я хотела бы знать, чем я могу располагать.
Бла ответила тихо и быстро:
– Я завтра же привезу бумагу из Рима. Нет, еще сегодня вечером я скажу тебе самое главное. Самое главное… – еще раз с кроткой и счастливой улыбкой пообещала она. Она размышляла:
«Только это еще удерживает меня. Потом я смогу принадлежать ему и нашей судьбе».
Она чувствовала потребность быть доброй и, хотя ее голова была уже на плахе, утешать других.
– Сегодня после обеда я говорила с Делла Пергола, – сказала она. – Он очень подавлен твоей стойкостью. Ты можешь быть довольна, дорогая Виоланта. Он принадлежит тебе, не думай больше об этом, не мучь себя.
Герцогиня улыбнулась.
– Я мучу себя из-за Делла Пергола? О, Биче, так ты еще помнишь, что я была несчастна и притом из-за него? Я забыла это. Я все время думаю о доме, который хочу построить. Да, я хочу воздвигнуть его в Венеции, потому что он должен отражаться со своими статуями в тихой, темной воде.
Они приехали.
«Я потеряла ее, – думала Бла. – Быть может, это наша последняя встреча».
– Одну минуту, – шепнула она, выходя из экипажа.
Она хотела сказать:
– Я относилась к тебе завистливо и враждебно, потому что ты будешь жить, а я осуждена. Я была труслива, и ко всему этому я обокрала тебя. И все-таки, Виоланта, верь моей честности!
Она начала и запнулась.
– Уже? – пробормотала она. – Он здесь. Ты видишь его?
В глубине сада прохаживался, вихляя бедрами, господин в белом фланелевом костюме. Сделав пять-шесть шагов, он останавливался и топал ногой. Его тросточка со свистом прорезывала воздух, сбивая справа и слева цветы на клумбах: красные чашечки гелиоса носились вокруг его головы. Статуя Флоры, заграждавшая дорожку, получила такой толчок от его элегантного плеча, что зашаталась на своей подставке. Увидев герцогиню, Пизелли подбежал, грациозно поклонился и самодовольно и милостиво улыбнулся, выпятив свою выпуклую, туго обтянутую грудь.
– Вот и я, – повторял он. – Герцогиня, я позвонил себе эту вольность. Зачем ваша светлость увезли от меня моего дорогого друга? Я, бедный, совсем осиротел.
Герцогиня оставила их одних. Пизелли иронически расшаркался.
– Да, да, дорогой друг! Сюда, в тихую деревню, приходится, значит, отправляться, чтобы поймать вас. Птичка улетела, и едва можно было узнать, куда. Я еще вовремя поспел, она еще не проболталась? Но теперь прогулке конец.
Она опустила голову. Вдруг она почувствовала на своей руке его судорожно сжатый кулак.
Она видела, как выступила жила на его лбу, и каким диким стал его взгляд. Его кадык, вздувшийся вместе со всеми шейными мускулами, показался ей ужасным и чарующим. Он свистящим шепотом приказал:
– Идем! Мой экипаж ждет. Ты поедешь домой, будешь слушаться, работать и молчать, негодяйка!
Из дому вышел лакей: герцогиня просила пожаловать к столу. Они последовали за ним.
– Это тебе не поможет, – шептал он сзади у ее шеи. – Мы поедем сегодня же ночью. То, чего ты заслуживаешь, ты получишь.
Она беззвучно молила:
– Завтра утром, прошу тебя!
Он пожал плечами.
После обеда они молчаливо сидели за чаем. Мягкая ночь словно приглашала медленно и глубоко дышать и так же жить – тихой, тонкой, доброй жизнью. Герцогиня мечтала о Венеции и о дворце, обвеянном такими ночами. Пизелли тщетно показывал ей свое тело во всех поворотах и положениях. Бла непринужденно повторяла:
– Серьезно, Виоланта, мы должны сейчас ехать.
– Но почему?
– Я скажу тебе… Орфео приехал по поручению главного редактора Трибуны… Два редактора заболели, несколько в отпуску… Я нужна для важного дела…
– Ты прощаешь, Виоланта? – уезжая спросила она, бросая на нее необыкновенно глубокий взгляд.
Парочка молча ехала под дубами; с их верхушек сочился лунный свет. Он погружался, словно серебристая девичья душа, в мягко прислушивающееся озеро. Большие звезды пронизывали мрак своим сиянием, большие плоды пропитывали его ароматом. Пизелли чувствовал себя тяжко оскорбленным невниманием герцогини.
«Прежде, – думал он, – она просила меня прислониться к камину и дать смотреть на себя. А теперь, когда я так изящен и любим всеми женщинами, я уже не кажусь ей достаточно прекрасным. Ха-ха, я рад, что ее касса пуста и что вот эта боится. Какая из этих двух женщин мне собственно ненавистнее?»
Альбано лежал за ними, кучер был пьян; Пизелли убедился, что он задремал. Он пыхтел, беспомощный от бешенства.
– Эй, ты! – вдруг крикнул он, и его элегантное плечо толкнуло Бла, как раньше Флору. Она медленно отвернулась; он крикнул: – Ты думаешь, что это уже все?
– Нет, этого я не думаю.
Она покорно глядела на мрамор его лица, несокрушимо благородный даже в ярости. Он ломал ей кисти рук.
– Ты хотела сказать это, сука! Если бы мне не повезло и я не предупредил тебя, ты предала бы меня.
– Никогда! Никогда! – задыхалась она, и ей стало холодно при мысли, что она все-таки чуть не сделала этого.
– Заставить простить себе пустую кассу, разыграть пай-девочку, немножко поплакать, а меня тихонько стряхнуть, отречься от меня: этого хотела ты. Дура, ты думала, что можешь провести меня! Что, поймал я тебя?
Пытка обессиливала ее, она опять попробовала отвернуться. Он тотчас же выпустил ее руки и схватил ее сзади за шею. Он давил долго и с силой, совершенно вне себя от ее покорности и молчания. Вдруг лунный свет скользнул по ее профилю: он был совершенно синий Он разжал руки; она упала в угол, почти без сознания. «Фуй, предательница!» – крикнул он. Он набрал слюны и плюнул своей возлюбленной в лоб. После этого он почувствовал приятное удовлетворение и закурил папиросу. Наконец, она заговорила едва слышно, еще с трудом дыша:
– Почему ты не покончишь со мной! Будь милосерд!
И так как он насмешливо молчал, она прибавила:
– Разве ты не видишь, что я люблю тебя?
Он передразнил ее прерывающийся шепот:
– Ведь я принадлежу тебе! Разве ты не чувствовала только что моих объятий? Будь счастлива, мое сокровище!
– Ты принадлежишь мне! – сказала она явственнее. – Я не была бы даже счастлива этим. Я должна принадлежать тебе: я жажду погибнуть от тебя, – понимаешь ли ты это? Я хотела бы принести тебе себя в жертву бесповоротно, так, чтобы от меня ничего не осталось. Я с отчанием ищу, что у меня еще есть, чтобы дать это тебе, чтобы еще раз ощутить сладострастие жертвы. Но уже все твое. Мою душу ты истрепал совершенно, так что для второй жизни от нее уже ничего не осталось. Убей теперь и остаток моего тела! Моя жизнь была твоей, возьми теперь и мою смерть!
Он с усмешкой пожал плечами. Бла плакала, глядя широко открытыми глазами на белое от луны поле. Над ним мчались облака, точно сонм теней. Камни старой дороги дребезжали как будто от множества шагов; а у ее краев перед черными массами разрушенных могил возвышались неподвижные фронтисписы с масками своих обитателей, застывшими и бесчувственными. Бла не видела ни одной из них, она не осмеливалась пошевелиться. Она чувствовала, как отделяется слюна от ее лба; через мгновение она достигла глаза. Она страшилась этой ночи и ее неумолимости и стыдилась ее.
В октябре герцогиня вернулась в свою виллу на Монте-Челио. Были душные, дождливые дни; она задыхалась в комнатках, где затхлые стены и темная тихая мебель пахли ладаном. Виноградник замыкала, как всегда, красная завеса, но она не чувствовала больше прелести этого уголка. Она вернулась, с ветром и солнцем утра в глазах и волосах, в спальню, еще полную снов прошедшей ночи. Ей хотелось распахнуть все окна.
Явился Павиц, только что выкупавшийся в воздухе погребка на Трастевере, где его приверженцы окружали его романтикой, и рассказал о новом подъеме духа среди далматских патриотов. Приближался решительный момент. Монсиньор Тамбурини подтвердил это. Низшее духовенство на родине герцогини исполнило свой долг; народ стал фанатичен, как никогда. Могущественные монашеские ордена, соблазненные обещаниями от имени герцогини Асси, поддерживали везде пламя. Предстояла невиданная революция: монашеская революция. Династия Кобургов погибла, и барон Рущук, которого она в своем безвыходном положении сделала министром финансов, предлагал свои услуги герцогине. Тамбурини показал ей шифрованные депеши, а Сан-Бакко, поднявший голову еще выше, чем когда-либо со времени своего победоносного похода в Болгарию, комментировал их жестами фехтовальщика и словами из сверкающей стали. Она любила его за его осанку, полную силы и напряжения, за туго натянутую линию его выставленной вперед правой ноги, за его руки, нервно скрещенные на груди, за гордый трепет рыжей бородки, за сверкание бирюзовых глаз и вихры белоснежных волос над узким, высоким лбом. Но она не знала, что ответить ему. Она написала художнику Якобусу Гальму. Она просила его прислать копию Паллады Боттичелли в отель Виндзор, где она будет жить некоторое время. Она назначила ему час, когда хотела бы поговорить с ним об известном предложении.
Двадцать второго воздух над старой Кампаньей был прозрачен, редок и весь пронизан золотом. Дул северный ветер. У могильного памятника Цецилии Метеллы сошлись охотники на лисиц. Восемь или десять молодых людей, упираясь одной рукой в талию, охваченную красным фраком, или в бедро, туго обтянутое белой кожей, гарцевали на своих лошадях перед герцогиней Асси. Она держалась в тени средневековой церкви, развалины которой жидко и призрачно выделялись своими зубцами рядом с круглой и крепкой, застрахованной от времени, могилой язычницы.
Со стороны города по выбитой мостовой большой дороги ехал рысью кто-то, – одинокий, толстый охотник, похожий на Силена, красный и трясущийся! Он подъехал.