Текст книги "Собрание сочинений в 10 томах. Том 4"
Автор книги: Генри Райдер Хаггард
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 46 страниц)
– Как это тебе удалось так тихо обделать это дело? – спросил Фой, вспомнив о недавнем происшествии. – Отчего ты не позволил мне помочь тебе?
– Вы бы нашумели, менеер, а зачем привлекать к себе внимание. Они, к тому же, были вооружены и могли ранить вас.
– Ты прав. А как ты это сделал? Мне не было видно.
– Я выучился этой штуке в Фрисландии – мне показали матросы. На шее у человека, здесь, позади, есть такое место, что если схватить за него, то человек сию секунду лишается чувств. Вот так, менеер… – он на секунду схватил молодого человека за шею, и тот почувствовал, что лишается сознания.
– Пусти! – прохрипел он, отбиваясь ногами.
– Я только хотел показать вам, – ответил Мартин, подняв веки. – Вот когда они лишились чувств, было уже не трудно столкнуть их головами так, чтобы они уже больше не приходили в себя. Если бы я не убил их, – прибавил он, – так… Ну, все равно они умерли, а мы с вами поужинали, и теперь я жду. Как мы станем фехтовать: на голландский или на испанский манер?
– Сначала по-голландски, а потом по-испански, – отвечал Фой.
– Хорошо, стало быть, обе понадобятся. Он снял со стены две рапиры, оправленные в старые рукоятки от мечей, чтобы защитить руки фехтующих.
Оба стали в позицию, и тут, при свете фонарей, Мартин предстал во весь свой гигантский рост. Фой, тоже высокий и статный, крепко сложенный, как все его соотечественники, казался мальчиком перед своим противником.
Излишне было бы следить за их упражнениями, которые окончились так, как того можно было ожидать. Фой прыгал то в одну, то в другую сторону, то коля, то рубя, между тем как Мартин едва шевелил своей рапирой. Потом он вдруг парировал удар, и рапира вылетела из рук Фоя, падая позади него и поднимая пыль из его кожаного колета.
– Все равно, какая польза становиться в позицию против тебя, большой скотины, – сказал наконец Фой, – когда ты просто рубишь с плеча. Это не искусство.
– Нет, менеер, так бывает на деле. Если бы мы фехтовали на мечах, то я уже давно изрубил бы вас в куски. И для вас тут особого позора нет, и для меня нет особенной заслуги: мои руки длиннее и удар тяжелее – вот и все.
– Как-никак, я побежден, – сказал Фой, – ну, возьми рапиру и дай мне случай поправить положение.
Они начали фехтовать на легких рапирах, снабженных для безопасности на концах оловянными кружками, и тут счастье переменилось. Фой был проворен, как кошка, и имел глаз сокола, и два раза ему удалось тронуть Мартина.
– Убит, старик! – сказал он после второго раза.
– Верно, – отвечал Мартин, – только помните, что я-то убил вас прежде, так что вы только привидение и больше ничего. Хоть я и научился обращаться с этой вилкой, чтобы сделать вам удовольствие, но не намерен употреблять ее. Вот мое оружие!
Схватив большой меч, стоявший в углу, он стал вертеть им в воздухе.
Фой взял меч из рук Мартина и стал рассматривать. Это было длинное, прямое стальное лезвие, оправленное в простую рукоятку, и с одним словом, вырезанным на нем: «Молчание».
– Почему его зовут «Молчанием», Мартин?
– Думаю, потому, что он заставляет людей молчать.
– Откуда он у тебя? – спросил Фой шутливо. Он знал, что этот вопрос задевал за живое фриза[93] [93] Фриз – житель нидерландской провинции Фрисландии.
[Закрыть].
Мартин сделался красен, как его борода.
– Мне кажется, он когда-то служил мечом Правосудия в небольшом городке Фрисландии. А как он попал ко мне, я забыл.
– И ты еще называешь себя хорошим христианином, – сказал Фой с упреком. – Я слышал, что этот меч должен был отсечь тебе голову, а ты как-то ухитрился стянуть его и удрать.
– Было что-то в этом роде, – пробормотал Мартин. – Только все это было так давно, что я уж позабыл. Я так редко бывал трезв в то время, – прости меня, Господи, – что не могу всего ясно припомнить. А теперь позвольте мне лечь спать.
– Старый ты лгун, – сказал Фой, покачивая головой, – ты убил этого несчастного слугу правосудия и удрал с его мечом. Ты сам знаешь, что дело было так, и теперь тебе стыдно признаться.
– Может быть, может быть, – уклончиво отвечал Мартин, – на свете случается так много вещей, что всего и не запомнишь. Мне хочется спать.
– Мартин, – сказал Фой, садясь на стул и снимая колет, – что ты делал, прежде чем записался в святые? Ты мне никогда не рассказывал всей своей истории. Ну расскажи, я не перескажу Адриану.
– Нечего и рассказывать…
– Ну, говори скорей.
– Если вам интересно знать, я сын крестьянина из Фрисландии.
– И англичанки из Ярмута, это я знаю.
– Да, – повторил Мартин, – англичанки из Ярмута. И мать моя была очень сильная женщина: она могла одна поднимать телегу, когда отец смазывал колеса. Это случалось иногда, большей же частью отец поддерживал телегу, пока она мазала колеса. Люди сходились смотреть на нее, когда она проделывала такую штуку. Когда я подрос, я поднимал телегу, а они оба мазали колеса. В конце концов они умерли от чумы, упокой, Господи, их души! Я получил ферму в наследство.
– Ну… и? – спросил Фой, пристально смотря на него.
– Ну, и поддался дурной привычке, – неохотно докончил Мартин.
– Стал пить? – допрашивал безжалостный Фой.
Мартин вздохнул и опустил свою большую голову. Совесть у него была чувствительная.
– Вот ты и начал выступать борцом, – продолжал его мучитель, – ты не можешь отречься от этого: взгляни на свой нос.
– Да, я был борцом. Господь еще не коснулся моего сердца в то время. И правду сказать, ничего в этом не было дурного, – добавил он. – Никто не побеждал меня, только один раз, когда я был выпивши, меня побил один брюсселец. Он переломил мне переносицу. Когда же я перестал пить… – он запнулся.
– Ты убил испанца-борца здесь, в Лейдене, – докончил Фой.
– Да, – согласился Мартин, – я убил его, это верно, но ведь славная была борьба, и он сам виноват. Этот испанец был молодец, да, видно, уж суждено мне было покончить с ним. Я думаю, мне его смерть зачтется на небе.
– Расскажи-ка мне подробнее про это: я в то время был в Гааге и хорошенько не помню всего. Я, конечно, не сочувствую таким вещам, – шутник сложил руки и принял набожный вид, – но раз все это кончено, можно послушать рассказ о борьбе. Ведь ты не станешь хуже от того, что расскажешь.
Вдруг беспамятный Мартин обнаружил необыкновенную памятливость и в мельчайших подробностях рассказал об этой достопамятной борьбе.
– И вот, после того как он дал мне пинка в живот, – закончил он, – чего, как вы знаете, не имел права делать, я вышел из себя и изо всей силы набросился на него. Левой рукой ударив что есть мочи по его правой, которой он защищался…
– И что же потом? – спросил Фой, начиная возбуждаться, так как Мартин рассказывал действительно хорошо.
– Голова его ушла в плечи, и когда его подняли, оказалось, что у него сломана шея. Мне было жаль его, но помочь ему я не мог, видит Бог, не мог. Зачем он назвал меня «поганым фризским быком» и ударил в живот?
– Конечно, это он сделал напрасно. Но ведь тебя арестовали, Мартин?
– Да, во второй раз приговорили к смерти за убийство. Видите ли, опять всплыло это фрисландское дело, и здешние власти держали пари за испанца. Тут спас меня ваш отец. Он в этот год был бургомистром и выкупил меня, заплатив знатные деньги. Теперь вы знаете, почему старый Мартин будет служить ему, пока есть хоть капля крови в его жилах. А теперь, менеер Фой, я пойду спать, и дай мне Бог не видеть во сне этих собак-испанцев.
– Не бойся, – сказал Фой, уходя, – «отпускаю их» тебе. Господь через твою силу поразил тех, кто не постыдился оскорбить и ограбить молодую вдову, убив ее мужа. Можешь быть спокоен, ты сделал доброе дело. Я боюсь только одного: как бы нас не выследили. Впрочем, улица, кажется, была совершенно пуста.
– Совсем пуста, – с кивком подтвердил Мартин, – никто не видал меня, кроме солдат и фроу Янсен. Они не могут сказать – и она не скажет. Спокойной ночи, менеер!
X. Адриан отправляется на соколиную охоту
В доме на одной из боковых улиц Лейдена, неподалеку от тюрьмы, на другой день после сожжения Янсена и еще одного мученика, сидели за завтраком мужчина и женщина. Мы уже встречались с ними: то были не кто иные, как досточтимая Черная Мег и ее сожитель, прозванный Мясником. Время пощадило их физические силы, однако не способствовало украшению их наружности.
Черная Мег осталась почти такой, какой была, только волосы поседели и черты лица, будто обтянутого желтым пергаментом, еще больше обострились, между тем как глаза продолжали гореть прежним огнем. Мужчина, Гаг Симон, по прозвищу Мясник, от природы негодяй, а по профессии шпион и вор, – порождение века насилия и жестокости, – своей фигурой и лицом вполне оправдывал данное прозвище.
Толстое расплывшееся лицо с маленькими свиными глазками обрамляли редкие песочного цвета бакенбарды, поднимавшиеся от шеи до висков, где они исчезали, оставляя голову совершенно лысой.
Фигура была тяжелая, пузатая, на кривых, но крепких ногах.
Молодость прошла, унеся с собой всякий намек на благообразность, зато годы принесли им другое вознаграждение. Время было такое, когда шпионы и тому подобные негодяи процветали, так как помимо случайных доходов особым указанием доносчику выдавалась, как награда, известная доля проданного имущества еретиков. Конечно, мелкая сошка, вроде Мясника и его жены, не получала значительной доли шерсти остриженной овцы, так как тотчас по ее убиении являлись посредники всевозможных степеней, требовавшие удовлетворения, – начиная от судьи и кончая палачом, – а кроме того еще многие другие, никогда не показывавшие своего лица. Но все же, так как пытки и костры не прекращались, общий доход был порядочным. Сидя сегодня за завтраком, чета занялась подсчетом того, что они могли рассчитывать получить с имущества умершего Янсена, и Черная Мег вооружилась для этого куском мела, которым писала на столе. Наконец она провозгласила результат, оказавшийся удовлетворительным. Симон всплеснул руками от восторга.
– Горлинка моя, – сказал он, – тебе бы быть женой адвоката! Какая ты умница… Да, теперь близко, близко…
– Что близко, старый дурень? – спросила Мег своим низким, мужским голосом.
– Эта ферма с корчмой при ней, о которой я мечтал, ферма посреди богатых пастбищ, с леском позади, а в лесочке церковь. Ферма не велика, – мне много не надо, – всего акров сто. Как раз достаточно, чтобы держать штук тридцать-сорок коров, которых ты станешь доить, я же буду продавать на рынке сыр и масло…
– И резать приезжих, – перебила его Мег.
Симон возмутился.
– Нет, ты напрасно такого мнения обо мне. Жить трудно, и приходится с боем брать свое, но раз мне удастся достигнуть чего-нибудь, я намерен стать почтенным человеком и иметь свое место в Церкви, конечно католической. Я знаю, что ты из крестьянок и вкусы у тебя крестьянские, сам же я никогда не могу забыть, что мой дед был джентльменом, – Симон запыхтел и устремил взгляд в потолок.
– Вот как! – с насмешкой отвечала Мег. – А кто была твоя бабушка? Да деда-то своего знал ли ты? Захотел иметь ферму! Кажется, никогда не владеть тебе ничем, кроме старой Красной мельницы на болоте, где ты прячешь добычу! Место в деревенской церкви! Скорее получишь место на деревенской виселице. Не гляди на меня с угрозой, не бывать этому, старый лгунишка. Я знаю, на моей душе есть многое, но все же я не сожгла свою родную тетку как анабаптистку, чтобы получить после нее наследство – двадцать флоринов.
Симон побагровел от бешенства: история с теткой сильнее всего задевала его.
– Ах ты, гадина!… – начал было он.
Мег вскочила и схватилась за горлышко бутылки. Симон тотчас переменил тон.
– Ох, эти женщины, – заговорил он, отворачиваясь и вытирая свою лысину, – вечно бы им шутить. Слушай, кто-то стучит в дверь.
– Смотри, будь осторожен, отпирая, – сказала встревоженная Мег, – помни, у нас много врагов, а острие пики можно просунуть во всякую щель.
– Разве можно жить с мудрецом и оставаться дураком? Доверяй мне. – И Симон обнял жену за талию и, поднявшись на цыпочки, поцеловал Мег в знак примирения, зная, что она злопамятна. Потом он поспешил к двери, насколько ему позволяли его кривые ноги.
Произошел продолжительный разговор через замочную скважину, но в конце концов посетитель был принят. Он оказался парнем с нависшими бровями и по наружности очень подходил к хозяину дома.
– Хорошо же с вашей стороны относиться так подозрительно к старому знакомому, особенно когда он пришел по делу, – заговорил он.
– Не сердись, милый Ханс, – прервал Симон, извиняясь. – Ты знаешь, мало ли тут бродит всякого люда в наши времена. Кто может знать, что за дверью не стоит один из этих отчаянных лютеран, который того и гляди пырнет чем-нибудь. Ну, какое дело?
– Ну да, лютеран! – с насмешкой передразнил Ханс. – Если у них есть крошка ума, они проколют твое жирное брюхо, и я приехал из Гааги по делу лютеран.
– Кто послал тебя? – спросила Мег.
– Испанец Рамиро, недавно появившийся там, травленый пес, знакомый с инквизицией. Он, кажется, знает всех, а его не знает никто. Деньги у него есть и, по-видимому, есть связи. Он говорит, что вы его старые знакомые.
– Рамиро! Рамиро! – задумчиво повторяла Мег. – В переводе значит гребец. Должно быть, выдуманное имя. Немало знакомых у нас на галерах. Быть может, он из них. Что ему надо и каковы условия?
Ханс перегнулся вперед и долго что-то говорил шепотом, между тем как муж и жена слушали его, изредка кивая головами.
– Маловато, – сказал Симон, когда Ханс кончил.
– Легкое и верное дело, друг: толстосум купец, жена его и дочь. Ведь убивать не надо, если только можно будет обойтись без этого, а если нельзя, то Святое Судилище прикроет нас. Благородному Рамиро нужно только письмо, которое, как он думает, молодая женщина носит при себе. Вероятно, оно касается священных дел Церкви. Если при этом найдутся какие-нибудь ценности, мы можем удержать их как задаток.
Симон колебался, но Мег заявила решительно:
– Хорошо, у этих купчих часто за корсетом бывают спрятаны дорогие вещи.
– Душа моя… – начал было Симон.
– Молчи, – яростно крикнула Мег, – я решила, и баста! Мы встретимся у Бойсхайзена в пять часов, около высокого дуба, и там все обсудим!
Симон уже не возражал более. Он обладал столь полезной в домашнем быту добродетелью – умением уступать…
* * *
В то же самое утро Адриан встал поздно. Разговоры за ужином, особенно же грубые насмешки Фоя рассердили его, а в тех случаях, когда Адриан сердился, он обыкновенно заваливался спать и спал, пока дурное расположение духа не рассеивалось.
Состоя только бухгалтером в заведении своего отца, – Дирку так и не удалось привлечь пасынка к более активному участию в литейном деле, так как молодой человек считал в душе подобное занятие ниже своего достоинства, – Адриану следовало бы быть на месте уже к девяти часам. Но это было невозможно, раз он встал около десяти, а пока позавтракал, пробило и все одиннадцать. Тут же он вспомнил, что следовало бы кончить сонет, последние строчки которого вертелись у него в голове. Адриан был немного поэт и, подобно многим поэтам, считал тишину необходимой для творчества. Разговоры и пение Фоя, тяжелая топотня Мартина по всему дому раздражали Адриана. И вот теперь, когда и мать ушла из дома, – на рынок, по ее словам, а вероятнее всего, исполняя какое-нибудь рискованное дело благотворительности, имевшее отношение к тем, кого она называла мучениками, – Адриан решился воспользоваться случаем и окончить свой сонет.
Это потребовало некоторого времени. Во-первых, как известно, всем поэтам музу следует вызывать, и она редко является раньше, чем поэт потратит много времени на размышления обо всем на свете. Затем, особенно в сонетах, рифма часто бывает капризна и не дается сразу. Предметом сонета была известная испанская красавица Изабелла д'Ованда. Она была женой дряхлого, но очень знатного испанца, годившегося ей в деды и посланного в Нидерланды королем Филиппом II по каким-то финансовым делам.
Этот гранд, оказавшийся добросовестным и дельным человеком, посетил в числе других городов и Лейден для определения имперских налогов и податей. Выполнение этой задачи заняло у него не много времени, так как бюргеры прямо и решительно объявили, что в силу древних привилегий они свободны от каких бы то ни было имперских податей и налогов, и благородному маркизу не удалось склонить их к перемене взглядов. Переговоры, однако, длились неделю, и в это время его жена, красавица Изабелла, ослепляла местных женщин своими туалетами, а мужчин – своей красотой. Романтический Адриан особенно увлекался ею и поэтому начал писать стихи. Вообще рифма давалась ему довольно легко: хотя и встречались затруднения, однако он преодолевал их. Наконец сонет, высокопарное, довольно нелепое произведение, был окончен.
Тут наступило время обеда. Редко что возбуждает аппетит в такой степени, как поэтические упражнения, и Адриан принялся за еду. Во время обеда вернулась его мать, бледная и озабоченная, так как она ходила хлопотать о помещении в безопасное место обнищавшей вдовы замученного Янсена – трудная и опасная задача. Адриан по-своему любил мать, но по эгоистичности своего характера мало обращал внимания на ее заботы и расположение духа. И теперь, пользуясь случаем иметь слушательницу, он пожелал прочесть ей свой сонет, и не один раз, а несколько.
– Очень мило, очень мило, – проговорила Лизбета, (в озабоченном уме которой пустые слова сонета отдавались, как жужжание пчел в пустом улье), – хотя я и не понимаю, каким образом у тебя хватает духу писать в такое время сонеты молодым женщинам, которых ты не знаешь.
– Поэзия – великая утешительница, матушка, – наставительно заявил Адриан. – Она возвышает ум, отрывая его от мелочных повседневных забот.
– Мелочных повседневных забот! – повторила Лизбета с горечью и невольно воскликнула: – Ах, Адриан, неужели в тебе нет сердца, что ты можешь смотреть на сожжение святого и, вернувшись домой, философствовать о его мучениях? Неужели в тебе никогда не проснется чувство! Если б ты видел сегодня утром эту несчастную, всего три месяца назад бывшую счастливой невестой! – заливаясь слезами, Лизбета отвернулась и убежала из комнаты, вспомнив, что судьба фроу Янсен могла завтра стать и ее судьбой.
Это проявление волнения окончательно расстроило слабонервного Адриана, искренне любившего мать, слез которой он не мог выносить.
– Проклятая история, – думал он, – отчего нам нельзя уехать в какую-нибудь страну, где не было бы никакой религии, кроме разве поклонения Венере. Да, в такую страну, где в апельсиновых рощах журчат ручьи, а прекрасные женщины с гитарами в руках охотно слушают написанные для них сонеты, в страну…
В эту минуту отворилась дверь, и в ней появилось круглое багровое лицо Мартина.
– Хозяин приказал узнать, придете ли вы на работу, хеер Адриан? Если же не придете, то потрудитесь дать мне ключ от кассы, ему нужна книга чеков.
Адриан поднялся было со вздохом, чтобы идти, но передумал. После мечтаний о зеленых рощах и красивых дамах ему показалось невозможным вернуться в прозаическую, душную литейную.
– Передай, что я не могу прийти, – сказал он, вынимая ключ.
– Слушаю, – отвечал Мартин, – отчего не можете прийти?
– Потому что пишу.
– Что пишете? – допрашивал Мартин.
– Сонет.
– Что такое сонет? – наивно спросил Мартин.
– Невежда-клоун! – проворчал Адриан и вдруг, вдохновившись объявил: – Я покажу тебе, что такое сонет, я прочту тебе его. Войди и запри дверь.
Мартин повиновался и был награжден чтением сонета, из которого не понял ничего, кроме имени дамы – Изабеллы д'Ованда. Но Мартин не был лишен ехидства.
– Великолепно! – проговорил он. – Великолепно! Ну-ка прочтите еще раз, менеер.
Адриан с удовольствием исполнил его желание, помня рассказ о том, как песни Орфея очаровывали даже зверей…
– А, так это любовное письмо? – догадался наконец Мартин. – Письмо к черноглазой красавице-маркизе, которая, я видел, смотрела на вас?
– Нет, не совсем так, – отвечал Адриан, очень довольный, хотя и не мог припомнить, когда красавица-маркиза удостоила его благосклонного взгляда. – Пожалуй, можно назвать и так, идеализированное любовное послание, послание, в котором страстное и нежное поклонение окутано покрывалом стихов.
– Точно так… Вы хотите послать ей его?
– Как ты думаешь, она не обидится? – спросил Адриан.
– Обидится! – сказал Мартин. – Если обидится, то, значит, я не знаю женщин! – (Он и в самом деле не знал их). – Нет, ей будет очень приятно, она будет перечитывать ваше письмо, выучит его наизусть, положит себе под подушку и, думаю, пригласит вас к себе. Ну, мне пора, благодарю вас за чудное письмо в стихах, хеер Адриан.
– Правда, как обманчива бывает иногда наружность, – рассуждал Адриан, когда дверь затворилась. – Я всегда смотрел на Мартина, как на грубую скотину, а между тем в груди его при всем его невежестве тлеет священная искра. – И он решил, что при первом удобном случае прочтет Мартину еще несколько своих произведений.
Если бы только Адриан мог быть свидетелем сцены, происходившей в это время на заводе! Отдав ключ от кассы, Мартин отыскал Фоя и рассказал ему обо всем происшедшем. Мало того, коварный предатель передал ему черновик сонета, поднятый им с пола, и Фой, в кожаном фартуке, сидя на краю формы, прочел его.
– Я посоветовал ему послать его, – продолжал Мартин, – и, клянусь святым Петром, я думаю, он это сделает. И не будь я Красный Мартин, если после этого дон Диас не станет преследовать его с пистолетом в одной руке и стилетом в другой.
– Вероятно, будет так, – захлебываясь от смеха и болтая в воздухе ногами от удовольствия, подтвердил Фой. – Старика называют «ревнивой обезьяной». Он, вероятно, распечатывает все письма своей супруги.
Таким образом, поэтические старания сентиментального, возвышенно чувствовавшего Адриана вызвали только насмешку со стороны прозаического, практичного Фоя.
Между тем Адриан, почувствовав необходимость в свежем воздухе после поэтических упражнений, снял своего кречета с шеста – он был любитель соколиной охоты – и, взяв его на руку, отправился поискать дичи на болотах, за городом.
Не пройдя и половины улицы, он уже забыл и Изабеллу, и сонет. Это был странный характер, не исчерпывавшийся исключительно сентиментальностью – порождением праздности и тщеславия. В настоящее время его назвали бы фатом. Обладая способностью своего отца, Монтальво, красиво выражаться, он не унаследовал вместе с тем его юмора. Как упомянул Мартин, кровь отца преобладала в нем: он был испанец и по внешности, и по духу.
Например, внезапные необузданные вспышки страсти, которым он был подвержен, представляли чисто испанскую черту. В этом отношении в нем не было ни капли нидерландской флегматичности и терпения. И именно эта черта характера больше, чем его взгляды и стремления, делала его опасным, так как, несмотря на то что в сердце он часто имел хорошие намерения, последние сплошь и рядом уничтожались внезапными порывами ярости.
С самого своего рождения Адриан редко встречался с испанцами, и влияние, под которым он вырос, особенно со стороны матери, – существа, более всех на свете любимого им, – было антииспанское. А между тем, будь он идальго, выросшим при дворе в Эскориале[94] [94] Эскориал – дворец-монастырь неподалеку от Мадрида, резиденция испанских королей.
[Закрыть], он не мог бы быть более чистым испанцем. Он вырос в республиканской атмосфере, а между тем в нем не было привязанности к свободе, воодушевлявшей нидерландцев. Непреклонная независимость голландцев, их всегдашнее критическое отношение к королевской власти и издаваемым ею законам, их неслыханное притязание, что не одни только высокопоставленные лица, в жилах которых течет голубая кровь, но вообще все усердно работающие граждане имеют право на все, что есть хорошего на свете, – все это было несимпатично Адриану. С детства он был членом диссидентской Церкви – принадлежал к исповедникам новой религии. В душе же он отвергал эту веру с ее скромными проповедниками и пастырями, с ее простым богослужением, с ее длинными, серьезными молитвами, приносимыми Всемогущему в полумраке подвала или на сеновале коровника.
Подобно большинству политизированных нидерландцев, Адриан время от времени появлялся на католическом богослужении, и он не тяготился этими посещениями; пышность обрядов и церемоний, торжественность обедни среди облаков ладана, звук органа и чудное пение скрытого хора – все это будило отголосок в его груди, часто вызывало слезы на глазах. Само учение католической Церкви было ему симпатично, и он понимал, что оно приносит радость и успокоение. Здесь можно было найти прощение грехов, и не там, далеко на небе, но здесь, близко, на земле – прощение для всякого, кто преклонял голову и платил пеню. Это учение давало ему массу готовых доказательств, что после смерти, которой он боялся, его душа, как бы она ни была отягощена грехами, не попадет в когти сатаны. Не была ли это более практичная и удобная вера, чем вера этих громогласных, грубых лютеран, среди которых он жил, – людей, предпочитавших отбросить эту готовую броню и искать убежища за щитом, скованным из собственной веры и молитв, и ради этого подавлявших свои дурные наклонности и желания.
Таковы были тайные мысли Адриана, но до сих пор он никогда не действовал согласно им. Хотя ему хотелось этого, но он боялся разрыва со всеми окружающими. И как он ненавидел их всех! Ему стыдно было жить, ничего не делая, среди вечно занятого народа, поэтому он служил счетоводом у отчима: кое-как вел книги литейного завода и писал письма иногородним заказчикам, так как обладал способностью придавать округленную форму сырому материалу. Но эти занятия надоели ему, в нем жило присущее всем испанцам презрение и отвращение к торговле. Единственным занятием, достойным человека, в душе он признавал выгодную войну с врагами, которых можно грабить, – войну, подобную той, какую Кортес и Писарро[95] [95] Фернандо Кортес – завоеватель ацтекской империи. Франсиско Писарро – покоритель империи инков.
[Закрыть] вели с несчастными индейцами Нового Света.
Адриан читал хроники о похождениях этих героев и горько сожалел, что появился на свет слишком поздно, чтобы принимать в них участие. Рассказ об избиении тысячами туземных воинов и о несметных золотых сокровищах, которые делились между победителями, особенно этот дележ, воспламенял его воображение. Ему случалось видеть эти сокровища во сне – корзины, полные драгоценных камней, груды золота и толпы красивых рабынь, отданных Церковью во власть верному воину, которому поручено было обратить неверующих в христианство, хотя бы путем убийства и грабежа.
Как страстно он желал такого богатства и власти, которую оно принесло бы с собой. Теперь же он зависел от других, смотревших на него сверху вниз, как на ленивого мечтателя. Никогда не было у него в кармане ни гроша, и имел он за душой одни только долги, которых старался не считать. Достигнуть же богатства работой, честным ремеслом или торговлей, как многие из его соседей, это ему не приходило в голову. На это он смотрел как на унизительное дело, годное только для презренных голландцев, среди которых ему суждено было жить.
Такова в главных чертах характеристика Адриана, носившего фамилию ван Гоорль, суеверного мечтателя, пустого сибарита, скучающего автора стихов, изобретателя фальшивых выводов, слабохарактерного и страстного себялюбца. Лучшие чувства его, как, например, любовь к матери и еще другая привязанность, о которой будет сказано ниже, были не более как проявлением того же эгоизма – его собственного тщеславия и погони за удовольствиями. Его нельзя было назвать дурным человеком, в нем были и некоторые порядочные черты. Так, например, он был способен иметь хорошие намерения и горько раскаиваться в своих поступках, даже временами мог испытывать горячие порывы. Но вырасти в душе Адриана эти зародыши добрых задатков могли, только если бы крепкие стены защищали их от внешних искушений. Адриан никогда не был в состоянии устоять против соблазнов. От природы он был предназначен служить игрушкой других людей, а также своих собственных желаний.
Можно спросить: что он унаследовал от матери? Была ли в его слабом, неблагородном характере хотя бы одна ее чистая, благородная черта? Вряд ли. Может быть, из-за того, что его появление на свет вовсе не было желанным, она передала ему часть своего тела, но не дала ничего от того, чем могла распоряжаться сама, – от своей души? Кто знает! Одно достоверно, что от матери он не унаследовал ничего, кроме доли голландского упрямства в исполнении своих замыслов, что в соединении с его прочими свойствами делало его очень опасным – превращало в человека, которого приходилось бояться и от которого следовало бежать.
* * *
Адриан дошел до Белых ворот и, остановившись у городского рва, задумался. Подобно многим своим молодым соотечественникам-современникам, он имел военные наклонности и был убежден, что при случае мог бы сделаться выдающимся полководцем. Теперь он рисовал себе картину осады Лейдена большой армией, состоящей под его началом, и располагал ее так, чтобы вызвать скорейшее падение города. Не мог он знать тогда, что через несколько лет такой же задачей будет занят ум Вальдеса и других великих испанских полководцев.
Вдруг его мечты нарушились грубым голосом, крикнувшим:
– Проснись, испанец! – И какой-то твердый предмет – зеленое яблоко – чуть не сбил перья с его плоского берета. Адриан оглянулся с бранью и увидел двух парней лет пятнадцати, высунувших языки и строивших ему рожи из-за угла караулки. Лейденская молодежь не любила Адриана, и он знал это. Сочтя за лучшее не обращать внимания на оскорбление, он собирался идти дальше, но один из парней, ободренный безнаказанностью, вышел из-за угла и начал раскланиваться перед ним так, что его потертая шапка свалилась с головы в пыль. При этом он насмешливо говорил товарищу:
– Ханс, как ты смел потревожить благородного идальго? Разве ты не видишь, что благородный идальго идет прогуляться, отыскивая своего благородного батюшку, герцога Золотого Руна, которому несет в подарок ручную птичку?
Адриан услышал, и оскорбление подействовало на него, как удар бича на благородного коня. Ярость вскипела в нем как огненным фонтаном и, выхватив кинжал из-за пояса, он бросился на мальчишек, сбросив сокола в колпачке. Птица полетела за ним. В эту минуту Адриан способен был убить обоих оскорбителей, но, к счастью для себя, они вовремя успели скрыться в одной из узких улиц. Он остановился и, еще весь дрожа от бешенства, подманив к себе сокола, пошел по мосту.
– Заплатят они мне, – ворчал он про себя. – Не забуду я им этого!
Надо пояснить, что Адриан знал кое-что из истории своего рождения, но не все. Он знал, например, что фамилия его отца была Монтальво, что брак его матери по каким-то причинам был незаконным и отец таинственно исчез из Нидерландов, отправившись, как ему сказали, искать смерти в чужие края. Больше ничего он не знал достоверно, так как все отвечали на его вопросы по этому поводу с удивительной сдержанностью. Два раза он, собравшись с духом, начинал расспрашивать мать, но каждый раз лицо ее принимало холодное выражение, и она отвечала почти одними и теми же словами: