Текст книги "Пролог (часть 2)"
Автор книги: Генрих Боровик
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц)
– Ничего, – отмахнулась она. – Тут всегда часы ставят на десять минут вперед, чтобы музыканты не опаздывали. Такое правило.
– Сколько авангардистов в Нью-Йорке? – спросил я.
– Человек двести. Но активных вроде меня не больше пятидесяти. Остальные ничего не делают, что бы завоёвывать позиции.
– Вы считаете, что завоевали кое-какие позиции?
– Ого! – сказала она, засмеявшись. – Конечно! Иначе о нас не говорили бы так много. Кроме того, – в её словах зазвучала гордость, – кто начал догола раздеваться в театре? Не Шекспир же! Мы, авангардисты!
– Кто вас поддерживает?
– Поддержки, к сожалению, мало. Есть такой миллионер Говард Уайз. Он смелый человек. Есть ещё Роберт Скалл – владелец такси. Тоже очень богатый.
– Какое отношение такси имеют к музыке?
Шарлотта засмеялась:
– А если он так чувствует! – и продолжала: – Конечно, в авангарде много примазавшихся, много спекуляции. Некоторые считают себя авангардистами, а на самом деле они просто прогрессивные. Или хуже того – модернисты.
Я с интересом узнал от Шарлотты, что по сравнению с авангардистами «прогрессивные» в музыке – просто отсталые и закоснелые люди. А о модернистах и говорить нечего: доисторический период. Кроме того, по словам Шарлотты, и прогрессисты и модернисты в искусстве – самые отъявленные лицемеры. Почему лицемеры? Потому что они выдают себя за революционеров в искусстве, хотя всем известно, что единственные революционеры, конечно, только представители авангарда, и никто более.
– Вот, например, Энди Вархол, – горячо доказывала она, называя имя весьма известного американского художника и кинорежиссера, которого я по простоте душевной полагал авангардистом. – Типичный модернист с налетом прогрессизма. Ни капли таланта. Просто хороший организатор и умеет себя подать. Отсюда и большие деньги. Но таланта ни на грош!
– А я слышал приблизительно такой же отзыв Энди Вархола о вас, – сказал я. – Как же тут разберёшься?
– Ничего трудного, – решительно заявила мисс Мурмэн. – Ясно, как утром.
Почему ясно, как утром, однако, не объяснила. Вместо этого она взглянула на часы и заторопилась. Стрелки, рассчитанные на музыкантскую безалаберность, неумолимо приближались к шести. Шарлотта натянула свой бушлат и, крикнув бармену, чтобы не убирал пиво («вернемся – допьем»), выскочила на улицу.
Пока мы быстро шагали к Сорок второй улице, где есть магазинчик, торгующий военными излишками – от разряженных бомб до солдатских башмаков БУ включительно, Шарлотта, стараясь перекричать уличный шум, рассказывала мне, как совсем недавно исполняла «совершенно замечательную вещь», написанную Йоко Оно. Их было четверо: Шарлотта, Пайк, ещё один гениальный музыкант-авангардист Джим Тонни (который, как всем известно, получил стипендию от фордовского фонда) и шимпанзе. Нет, нет, это не фамилия – шимпанзе. Это настоящая обезьяна шимпанзе, предусмотренная композитором в партитуре. Там так и написано – «квартет для виолончели, рояля, голоса и шимпанзе».
– Что же шимпанзе должна делать согласно партитуре? – спросил я.
– Импровизировать, – ответила Шарлотта.
Шимпанзе достать очень трудно. Зоопарки берут за прокат сто долларов в вечер. Но им удалось достать одну бесплатно – у какого-то чудака в Нью-Джерси. Выступали в театре на 57-й улице, как раз напротив «Карнеги-холла». Шарлотта была одета в газовую «насквозьку», Пайк в костюм для подводного плавания, на Джиме Тонни были меховые трусы, на шимпанзе – голубая юбочка и теннисные кеды. Всё шло хорошо. Вдруг встает кто-то из публики, выходит на сцену и – бац! – защелкивает наручники на руках Пайка, который сидел за роялем.
– Вначале я испугалась, – увлеченно рассказывала Шарлотта, задыхаясь от быстрой ходьбы. – Думала – снова арест. Но потом оказалось, что это просто реакция зрителя. Мы воздействовали на его чувство! Понимаете? Ему захотелось соучаствовать. В искусстве это самое высокое достижение, когда зритель не только сопереживает, но и соучаствует! Правда.
В магазине военных излишков на 42-й улице страдающий насмороком старик продавец в женской вязаной кофте, ничуть не удивившись, вывалил перед Шарлоттой два десятка солдатских касок. Она выбрала одну, меньше других исцарапанную, справилась с ремешком под подбородком, повертелась перед зеркалом и объявила – это то, что нужно. Винтовку решила не покупать – дорого.
Я донёс холодную каску до теплого заведения Джима и Энди. Стаканы с недопитым пивом стояли на месте. Народу в заведении прибавилось – близился театральный час. Столик бармена был усыпан обрезками бумаги. С Шарлоттой здоровались многие. Я спросил, как относятся к ней приятели-музыканты.
– Большинство – с юмором, – ответила Шарлотта беззаботно. – Не принимают меня всерьёз. А некоторые завидуют. Вот, говорят, нашла свою собственную дорогу, известна на весь мир.
Мне не хотелось обижать ее, и я спросил как можно мягче:
– Вы действительно уверены, что нашли?
Она то ли не услышала вопроса, то ли не захотела услышать. Вытащила из своего баула ворох фотографий, принялась показывать мне и комментировать.
– Этот номер я очень любила. Мы играем с Пайком традиционную музыку. Потом залезаем в бочку с водой. Вылезаем мокрые и снова играем. Это стало уже классикой авангардизма. После нас многие залезали в бочку, но мы были первыми. Мы с Пайком всегда все делали первыми. Не знаю, что будет с другими, но Пайк останется в веках. Когда-нибудь люди его признают.
– А я слышал, что Джон Кэйдж в Венеции во время исполнения, Сен-Санса прыгал в Гранд-канал.
Она посмотрела на меня чистыми глазами:
– Верно, прыгал. Но согласитесь, что канал – это всё-таки не бочка.
Я согласился. Действительно, в конце концов в каналы прыгают многие, не одни авангардисты. Она показала мне еще одну фотографию.
– Эту вещь тоже написал Пайк. Я играю на виолончели, а он приглашает публику по очереди подниматься на сцену и ножницами вырезать любые части моего туалета. Самое интересное в этом номере – публика. Кто, что и, как вырезает. Однажды меня пригласили в церковную школу при женском монастыре. И попросили исполнить именно этот номер. Я говорю – у вас все-таки дети, кроме того, может быть, это оскорбит ваши религиозные чувства. «Ничего, – отвечают, – не оскорбит». С большим удовольствием резали. – Она засмеялась. – А однажды была в каком-то научном институте. В зале – учёные. Сплошные лауреаты Нобелевской премии. Мне интересно было – как они отнесутся. Представьте, резали, как последние битники. Вот тебе и нобелевцы!
– Не опасен этот номер? – спросил я, стараясь оставаться серьезным.
– Иногда опасен, – согласилась она. – Тут важно уловить настроение аудитории в самом начале. И дальше регулировать. Вовремя прекратить, если нужно. С нобелевцами, между прочим, было опаснее всего. У них руки тряслись.
Она принялась укладывать фотографии обратно в баул.
– Я, откровенно говоря, очень люблю смотреть, как у зрителей в первых рядах отвисают челюсти. Это тоже смешно. Только теперь публику трудно чем-нибудь удивить. Раньше каждое моё выступление – скандал, протест, даже тюрьма. А теперь всё позволено. Всего навидались. Сидят, скучают, аплодируют.
– Ну, а традиционную музыку вы совсем забросили?
– Что вы! Каждый день занимаюсь дома.
– Зачем вам это?
– Как зачем? Постарею – чем же я буду зарабатывать на жизнь?
Я сказал, что напишу о ней, наверное. Но что мой очерк вряд ли будет ей, так сказать, в поддержку.
– Пожалуйста, – согласилась она, запихивая в баул каску. – Если бы меня хвалили, я бы умерла от скуки.
Часы на стене даже с учетом десятиминутного кредита неоспоримо свидетельствовали, что в церкви уже давно ждут виолончелистку. Она засуетилась, стала собираться («Ничего, однажды я опоздала даже на собственную свадьбу»), запихнула каску в баул, натянула бушлат.
Мы распрощались, и она убежала ползать по церкви с виолончелью на спине.
* * *
Мне всегда были симпатичны андерсеновские ткачи, несомненно первые в мире авангардисты. Когда я вспоминаю короля жареных цыплят в доме на Пятой авеню, таксомоторного мецената, смущенного владельца продуктовых магазинов, я думаю об этой андерсеновской сказке и готов симпатизировать тому, как энергичная Шарлотта с приятелями всучивают буржуа несуществующее искусство, а те принимают его, боясь прослыть отсталыми. Когда я вижу, как самодовольное мещанство катит в роскошных «линкольнах» смотреть на Второй авеню инсценировку старых похабных анекдотов – «О, Калькатта!» – и потом с серьёзным видом толкует о «темпе» спектакля и «языковых находках» в пьесе, я снова вспоминаю Андерсена, и мои симпатии к современным мошенникам-ткачам готовы бы усилиться…
Если бы не одно обстоятельство.
Дело в том, что нынешние таксо-мясо-молочные короли куда как опытнее и хитрее того простодушного сказочного феодала. Нынешние – приняли условия игры. Они ввели в моду несуществующее платье. И носят его почти с гордостью. Крик невинного ребенка из толпы теперь их абсолютно не пугает: «Несмышлёныш, что с него взять! Вот вырастёт большой, научится понимать искусство».
А что же с оскорбителями-ткачами? С ними худо. Буржуазное мещанство взяло их на постоянную службу к себе: давайте, братцы, давайте! Можете в порядке протеста против буржуазного конформизма в искусстве и даже против войны во Вьетнаме. Вы не страшны, вы полезны, как отдушина. И ткачи – злые насмешники над глупостью и лицемерием – были довольно быстро, иногда незаметно для самих себя, превращены в слуг короля.
А с некоторыми из них – и того хуже. Услышав ободряющие восторги – ах, какое платье, ткачи! – они сами поверили, что создали и создают новую, революционную тканьискусства. Их судьба совсем печальна. И напоминает мне историю Шарлотты Мурмэн.
Продолжение следуетБалкон мотеля «Даунтаунер» в Меридиане довольно далеко от балкона отеля «Лоррейн» в Мемфисе. То штат Теннесси. А здесь – Миссисипи. По прямой – миль полтораста. А если ехать по дороге № 51, то и все 250. И время с того выстрела прошло порядочное.
И всё же, когда я выхожу из своего номера на длинный общий балкон, вижу пустынные в жаркий белый полдень улицы Меридиана, закрытые ленточными жалюзи слепые окна напротив, отвратительный холодный ртутный шарик скатывается по позвонкам. Я на мгновение представлю себе, что это тот балкон кто окно напротив, а позади меня цифры его 306-го номера.
Опыт, знания, мысли, чувства, весь мир, что есть в человеке, – всему была поставлена беспощадная свинцовая точка. Кто-то решил, что имеет право кончить историю его жизни по своему желанию.
Когда раздается выстрел, эхо которого бьется между континентами, когда очень известные и облечённые очень высокой властью люди с чувством произносят хорошо написанные речи, когда за гробом убитого шествуют физически и, так сказать, духовно миллионы, когда горячий гнев соплеменников убитого докатывается до холодных ступеней Капитолийского холма в Вашингтоне, – возникает и растет надежда, что страна наконец задумается над судьбой погибшего, над смыслом его борьбы, над смыслом его убийства.
Я смотрю на пустые улицы Меридиана с балкона мотеля «Даунтаунер» и вспоминаю совсем недавние встречи.
На кладбище в Атланте под брезентовым навесом стоит большой тяжелый саркофаг. На нём слова: «Наконец-то свободен. Наконец-то свободен. Благодарю, всемогущий боже, я свободен». Рядом ведерко для мусора – на цепи. И веник – тоже на цепи. На невысокой деревянной конторке лежит книга, куда записывают свои имена те, кто пришел почтить память Кинга. Земля кругом вытоптана в белую пудру: почтить память Кинга приходит очень много людей.
Но чтобы добраться до кладбища, я спрашиваю дорогу у доброго десятка белых прохожих. И никто не знает или не хочет сказать, где похоронен Кинг.
А два негра, которые уже расписались в книге, не уходят и смотрят на меня с выжидательной враждебностью. Они не хотят оставлять Кинга, даже мертвого, наедине с белым…
* * *
Перед самым Меридианом я подвёз «хичхайкера». Человек лет тридцати пяти. Высокий, плечистый. Загорелое симпатичное лицо. Сильные кисти рук. Рассказал о себе коротко, но охотно. Водопроводчик из Сан-Антонио. Разошёлся с женой. Очень любит сына, которому 12 лет и который живет с матерью. Едет его навестить.
Конечно, говорили и о политике – кто сейчас не говорит о политике?
Вьетнам? Дерьмовая затея была с самого начала. Они – показал глазами наверх – спасают лицо. А надо спасать людей. Ведь гибнут же люди.
Коммунизм? Пусть люди живут как хотят. Не наше дело навязываться им в воспитатели. У самих себя разобраться бы.
Он говорил спокойно, с достоинством, казалось – давно продумал ответы на мои вопросы. Он нравился мне всё больше.
Мартин Лютер Кинг?
И вдруг совсем другое:
– Правильно сделал тот парень. Только надо было годика на четыре раньше.
И сказано это тоже спокойно и убежденно.
– Мутил негров. А те совсем обнаглели. Сын учился в школе для белых, а теперь рядом с ним чёрные. Богатые ушли в частную школу. А он – с чёрными. Приходит чёрный, хочет быть водопроводчиком. А меня что же – в мусорщики? Это страна белых. Наша страна. И если им нужны права – пусть возвращаются в свою Африку…
У водопроводчика неоконченная «скул», надежда вывести сына в люди и страх потерять работу. Это – множители. Множимое – воспитанное с детства презрение к негру и сознание собственного превосходства. Произведение – расизм.
За два дня до «хичхайкера» в Хьюстоне я познакомился с очень богатым человеком. У него университетский диплом по истории и философии. Знает толк в живописи. Увлекается искусством. Кроме того, он скотовод. Скотовод высшего класса. Свое хозяйство ведет при помощи электронно-счетной машины. Три раза в году закладывает в компьютер нужную информацию: цены на скот в США, цены на скот: в Латинской Америке, виды на урожай в Мексике, квартальный прогноз погоды, эффективность нового средства против ящура и бог знает что еще, в том числе и перспективы войны во Вьетнаме (от этого зависит размер государственного заказа на мясо). Трижды в год он получает оптимальный вариант ведения хозяйства и поступает соответственно: столько-то голов режет, столько-то продает, столько-то покупает.
О Кинге этот высокообразованный человек сказал так:
– Негры неполноценны с точки зрения ген. Такова объективная истина. У них нет прошлого, нет истории. Как можно считать себя полноценным человеком, если ты не знаешь своих предков? Они ничего не создали самостоятельно. У них отсутствует чувство хозяина. Равноправие негров – разговоры несмышлёнышей или демагогов. Кинг был опаснейшим демагогом. Самым вредным человеком в Соединённых Штатах. Он дал неграм мечту, которая никогда не может осуществиться. Он сделал их несчастными и, требовательными. Среди них попадаются, конечно, способные люди. Но в массе…
С водопроводчиком можно было спорить, убеждать или разубеждать в чём-то. Спорить с передовым скотоводом, увлекающимся историей, философией и искусством, бессмысленно. Его расизм – классовый.
Он, конечно, знает, что знаменитый Луис нашёл останки древнейших людей, живших 2 миллиона лет назад, именно в Африке, а не в Европе. Он прекрасно знает, что в Западной Африке, откуда происходит большинство американских негров, существовали могущественные государства задолго до того, как там появились европейцы. Древняя ганская империя жила 1000 лет. Искусство Африки не имеет себе подобного, Знает он, что с 1619тода, когда первые африканские рабы были согнаны на деревянную пристань маленького городка Джеймстаун в штате Вирджиния, их и их потомков в течение 350 лет старательно лишали истории, прошлого, предков, старательно вытравляли из их памяти все то, что когда-то знали они о самих себе.
Обо всём этом прекрасно ведает образованный человек, умеющий пересчитывать число убитых во Вьетнаме на бычьи головы в оптимальном долларовом выражении.
Поэтому его просвещенный расизм во сто крат страшнее расизма водопроводчика.
На тихом балконе меридианского мотеля мне легко восстановить в памяти не раз слышанный спор между, так сказать, «приличным обывателем», который хочет разобраться, что же такое – расовая проблема, и неким терпеливым человеком, для которого Кинг был надеждой на решение этой проблемы. Такие споры я слышал сохни, а может быть! и тысячи раз.
– Я не расист, – говорит обыватель, – поверьте. Но негры, между нами говоря, тоже не ангелы.
– В исторических процессах ангелы, кажется, ни когда не участвовали.
– Не придирайтесь к словам. Вот что я имею в виду. Убили Кинга. Это, конечно, трагедия и варварство. Но разве негры встретили эту трагедию достойно? Нет! Они принялись бить стекла в домах, жечь чужое имущество. Разве это борьба за равноправие? Разве это протест? Это, извините, грабёж и безобразие.
– А как ещё могут выразить свой гнев люди в гетто? Неграмотные, неорганизованные, потерявшие надежду, разуверившиеся во всем, доведенные до отчаяния? Может быть, вы предложите им достойно писать письма сенаторам? Хорошая идея. Боюсь только, что сенаторы не разберут их почерка.
– Образование, вот что им нужно. А они вместо этого стёкла бьют.
– Образование им нужно. Даже очень нужно. Я согласен.
– Так в чём же дело? Тут всё зависит от них самих. Закон принят – многие школы интегрированы. Пожалуйста – учитесь!
– Это равенство, формальное. Я уж не говорю, что многие школы просто-напросто сегрегированы. Но возьмем другой вариант. Пятерых негритянских ребятишек принимают в белую школу где-нибудь в Меридиане, штат Миссисипи. В класс, где тридцать белых ребят. В ту самую школу, между прочим, где три года назад первых негритянских детей белые взрослые встречали у порога с кусками водопроводных труб в руках.
– Но сейчас ведь не встречают.
– Допустим. Но на минуту представьте себе состояние десятилетнего негритянского мальчика, который всё это прекрасно помнит, потому что всё это происходило с его товарищем и в городе, где он живёт. Дальше. Они начинают заниматься. И быстро обнаруживается, что после своей черной школы они здесь не понимают и половины того, что объясняет учитель. Над ними смеются, на них смотрят с презрением белые ученики. Учителей они раздражают своей непонятливостью.
– Но ведь белые ребята в этом не виноваты!
– Правильно, во всем виноваты черные ребята. Виноваты в том, что родители их неграмотны, что в доме у них никогда никто не читал книг, и в том, что в школе для чёрных их обучали кое-как. Через месяц они не выдерживают этого чувства вины. Они уходят из школы, возненавидев белых ребят. А те надолго сохраняют в себе презрение к чёрным.
– Что же вы хотите? Какое ещё вам нужно равноправие?
– Такое «равноправие» в школьном образовании – та же дискриминация. Оно не учитывает триста пятьдесят лет рабства и угнетения. Оно не учитывает трёхвековой массовой безграмотности среди негров.
– Так что же, по-вашему, неграм нужны преимущества?
– В образовании – да.
– Ну уж это, знаете, слишком!
– В таком случае остается лишь один способ решения расовой проблемы. Геноцид. Перестрелять всех негров одного за другим, как убили Кинга. Или сгноить в гетто. Может быть, вы предпочитаете этот путь? Но предупреждаю – он небезопасен.
– Но почему, почему именно мое поколение должно расплачиваться за то, что было сделано триста пятьдесят лет назад? Ведь не я привёз рабов в Джеймстаун!
– Значит, если не вы начинали рабство, то не вы должны его и кончать? Что же, можно рассуждать и так. Но тогда за это будут расплачиваться ваши дети.
И снова пуст балкон «Даунтаунера». Нет этих двух людей, которых я много раз встречал за прошедший 1968 год.
Трудно сказать, куда кинется после этого разговора «приличный обыватель». Убедил ли его терпеливый собеседник? Или, может быть, прямо отсюда он направится в оружейный магазин, купит винтовку М-1 с оптическим прицелом и начнет стрелять, стрелять, стрелять…
Слепо и зловеще смотрят окна дома, что напротив. Так же смотрели окна напротив отеля «Лоррейн» в Мемфисе. Ничто не изменилось после смерти Кинга. А если изменилось, то, кажется, только в худшую сторону.
Уже после смерти Кинга фашист Уоллес собрал для своей третьей партии самое большое число голосов, которое когда-либо собирала в истории США любая третья партия.
Уже после смерти Кинга полиция в Майами расправляется с неграми.
И после смерти Кинга происходит процесс, который многие здешние газетные обозреватели называют «поправением страны», но который, наверное, точнее было бы назвать активизацией правых сил.
Кинга убили только тогда, когда он окончательно сформулировал для себя ответ на вопрос – что же делать? «Нет более трагической ошибки в движении за гражданские права, чем думать, что черный человек может сам решить все свои проблемы». Это сказал Кинг за год до смерти.
«Не будь доктора Кинга, – сказал его ближайший друг и преемник, священник Ральф Абернети, – не было бы марша бедняков».
Он звал к объединению всех бедняков Америки – белых, черных, индейцев, мексиканцев. Он вплотную подошел к пониманию классовой сущности расовой проблемы.
Таков был ответ Кинга на вопрос «что же делать?».
Выстрел в Мемфисе был классовым аргументом в борьбе.
Вышел в свет очередной номер весьма известного американского журнала. Этот журнал тоже предлагает объединение черных и белых на классовой основе: «Негритянская буржуазия имеет больше общего с белой буржуазией, чем с негритянской беднотой».
Эти слова взяты мной из редакционной статьи журнала «Тайм». Она призывает к объединению «чёрного и белого капитализма».
Это, конечно, куда более мудрая и действенная классовая позиция в борьбе против ответа Кинга, чем позиция человека, стрелявшего из окна дешёвой меблированной комнаты.
Люди, которые оборвали жизнь и борьбу Кинга, надеялись, что после поставленной ими свинцовой точки будут невозможны слева «продолжение следует».
И действительно, время, наставшее после выстрела, было невероятно трудным для движения за гражданские права. Караваны бедняков, пришедшие в Вашингтон, не изменили ничего. Трансплантация города бедняков в сердце Вашингтона доказала пока только непреодолимость классового иммунитета администрации. Город был отторгнут, как инородное тело.
Объединение бедняков Америки, имеющих разный цвет кожи, – дело очень сложное.
Водопроводчик, которого я подвозил на машине около Меридиана, не перестанет назавтра быть расистом, не перестанет завтра бояться, что негр займёт его рабочее место.
Два негра у могилы Мартина Лютера Кинга в Атланте не скоро избавятся от чувства враждебности к самому цвету белой кожи.
Но все же бедняцкие караваны еще раз доказали, что бедняки разного цвета кожи могут и должны бороться вместе.
И ещё они доказали, что продолжение борьбы следует, неотвратимо следует.