Текст книги "Минерва (Богини, или Три романа герцогини Асси - 2)"
Автор книги: Генрих Манн
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 14 страниц)
На лице у нее появилась глуповатая гримаса боли, она испуганно и невнятно шепнула что-то. Затем она исчезла. Герцогиня взволнованно сказала:
– Я говорю с вами серьезно в последний раз. Еще одна жестокость по отношению к этой женщине, и я порву с вами. Вы, очевидно, не знаете, каким несчастным я могу вас сделать.
– Я знаю это, – ответил он.
Она опять напомнила себе:
"Эта женщина почти свята в своей беззащитности. Я не хочу еще больше смущать ее бедное сердце. Завтра я скажу ей, чтобы она опять увезла своего мужа".
Но на следующий день шел проливной дождь, и она ничего не сказала. Настроение было подавленное и тревожное. Нино, державшийся вдали от всех, блуждал по дому. В конце извилистого коридора, где висели старые гравюры, он наткнулся на простую белую дверь, которая была открыта. Он увидел себя в зеркале, стоявшем напротив двери, в конце комнаты. В нем отражался также нагой амур, который, выпрямившись, стоял на камине против кровати и упирался луком в бедро.
– Это ее спальня, – устало сказал мальчик, пожимая плечами. Он молча оглядел комнату и пошел обратно.
Сорок восемь часов спустя, среди проливного дождя появилась леди Олимпия.
– Убедитесь, дорогая герцогиня, привязана ли я к вам!
– По ком здесь траур? – после короткого пребывания спросила она. Она узнала, что из Венеры еще ничего не вышло, и сострадательно улыбнулась. При прощании, наедине с герцогиней, она воскликнула:
– Дорогая герцогиня, относитесь менее серьезно к тем фантазиям, которые мужчины преподносят нам и самим себе. Они все живут вымыслом. Действительность проста и принадлежит нам. Желаю вам много удовольствия! Делайте, как я, и играйте из ваших драм – о, вы сыграете еще много их! всегда только первые полтора акта, пока небо ясно. Когда появляются тучи, я уезжаю. Прощайте!
Ночью герцогиня заметила, что дверь ее комнаты широко открыта. Над деревьями поднималась луна. Она увидала в зеркале фигуру, которая загибала за угол в коридоре. Она не удивилась. Не Нино ли это? Конечно: он подошел ближе, положив руку на бедро, бесшумно покачиваясь. Но теперь и амур на камине пришел в движение. Он спустился вниз, вытянулся до такой же вышины, как и первый, они срослись вместе, и перед ее кроватью стоял один мальчик, с высокими, легкими бровями Нино, его крупными локонами, его короткой, красной губой и с луком Купидона. Он небрежно держал его.
– Я не сделаю тебе ничего плохого, Иолла, – зашелестел он, точно голосом месяца, освещавшего пол.
– Кто ты? – спросила она.
Он провел пальцами по мягкой сетке от комаров, висевшей вокруг ее постели. Она вдруг вся засеребрилась.
– Я амур. Я хочу, чтобы ты искала новых игр, изведала новое опьянение и была очень счастлива...
Ей чудилось, что его голосок продолжает жужжать. Она лежала, скованная дремотой, под своим серебряным пологом. Тонкая простыня открывала ее, точно нагую. Взгляд мальчика, пламенный и робкий, скользнул меж ее бедер, поднялся по впадине между грудями и впился в волосы; черные и полные блестящих искорок, рассыпались они вокруг всего ее тела, по сверкающим подушкам.
– Ведь ты Нино? – беззвучно спросила она.
– Да, я Нино, – и я хочу попросить у тебя прощения. Я не мог спать.
– Это хорошо, Нино, теперь иди ложись.
– И я хочу еще сказать тебе, как я тебя...
Он вдруг побледнел, вместе с месяцем. Он испуганно остановился.
– Нет, милая, милая Иолла, этого я не могу сказать тебе. Ты не должна сердиться, я не могу...
Он попятился назад. Месяц спрятался за гардиной. Мальчик исчез.
За завтраком они улыбались друг другу, как после примирения. Небо стало ясным, воздух прозрачным, испарения исчезли. В кустах можно было различить каждую розу. "Что за странный сон", – думала герцогиня. "А, может быть, это был не сон?" – в течение секунды спрашивала она себя. "Ах, я точно ребенок..."
Якобус появился поздно. Она не понимала, как он мог еще быть угнетенным. Сама она после сегодняшней ночи чувствовала себя счастливой.
– Начнем опять сначала? – спросила она его. – Сегодня солнечный день. Я готова.
– Не имеет смысла, – ответил он, не глядя на нее. Он не показывался до вечера. Обед ждал.
– Мы не сядем за стол, пока он не вернется, – сказала герцогиня, снисходительная и озабоченная. Наступила ночь.
Герцогиня сидела одна с Беттиной в лоджии. Луна еще не взошла; в комнатах нигде не горел свет. Беттина тихо сказала:
– Если только он еще жив!
– Что вы говорите?
– О, разве вы знаете, как он несчастен? Вы не можете этого знать, иначе... И его мучит предчувствие смерти, он сознался мне в этом.
– Когда?
– Вчера. "В пятьдесят лет я умру", – сказал он. – "Тогда она пожалеет".
– О чем?
– О творении. Что вы погубили творение; это он хотел сказать, – думаю я.
– Ах, это все пустяки. Он идет вперед так же стремительно, как великий Паоло или один из остальных, которые похожи на него.
– Тем больше он боится в заключение не быть похожим на них. Он боится умереть, сразу став испепеленным и никуда негодным, прежде чем ему удастся последняя, решительная атака на красоту.
– Это было бы несчастьем. Но что можем мы сделать?
– О! Я бессильна... Он пишет вас в виде Венеры, не правда ли?
– И это не удается ему.
– Потому что он хочет написать вовсе не вас, герцогиня. После бесчисленных дам истерического Ренессанса он хочет написать Венеру, которая возвышается над всеми женщинами, которую тщетно призывал величайший художник великой эпохи: Анадиомену всей природы! Она выходит из земли, как цветок, ветви деревьев ласкают ее округленные члены, а животные прижимаются к ним. Ее пояс, как кольцо света, охватывает Элладу и весь мир. Небо окутывает ее лицо и сверкает синим отливом в ее волосах. Ее телу обильная земля посвятила праздник своих соков, а солнце носит его, точно в золотой качели.
– Это было бы прекрасно!
– Не правда ли? Он знает все это. Но он не видит этого. Он не видит этого!.. Чтобы он мог уловить богиню, она должна принадлежать ему... Так сказал он, – прошептала Беттина, испугавшись.
Несколько времени спустя, герцогиня прошептала:
– Все это он сказал вам, вам?
– Не правда ли? Как несчастен он должен быть, что склоняет голову на мое плечо!
Она опять жалобно замолчала. Герцогине хотелось плакать с бедняжкой. Беттина опять заговорила:
– Ведь он гений, которого рождаем, которого все снова должны рожать мы, женщины. Ах, не я, не я!.. Каждое из своих творений он взял из женской души – как Джиан Беллини, а величайшее, несравненное, то, о котором мечтают все творцы, и которого не может создать ни один, – его должна дать ему самая избранная, самая сильная душа. Если бы это была моя! Но это ваша, герцогиня, ваша! Будьте же милосердны!
Шепот во мраке лихорадочно захватывал герцогиню. Вдруг она почувствовала на своей щеке щеку Беттины: она сразу вспомнила, кто говорит с ней. Она вырвалась.
– Будьте милосердны! – бормотала жена художника.
– Я должна... Вы, фрау Беттина, вы хотите этого?
– Разве я любила бы его, если бы не хотела этого?
Они прислушивались, как замирал этот крик. Каждая искала в темноте черт другой и находила только бледное пятно.
– Скажите "да", – беззвучно просила Беттина.
– Да, – сказала герцогиня.
Стул Беттины стукнул в темноте. Она поспешно удалилась.
В саду она встретила мужа; он возвращался запыленный из своего странствия. Несколько времени спустя супруги вместе явились к столу. Всю неутомимую наглость последнего времени Якобус оставил на знойных дорогах; он был тих, почти смиренен. Встав из-за стола, он поцеловал герцогине руку.
– Благодарю вас. Так это все-таки свершится?
– Но не здесь, – ответила она, бросая взгляд на Нино.
* * *
– Чужие уехали, – говорил себе Нино в последовавшие за этим дни. – Я опять один с Иоллой. Но это не то, что было прежде, – конечно, это моя вина. Я за это время пережил слишком много.
Герцогиня думала:
"Я люблю его – и разрешила себе эту любовь. Мы быть может, будем счастливы, но это, несомненно, будет тяжелое счастье. Творение, быть может, возникнет; но стоит ли оно того? Я хотела бы, чтобы мне было шестнадцать лет и чтобы я могла бежать отсюда с этим мальчиком: я не знаю куда".
Теперь, на осеннем солнце, она делала свои прогулки внизу, по дороге. Она охотно отдыхала у стены, по которой сновали ящерицы, под высокими арками дикого винограда, который уже начинал краснеть. Нино носился по окрестностям на своей крепкой лошадке. Повсюду в кустах можно было увидеть развевающийся серый хвост.
Однажды в полдень она застала его у подножия холма парка. Он сошел с лошади и, дико смеясь, наступал на широкобедрую служанку с кудрявыми волосами и красными щеками. Рука мальчика исчезла в ее корсаже, она хихикала, высовывая красный кончик языка. Вдруг она взвизгнула и убежала. Нино не заметил герцогини. Он вскочил на лошадь и погнался за девушкой. Она взбежала на лестницу, среди стен лавра. Он погнал за ней спотыкающуюся лошадь, размахивая хлыстиком, в позе героя, который, наслаждаясь собственной безумной смелостью, взбирается на неприятельскую башню. Подковы соскользнули со ступенек, животное опрокинулось назад и упало. Нино скатился вниз.
Герцогиня приблизилась. Вдруг стало необыкновенно тихо. Наверху в листве замер шорох платья. Она подняла голову мальчика; она была в крови. Глаза были закрыты. Она позвонила у ворот. Появился старик; он с причитаниями понес раненого наверх. Герцогиня все время придерживала его голову руками и прижимала к ране свой платок.
Она собственноручно перевязала его. Поехали за врачом. Между тем Нино очнулся и потянулся к ее руке; прикосновением к ней он охлаждал свою.
– Святая Катерина, – лепетал он, – Антонио Фабрицци дает она свою руку... Не мне, не мне... Ему восемнадцать лет, мне четырнадцать. Но я обещаю дьяволу, если он меня сейчас сделает мужчиной... Иолла, если бы это было возможно – милая Иолла!
Он заметался.
– Но это невозможно. Ведь я видел тебя Венерой, видел, как ты сливалась с платанами и с синицами, и с солнцем. Как я могу жениться на тебе? Все кончено... И все-таки ты была моей! – произнес он, и его бормотанье стало неразборчивым.
Неделю спустя вернулась из своей поездки Джина. Герцогиня не писала ей ничего; бледность сына поразила ее.
– Это не только от падения, – сказала герцогиня, когда женщины остались одни. – Он чувствует сильнее, чем следовало бы; он живет более глубокой жизнью, чем свойственно его возрасту. Необходимо закалить его, сделать его невосприимчивым к переменам душевной температуры. Воздух Венеции вреден ему; он вреден и вам, синьора Джина. Отвезите его в Сало, в пансион. Он привык к деревенской жизни, он окрепнет там, вместе с вами, синьора Джина.
Джина опустила голову.
– Значит, уже... Но мы еще не скажем ему, куда он едет, мы скроем от него, что он больше не увидит вас, герцогиня.
На следующее утро, когда был подан экипаж, герцогиня еще раз позвала мальчика к себе в комнату. Она сказала:
– Я опять говорю с тобой, как с истинным другом. Что тебе только четырнадцать лет, не разъединяет нас. Я не хочу проститься с тобой с неправдой на устах. Мы не встретимся в Венеции. Ты едешь со своей матерью в пансион в Сало. Ведь у тебя хватит мужества?
Он стоял совершенно холодный, с побелевшими губами. Его взгляд не отрывался от ее лица, и сквозь страдание в нем и теперь чувствовалась мечтательная преданность.
– О чем ты думаешь?
Он в эту минуту думал только об одном:
"Как она прекрасна!"
– Я знал это, – сказал он, почти не шевеля губами. – Это моя вина. Дальше так не могло продолжаться.
И с внезапным, страстным трепетом, делавшим чужим и неузнаваемым его голос:
– Ты отсылаешь меня – навсегда?
Она с нежностью притянула его к себе.
– Только на несколько лет; пока ты станешь здоровым и мужчиной.
– Я никогда не стану им, – жаловался он, опять кроткий и мягкий. – Я не могу себе этого представить.
– Это будет. Я знаю это наверно. Я увижу тебя опять – мужчиной. Чем буду тогда я сама? Все возможно... Иди, Нино, закали себя, стань сильным, здоровым и счастливым.
– Я постараюсь, Иолла. Но ты не забудешь меня?
– Я... тебя!
Мальчик тревожно насторожился.
"Это звучит так, как будто... она любит меня, – подумал он. И сейчас же вслед за этим:
– Как ты можешь быть таким дураком – и теперь еще!"
– Прощай, Иолла.
Он повернулся и пошел. У двери его что-то толкнуло обратно, он опять задрожал.
– Это очень тяжело. Так много перечувствовать, так много, и ни одного слова... Иолла! – в отчаянии воскликнул он.
– Нино?
Он поцеловал ее руку; она сразу стала вся мокрая от его слез.
– Ничего. Хорошо, что ты сказала мне это вовремя. Теперь я могу проститься и со своим большим другом.
– С Сан-Бакко, да, и скажи ему, чтобы он думал обо мне. Завтра он уезжает в Рим.
Она стояла под аркой лоджии, когда экипаж спускался с откоса. Нино видел ее сначала до бедер, потом только голову среди роз и, наконец, одну руку, которая поднималась над головой между двумя гирляндами. Он без устали смотрел назад, грудь его вздымалась от рыданий.
– Теперь уже конец, больше мне нечего ждать.
Но неожиданно наверху раздвинулись волны зелени; из них выступили таинственные ступени, сверкая в свете короны, которая опускалась на любовь мальчика.
– Иолла!
Там стояла она, высокая, тихая, в светлом платье и с черными волосами, на белой лестнице, манившей в воздухе, среди шумящей листвы, – и она будет стоять там, он обещал себе это, всю его жизнь, как сказка, слишком прекрасная для человеческих сил, но не забываемая навеки.
* * *
Джина сообщила, что они приехали на место; Нино приписал свое имя. После этого герцогиня вернулась в Венецию. Была ночь, когда она прибыла домой; она сейчас же послала за своим возлюбленным. Ее зов следовал за ним повсюду, где он проходил в течение вечера: в ресторан, к игорному столу клуба, в ложу танцовщицы, в курительную комнату приятеля. Он вертел бумагу между пальцами, бледный, устремив сосредоточенный, глубоко озабоченный взгляд на пламя свечи. Его спросили:
– Ваш банкир бежал?
Он ушел, говоря себе с торжественно бьющимся сердцем:
– Я буду обладать герцогиней Асси: это нечто новое! Эта женщина, по мысли и чувству которой я устроил свою жизнь, – которая сформировала меня, сделала меня мужчиной и художником, – которую я всегда желал и которой никогда твердо не надеялся обладать...
Проходя по слабо освещенным залам, он среди своего торжества на мгновение остановился и опустил голову.
– Нужно ли это? – спросил он себя, почти неслышно для себя самого.
Но его сомнения ушли назад во мрак ночи, которую он оставил за собой, когда он открыл дверь в сверкающий зал Венеры. С потолка и со стен, из тяжелых картин судорожного счастья нахлынуло на него безумие и упоение. Среди всего этого покоилась герцогиня: сама богиня, – и ее объятия были открыты ему.
В несколько мгновений она забыла целомудрие всей своей жизни.
Потом он оглядел ее свободнее, со спокойной мужественностью и легкой насмешкой победителя, достигшего цели.
– Как бы то ни было, я взобрался высоко. Лона Сбригати, все остальные, Клелия – и герцогиня Асси. К чему волноваться; она тоже только женщина.
– Я только женщина, – сказала вдруг она сама. – Не считай этого жертвой. Ты совсем не боролся со мной, поверишь ли ты этому? Свободно и неожиданно пришла я к тебе! Я сделаю тебя великим, потому что люблю тебя.
И он в приливе благодарности бросился к ее ногам. Его опьяненное удовлетворением сердце переполнилось тихой нежностью.
– Я не могу поверить этому!
И не веря и ликуя, как мальчик, он снова и снова упивался ее телом и ее поцелуями.
Вдруг из бездны наслаждений ее вырвало ощущение страха. Ее всю внезапно пронизало чувство бесплодия, своего и его. Она высвободилась и отошла от него. Он посмотрел на нее, приподнявшись на подушке.
– Что с тобой?
"Он только мой возлюбленный, – думала она, слабая от усталости. – Он никогда не напишет Венеры. Я предвижу все. Мы изнурим друг друга бесплодными объятиями и в конце концов расстанемся пресыщенными, – быть может, врагами".
Она оперлась рукой о подоконник. За окном, среди темной ночи, плакал южный ветер. При свете лампочки за решеткой искусственного сада виднелась черная, заостренная гондола. Перед навесом колебалось что-то темное. Герцогиня долго смотрела туда; она знала, что это была тяжело опущенная на колени, вздрагивающая голова. Она знала, что это рыдала женщина. Она знала какая. И она все еще спрашивала, вся застыв:
– Кто?
Вдруг в ней беззвучно, с трепетом ужаса, поднялся ответ:
– Беттина!
VI
Всю зиму они жили в непрерывной судороге непрерывного объятия. Часы, когда они не принадлежали друг другу, они проводили полусознательно, безучастные, как тени. Якобус спрашивал себя:
– Как могла она жить раньше? С ней, и только с ней, я иногда чувствую, что это значит, когда говорят о женщине, что она рождена для любви, – для любви и ни для чего другого.
Она сама была глубоко изумлена.
– Я не понимаю, что не завладела им еще в Риме, – в маленькой, грязной мастерской, не завладела сейчас же, при первом взгляде, чтобы никогда больше не выпускать из объятий. Я не знаю больше, что я делала с тех пор!
Она не чувствовала потребности ни в ком из своих старых друзей. Сан-Бакко дела удерживали в Риме, Зибелинда – в Германии. Джина была больна и писала редко. Нино коротко и сдержанно сообщал, что работает, закаляется и думает о ней так мало, как только возможно.
Клелия, изгнанная из мастерской своего художника, жила только разговорами и письмами, в которых сообщала миру о новом капризе герцогини Асси. Она не клеветала, ничего не прибавляла; а в глубине души была убеждена, что щадит. То, что делала ее неприятельница, было не только капризом. Клелия, стареющая и скучающая, изощряла свое остроумие, сидя рядом с тупо молчащим мужем. Он только что вернулся из Парижа, где простоял два месяца в углах гостиных. Знакомые приветствовали его, как впервые попавшего в свет провинциала; и тотчас же он почувствовал на себе весь гнет умственной тяжеловесности, которую они приписывали ему. Его молодость со всем ее превосходством была забыта. Никто не помнил его когда-то столь знаменитой выходки на свадьбе его возлюбленной, поцелуя под носом у жениха и bonjour, bebe, comment са va. Подавленный, он заперся в своем дворце на Большом канале, где с гордостью трупа протягивал к намину ноги.
Его жена сидела тут же, в обширном каменном зале; за стеной о порог монотонно плескалась вода; она думала:
"Что меня мучит, это не наслаждение, которое они доставляют друг другу, нет – слава, чувство власти, которое дает слава, и в создании которого они помогают друг другу. Герцогиня теперь, бок о бок с ним, повелевает свитой художников, журналистов, завистников, покупателей, льстецов, глупцов, прихлебателей, которой он не хотел держать в угоду мне, и которая разносит его имя по всей Европе. За это он подарит ей одной творение, которым уже теперь газеты возбуждают любопытство всего мира: Венеру.
Ах! Я не открою никому, что эта Венера не появится никогда; но я знаю это. Он – мастер рассказывать истории. Самое высшее, что он создает, – не творение; это представление, которое он внушает каждой из нас, женщин, что она – его муза.
Пока она считает себя его Венерой. Возможно также, что она уже забыла это. Жужжанье ее взволнованной крови заглушает теперь все. В искусственном холоде своего гордого одиночества она так долго отказывалась от мужской любви! Теперь она хочет разом насытиться вполне. Невозможность насыщения повергнет в грусть их обоих, ее и его. А бешеное желание все-таки достигнуть насыщения перейдет в желание умереть или убить друг друга.
Но не это отметит за меня! Смерть в вихре наслаждений была бы менее плоской участью, чем моя. Но будем спокойны, она не предназначена ей. Ее кровь, только теперь проснувшаяся, среди всей этой катастрофы возмутится против уничтожения. Она будет жаждать все более горячего упоения. Она пойдет туда, где опьянение вернее всего: к актерам, цыганам, к простонародным силачам. Сегодня она царица позолоченной богемы, приезжающей посмотреть его мастерскую. Завтра она будет ею для богемы пищей и бесшабашной. Уже говорят, что она была с ним за кулисами театра Малибран и долго беседовала со Сличчи, порочным клоуном, к которому, как кажется, мы прибегаем, исчерпав все остальное.
Если бы это было правдой! Я не смею считать это возможным. Но тогда все было бы решено. Ее будущую карьеру я могла бы описать, сидя на своем стуле. Дикая погоня за любовью по всему югу и западу континента; пышное уединение в низких виллах за пальмовыми рощами и шумные увеселительные поездки по курортам и игорным домам, с накрашенным лицом, в лихорадочном утомлении, со свитой мускулистых мужчин с чересчур крупными брильянтовыми булавками; исключение из света, сострадание поэтов, быть может, бедность! Быть может, замужество – дадим ей этот последний козырь, эксплуатация честного имени: все это в непобедимой невинности сознания своей стоящей вне законов единственности, скандал, продажный переход из постели в постель. Что еще? Алкоголь? Или фальшивые векселя?.."
– Что с тобой, моя милая? – протяжно спросил ее муж. Клелия застонала; сладострастие ненависти довело ее почти до обморока.
* * *
Наступила весна. На солнце Якобус почувствовал себя подавленным и усталым. Он тщетно ждал от первого тепла зуда в спине. "А Венера?" Им овладели угрызения совести.
– Ты тоже забыла ее? – спросил он герцогиню.
– Кого?
– Венеру.
Она пожала плечами.
– Напиши же ее!
– Я напишу ее. О, не обращай внимания на меня. Я знаю твое тело наизусть. Тебе не надо изображать передо мной ее, богиню.
Но она, не думая о том, изображала перед ним то Данаю, то Венеру, то Леду. Она стояла в нишах, изогнув одну ногу, закруглив бедро, прислушиваясь к шуму в раковине. Белый поток ее членов изливался по бледным простыням. В восторге, с бессильно свисающей рукою, смотрел возлюбленный на ее игру. В ней была грация и уверенность. Великие сладострастницы мифов проникали все в ее тело; она чувствовала в себе каждую из них. Она сказала.
– Я грежу о роскошной стране; она пенится от избытка плодородия, она поет от теплоты, она дрожит от благоуханий. Жизнь там должна быть нагая и неисчерпаемая.
– Пойдем туда. Поищем ее, – сказал он не особенно уверенно.
– О, я не удовольствовалась бы тобой. Ты должен приготовиться к тому, что я буду Венерой до конца: я милостиво возьму в свои объятия каждого, кто мне предан! Двое людей, караулящих друг друга, никогда не завоюют всей власти тела. Для великого культа тела нам недостает вакханалий, друг мой. Раньше ты не напишешь меня... Но, я вижу, ты больше влюбленный, чем человек, одаренный могучими чувствами, – чем творец.
Он краснел и бледнел при ее словах; он ощущал их, как удары бича. У него захватило дыхание от желания видеть ее, наконец, настолько утомленной, чтобы у нее больше не оставалось сил для вожделений.
"Я не могу научить ее опьянению вакханалий, – сознался он себе, скрежеща зубами и накладывая мазки. – Я не могу также дать ей Венеры".
Он возмутился.
– Это безумие – хотеть создать что-то большее, чем простое женское тело.
– Ты должен сделать больше... Если ты не можешь этого сегодня, забудь все. Забудь краски и уголь, помни только мое тело!
Но он гордо прогуливался по комнате, тщеславный и упрямый.
– Пожалуйста. У меня здесь собралось двадцать этюдов, очень недурно сделанных. По-твоему это, кажется, мало?
– Очень мало.
– Если я дам эти листы отлитографировать и переплести вместе...
– Ты не дашь ничего литографировать.
– Как это, ничего? Весь мир будет удивляться мне. Разве это не сильно?
– Но это не Венера.
Он съезжился и сел. Он показался ей вдруг совсем серым.
– Ты права, – сказал он. – Я устал: что я могу еще сделать? Я слишком стар, я люблю тебя, не как юноша, который, глядя на тебя, видит только свою мечту. Его глаза обвешивают тебя пестрыми лоскутьями; сама ты исчезаешь. Я же вижу и люблю тебя такой, какова ты на самом деле, – отрекаясь от самого себя, до забвения, и совершенно иначе, чем моих прежних возлюбленных. Те были для меня средствами для искусства. У тебя же мне противно красть совершенные линии твоего тела и переносить их на полотно, искажая их в угоду какому-нибудь идеалу. Ты для меня не произведение искусства, о, нет, я ненавижу искусственную Венеру, которую должен сделать из тебя. Для меня – я сознаюсь во всем! – для меня, стареющего, ты последний смысл, который получает моя жизнь, последняя остановка, последний отдых перед тем, как скатиться с горы. С тобой я хочу забыть то, что должно наступить; хочу погрузиться в тебя и наслаждаться тобой полно и бесцельно.
Она слушала, оцепенев. Он прибавил:
– Когда я безнадежно желал тебя, я мог создавать картины из моих вожделений; это было заблуждение, что мы должны любить друг друга... Потерпи десять лет: быть может, когда я буду холодно и равнодушно вспоминать о тебе... Но теперь, в этом году, все холсты останутся пустыми. О Венере я не знаю ничего, я вижу только тебя, только тебя. Какое счастье! Смотреть на предметы и не быть вынужденным рисовать их.
Так как она молчала, он спросил:
– Ты понимаешь это?.. О, если бы ты знала, что это за ужас не смотреть ни на один предмет без вопроса: должен ли я его нарисовать?
Она уже не слушала, она думала о Нино.
"Ах! Он видел ее, видел Венеру – на зеленой площадке, в колышущейся траве. Его отроческий взор влил в мои члены соки всей земли. Если бы я могла изведать все ее сладострастие! Он, может быть, научил бы меня ему? Он так молод... С ним, с ним хотела бы я достигнуть той знойной роскошной страны!"
Она сравнила его с Якобусом. Ее возлюбленный сидел верхом на стуле, ухватившись обеими руками за спинку и уныло и тоскливо прижавшись к ней щекой.
– Я в таком же состоянии, – объявил он, – как тогда в Риме, перед тем, как ты вошла в мою жизнь. Я продал все свои этюды и не мог больше писать... Ты вернула мне их. Но того, что я потерял теперь, ты не вернешь мне обратно.
– Что же это?
– Моя невинность... Да, сударыня. Вы, вероятно, думаете, что я уже любил до вас? Но вы ведь знаете, душа в парке была моей единственной любовью. Когда я пришел к вам, я был еще совершенно невинен, был ребенком, которого вы погубили.
– Очень жалею, – презрительно сказала она, отворачиваясь.
Его пожирающие взгляды блуждали по ее фигуре. Она сидела выпрямившись на темно-красном диване. Под мышкой у нее блестела свернутая шелковая подушка; обнаженная рука с упругими формами и голубыми жилками была изогнута. Одежда держалась только на одной пряжке на плече; она торжественно открывала бюст. Красные кончики грудей склонялись, дыша, и дыша отвечало им сверкающее углубление над животом. Скрещенные ноги вытягивались под дрожащей тканью. На выпуклой синеве открытого окна вырисовывался на гордо поднятой шее светлый профиль, полный страстного величия. В голове Якобуса все сильнее звучали слова:
– Горящая в лихорадке статуя императрицы!
Он вскочил, в мгновение ока изменившийся, помолодевший, в одно и то же время дерзкий и вкрадчивый.
– Разумеется, все это были глупости и слабость. Что это было бы за великое" творение, если бы оно не делало нас на мгновения очень маленькими, не пугало нас недосягаемостью своей безумной высоты? Этот страх моментами заставляет нас тосковать по бездумным подражаниям действительности. Это творение – ты, ты, единственная, нежданная! Надо только верить в тебя – и в себя! Я могу сделать очень много, больше всех остальных... И я могу молиться на тебя.
Он лежал перед ней, прижавшись губами к ее коленям.
* * *
Но его рисовальные принадлежности исчезли из спальни. Они никогда не говорили больше о Венере. Она только парила над их объятиями, грозная, немая и неумолимая, – могучая пожирательница людей, – и делала их мрачнее и ожесточеннее.
Однажды он не пришел к ней и известил ее, что работает. Неделю спустя он пригласил ее к себе: "Я покажу ее тебе"...
Когда она вошла, он разбитый и весь поблекший лежал на кушетке.
– Вчера она стояла там, совершенно законченная, – сказал он, указывая на пустой мольберт.
Ей стало душно. В страхе она протянула к нему руки, точно из-под нее ускользала почва.
– Ты не должен больше мучить себя. В один прекрасный день она появится сама собой.
– Откуда ты знаешь?
– Наша любовь не может быть бесплодной. Ведь мы слишком велики: верь этому... Предстоят жаркие дни. Поедем со мной по морю, в моей яхте. Хочешь, завтра?
Но в лиловой хрустальной дали он разочаровал ее еще безнадежнее. Море и небо захватили ее. Все ее существо стремилось навстречу сияющим богам, протягивавшим к ней из света и воды могучие руки. Возвращаясь к единственному спутнику своего безграничного одиночества, она заставала его хмурым, измученным, несчастным. Она увлекала его в каюту, в полумрак.
– Я не отпущу тебя, несмотря ни на что. Ты должен любить меня. На тебе долг передо мной!
Он желчно сказал:
– Страсть к тебе уже научила меня ненавидеть мое искусство: разве этого недостаточно? И я чувствую только бешеное желание насиловать тебя, – но не любовь. Любовь и искусство – все к черту!
Она закрыла ему рот рукой. Они бросились друг на друга, бледные, с закрытыми глазами, изнывая от страсти и желания причинить боль друг другу.
Когда они опять вышли на сушу, они вдруг стали чужими. Они недоверчиво оглядывали друг друга, им нечего было друг другу сказать. Каждый испытывал потребность уединиться, избавиться от другого и, забившись в тень, ждать только одного. Они не говорили даже самим себе, чего. Но они видели это один на другом. Они стояли там, где видела их Клелия. Юная сибилла со старческими чертами у своего камина предсказала разочарованной любви ее последнее желание, которое прочла в извивах горящего дерева: желание смерти.
* * *
Жажда удовлетворения все снова гнала их друг к другу. Герцогиня искала средства преодолеть самое себя и порвать с ним. Она вспомнила о его жене; с той первой ночи, когда она сидела и рыдала за решеткой сада, на лагуне, Беттина исчезла.
– Где она?
– Спроси доктора Джианини.
От врача она с трудом добилась признания, что фрау Гальм находится в лечебнице для умалишенных. Она была вне себя и потребовала, чтобы он немедленно поехал вместе с ней за несчастной.
– Куда же ее поместить, ваша светлость?
– Мне все равно. Хотя бы в Кастельфранко. О, она никому не принесет вреда. Я распоряжусь, чтобы за ней был уход.
Не успели Беттину усадить в гондолу, как она принялась болтать с подергивающимся лицом:
– Слава! Слава! Творение появилось на свет! Оно готово, не правда ли?.. Нет? Вы не отвечаете?.. Ах, я знаю и без того, что все было напрасно. Если бы творение появилось, это было бы сейчас видно. Мир выглядел бы иначе. На всех лицах можно было бы прочесть: оно явилось!..