Текст книги "Богадельня"
Автор книги: Генри Лайон Олди
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
III
По дороге им не встретилось ни единой живой души. Заранее предупрежденные, слуги забились в щели: замок вымер. Камень коридоров, едва согретый коврами, ступени лестниц. Статуи предков в углах. Пустота глядит вслед из мраморных, остывших глазниц. Двери: дубовые, с кольцами в виде змей, или наборные, с тусклыми панно, чей лак давно пора подновить. Мрак копился под сводами потолков. Солнце слепо тыкалось в окна, как кутенок в брюхо мамаши. Лужами света блестело на паркете, не рискуя сунуться наверх, где пауки расшивали темноту кружевами. Наконец окна и солнце остались позади. Шли молча. На устах мейстера Филиппа играла улыбка: растерянная и слегка виноватая. Скоро кончится февраль.
Скоро весна.
Последняя лестница свернулась в кольцо. Вот и усыпальница.
Медленно, очень медленно двигаясь между ниш с саркофагами предков, Густав Быстрый вспоминал свой собственный Обряд. Как давно это было. Как ярко. Как празднично. Жизнь казалась желанным подарком, который тебе уже протянули, но ты еще не взял. Сейчас возьмешь. Сейчас… Взял. Привык. Дар стал обыденностью, рутиной, пылью в углах и завистливыми шепотками за спиной. Славой на турнирах. Победами в редких, неизменно удачных войнах. Верностью вассалов. Необходимостью соразмерять каждый жест с ущербностью окружающих. Возможностью не соразмерять. Завистью к Фернандо III, королю Кастилии и Леона. Род Кастильца древнее, и однажды при встрече Густав Быстрый понял, что иногда испытывают его собственные вассалы, глядя на герцога Хенингского. Впрочем, зависть успела со временем потускнеть, как дверные панно. Никаким лаком не подновить. Господи, почему тоска и безразличие? откуда взялись? уйдут ли?!
Сердце билось ровно, не давая ответа.
Жерар-Хаген шел, еле сдерживая восторг. Жизнь казалась желанным подарком, который тебе уже протянули, но ты еще не взял. Сейчас возьмешь. Сейчас… Графский титул, и там, в тумане будущего (продли, Господь, отцовы годы!..), – герцогская корона. Ликование по поводу Обряда. Здравицы в честь молодого наследника. Рыцарство в ордене Колесованной Рыбы. Помолвка с дочерью маркиза де Мондехара. Невесту юноша ни разу не видел, но это неважно. Невеста, безусловно, прекрасна. Как прекрасен будет турнир в Мондехаре, где наконец удастся блеснуть во всей красе. Он превзойдет отца. Он, Жерар-Хаген Хенингский, Жерар Молниеносный, покорит непокорных и смирит гордых. Осталось чуть-чуть.
Вот и заветная ниша.
О чем (…сладость ладана, тихий хор мальчиков…) думал Душегуб, осталось тайной.
Улыбка, похожая на маску, и все.
Трое остановились возле ниши, где ждал пустой саркофаг с надписью: «Жерар-Хаген из Дома Хенинга». Гордая скромность слов. Жерар-Хаген. Из Дома. Хенинга. Для понимающих – более чем достаточно. Для Всевышнего – тем паче.
И малый неф над входом в нишу.
Мейстер Филипп передал юноше ларец со статуэткой. Вдруг, будто впервые (…топот копыт: табун несется над рекой…), заметив наследника, низко-низко поклонился. Сдернул берет, отступил к стене. Замер в ожидании: весь смирение, весь благоговейный трепет. Жерар-Хаген посмотрел на отца. Дождался одобрительного кивка, привстал на цыпочки…
Ларец занял в нефе положенное место.
…когда они шли обратно – герцог Густав первый, следом его сын и, завершая процессию, мейстер Филипп, больше не улыбаясь, – тихий хор мальчиков слышали все трое. Высокие, нежные голоса. Низкий гул органа. Благовест звонницы в отдалении: «In te, Domine, speravi».[8]8
На Тебя, Господи, уповал (лат.). (Молитва, чаще исполнявшаяся под колокола).
[Закрыть] Ответное эхо в нишах, где стояли саркофаги предков. Эхо в малых нефах, где хранились ларцы, ларцы, ларцы…
Прахом был, златом стану, воссияю народам… «Зерцало Обряда», песнь третья.
Золотые статуэтки Дома Хенинга дремали под крышками.
IV
– А кого же ты считаешь подлинными философами?
– Тех, кто любит усматривать истину.
– Это верно; но как ты это понимаешь?
Платон. «Государство»
– К вам посетитель, мейстер!
Филипп ван Асхе поднял голову от книги. Рябой слуга, сутулясь, маялся в дверях. Он всегда робел, заходя в библиотеку хозяина, этот великан по прозвищу Птица Рох. Боялся стеллажей, бумаги, пергамента, чернильницы с пером, панически робел темных значков, коварно скрывающих в себе тайны смысла… Больше Птица Рох не боялся ничего. Восемнадцать лет назад кухарка обнаружила на пороге дома корзину с подкидышем. Мальчик посинел и уже не плакал: лишь вздрагивал от смертной икоты. Мейстер Филипп велел напоить ребенка теплым молоком, потом увеличил жалованье кухарке без объяснения причин. Женщина оказалась понятливой. В церкви Св. Сульпиция малышу дали имя Жан-Клод, но, когда он в десять лет задушил бешеную собаку и, гордый, приволок труп домой – хвастаться! – мейстер Филипп назвал его Птицей Рох. Никто из прислуги не знал, что это значит, но прозвище прижилось.
А имя забылось.
– Прогнать? – заботливо спросил Птица Рох, приняв молчание обожаемого хозяина за раздражение.
– Ты спросил: кто?
Мейстер Филипп никого не ждал. После Обряда (…вороны кричат над холмом…) в Хенингском замке, как после любого другого Обряда, Душегубов обычно старались не беспокоить месяц-другой. Традиция. Предрассудок. Впрочем, если кто и обладает бессмертием в нашем бренном мире, так это Господин Предрассудок и его родная сестра, Госпожа Привычка.
– Ага. Хозяин, он сказал: Утис. Разве есть такое имя: Утис?
– Есть. По-древнеэллински: Никто.
– Тогда прогнать? – единожды что-то решив для себя, Птица Рох упорно следовал избранному пути. – Он меня киклопом обозвал… Иди, говорит, киклоп, передай. Можно я ему за киклопа в морду?
– Что «передай»? Он тебе дал что-то?!
– Ага… вот эту гадость…
В лапище Птицы Рох обнаружился рукописный свиток. Довольно объемистый, аккуратно перевязанный лентой. Слуга держал его брезгливо, двумя пальцами, и в то же время с явной опаской, будто свиток готов был оборотиться гадюкой.
– Дай сюда.
Взяв свиток, мейстер Филипп развязал ленту. Долго вглядывался в заглавие. Глаза совсем плохие стали. Или просто память брызнула слезами, застит взор? Боже, как давно… сколько лет прошло…
Иоанн Капуанский, «Directorium vitae humanae».
«Наставленье жизни человеческой».
Латынь. Знакомый почерк переписчика.
– Впусти его… – Мейстер Филипп (…дым костра ест глаза…) помолчал. И вдруг улыбнулся по-настоящему, что с ним случалось крайне редко. Все остальные улыбки не в счет. – Впусти его, киклоп.
Дождался, пока тяжкие шаги Птицы Рох оплывут вниз, воском со свечей. А дверь прикрыть забыл, растяпа… Потом еще обождал. Шаги: на два голоса. Знакомые, гулкие – и легкая поступь. Почти не слышно из-за Птицы. Память идет. Из прошлого – сюда. Боже, как давно…
– Заходи, Мануэль, – сказал Душегуб. – Рад тебя видеть снова.
Человек, вошедший в библиотеку, был одет поверх светского платья в монашеский плащ с капюшоном. Но сразу становилось ясно: он не монах. Сбросить капюшон человек забыл и шагнуть дальше порога тоже забыл. Стоял, смотрел на Филиппа ван Асхе.
Темно-карие глаза.
Цепкий, пристальный взгляд, похожий на ланцет хирурга.
– Что, изменился?
– Да, – кивнул человек, которого назвали Мануэлем. – Стал таким же, как все ваши. Единственная на свете гильдия, которой не нужно иных названий. Просто: Гильдия. И любому понятно. Знаешь, я иногда думаю: чем вы похожи? Разные, но все равно: сразу видно…
– Сразу видно: Душегуб, – спокойно закончил мейстер Филипп. – Раньше, милейший фармациус Мануэль, ты не церемонился в выражениях. Говорил без запинки. Помнится, университет в Саламанке частенько трясся от твоего острого язычка. Стареешь, дорогой Мануэль. Или прикажешь величать тебя: дон Мануэль? Идальго де ла Ита?
– Не прикажу, – Мануэль по-прежнему стоял у порога. – Я больше не идальго. Я – скромный белец[9]9
Лицо, готовящееся к пострижению в монахи и живущее в монастыре.
[Закрыть] обители цистерцианцев, что в окрестностях Хенинга. В скором времени приму постриг.
– Ты решился покинуть мир? Принять устав Цистерциума?!
Филипп ван Асхе встал. Мануэля де ла Ита он не видел со дня окончания Саламанкского университета, где мейстер Филипп учился на теологическом факультете, а сам Мануэль – на медицинском. В будущем придворный фармациус Фернандо Кастильского, жизнелюб и острослов Мануэль был первым в учебе и первым на проказы. Знаток трудов Авиценны и Аверроэса, гуляка и бражник, составитель уникальных снадобий, слегка алхимик, почти колдун, завсегдатай местных лупанариев,[10]10
Дома терпимости.
[Закрыть] где веселые девицы были от него без ума, – о да, Саламанка надолго запомнила Гранда Мануэлито!
– Тебя там тоже запомнили, – кивнул Мануэль, и мейстер Филипп понял, что последние слова произнес вслух. – Бунтарь и реформатор, ты едва не обрел костер вместо степени магистра. Чего стоил один твой тезис на защите квадривиума: «Если бы Всевышнего не существовало, его стоило бы создать!» Помнится, «псы Господни»[11]11
Имеются в виду монахи-доминиканцы, в чьем ведении была инквизиция. Сами монахи слово «Dominicanus» предпочитали читать, как «Domini canus», то есть «Псы Господни».
[Закрыть] слюной изошли… А ты предложил им отправить твой диссертат в Авиньон: пусть Его Святейшество решает. Я к тому времени вернулся в Кастилию. Пытался позже справиться о тебе: впустую. Одни говорили, что тебя бросили в застенки, другие – что ты бежал…
– Людям свойственно ошибаться, – уклончиво ответил мейстер Филипп.
Имел ли он в виду себя молодого, подверженного еретическим заблуждениям, говорил ли о сплетниках, обсуждавших его судьбу, или вовсе речь шла о застенках и побеге – осталось неясным.
Мануэль наконец прошел к столу. Взял свиток, послуживший пропуском.
– Извини, дорогой друг, это я заберу. Из всего имущества я взял лишь пять книг: больше не унести в дорожном мешке. Бежал ты или нет, но я бежал точно. Фернандо Кастилец не отпустил бы так просто своего придворного фармациуса…
Он подумал, вертя в руках свиток. Капюшон упал на лоб, почти скрыв лицо.
– …и личного отравителя, – глухо закончил он.
Мейстер Филипп сочувственно вздохнул. Из чего следовало: сказанное не было для него тайной. Мужчины рода де ла Ита – дворянство прадед Мануэля получил от Санчеса Кровавого – испокон века занимали при кастильском дворе двусмысленное положение. Врачеватели. Немного советники. Доверенные лица.
И всегда: личные отравители.
По слухам, тот же Санчес Кровавый хотел пожаловать прадеду Мануэля и белый плащ с алым кругом на правой стороне – знак рыцарства в ордене Калатравы. Но двор возмутился скандальным решением владыки. Командор Калатравы грозил воспротивиться. Даже командор ордена Сант-Яго, напомнив государю, что обеты его ордена одинаковы с обетами Калатравы, просил найти иное поощрение для любимца. Санчес плевать хотел на возмущение двора и мнение гордецов-командоров, да умер, не успев поступить всем назло. Его сын, Родриго III, уродясь характером в отца, собрался было довершить задуманное родителем, но тут от удара скончался прадед Мануэля, и скользкий вопрос решился сам собой.
– Знаешь, я никогда не был особенно богобоязнен или щепетилен в средствах, – Мануэль опустил свиток в мешок. Тщательно завязал тесемки. – Всегда знал свое место. Люди представлялись мне совокупностью внутренних органов и малой толики разума. Ах да, душа… Мне приходилось вскрывать мертвых и лечить живых. Души я не встретил. И дерзко полагал, что не обнаруженное мной не существует вовсе. А раз так… впрочем, речь о другом. Однажды Кастилец вызвал меня в Вальядолид…
V
Он говорил тихо, едва шевеля губами. Мейстер Филипп плохо понимал, зачем Мануэль рассказывает это ему. Еще хуже (…гром за холмами: жалуется…) он понимал, как университетский приятель после стольких лет разлуки нашел его в Хенинге, – но слушал молча, не перебивая. Даже сесть не предложил: сразу видно – откажется. Такие люди исповедуются стоя, и отнюдь не скучающему аббату. Если господин фармациус добрался до Хенинга, решился на постриг, да еще в строгом братстве цистерцианцев…
Значит, молчи и слушай.
История складывалась обычная, вполне достойная стать основой популярной баллады. Отравитель Мануэль изготовил тайный состав. Дрова, обработанные зельем, сгорали в камине или очаге без лишнего запаха, а человек, находящийся в комнате, честно умирал через два-три часа. Фернандо Кастилец был в восторге. Тем более что у короля имелось великолепное применение таким дровам: некий вздорный епископ давно позволял себе больше, чем следует.
Дрова сгорели, а епископ остался жив.
О чем Фернандо Кастилец не преминул сообщить с глазу на глаз «милейшему фармациусу». Мануэль сказал: исключено. Следует проверить слуг, кому было дано щекотливое поручение. Еще раз испытать тайный состав. Здесь какая-то ошибка. Король согласился. Да, кивнул король. Слуги уже проверены. И состав испытан заново. В доме «милейшего фармациуса», в гостиной. Пока сам Мануэль вкушал благо королевской аудиенции.
Когда августейшие испытания состава завершились, Фернандо Кастилец остался доволен. Даже разрешил похоронить за счет казны жену и дочь Мануэля. Слуг же, допустивших промашку, предложил взять для дальнейших опытов.
– Я хотел его убить, – слова доносились из недр капюшона, будто со дна моря: дрожь толщи воды. – Я бы мог это сделать. Кастилец в гордыне своей даже не помышлял, что кто-то способен посягнуть на короля. Тем более я. Жена, дочь – для Фернандо это не значило ровным счетом ничего. Он и в других предполагал подобное безразличие. Сказал, что подыщет мне новую супругу: молодую, знатную. Напомнил притчу о Йове. Сам не знаю, почему я не решился. После похорон… Ты понимаешь, Филипп: быть способным отомстить – и отказаться. Простить. Умыть руки. Странное ощущение. Впервые в жизни я устранился от действия, предоставив это право Господу. Сказавший однажды «Я воздам!» должен уметь отвечать за свои слова. Мне, готовящемуся к постригу, грешно кощунствовать, но полагаю, теперь у меня есть некоторое право…
Мануэль вдруг скинул капюшон.
И мейстер Филипп понял: баллады не получится.
Бывший фармациус был не седым – выцветшим. Прежде иссиня-черные, волосы его теперь напоминали плесень: белесые, едва ли не прозрачные, они падали ниже плеч. Такими стеблями прорастает репа, забытая в сыром подвале. Казалось, эти волосы вытянули все соки из своего владельца. Само же лицо Мануэля, в прошлом сразу выдававшее примесь мавританской крови, изменилось мало. Сизые, сколько ни брей, щеки. Подбородок с ямочкой. Орлиный нос. Но рот, некогда чувственный, сомкнулся шрамом, и львиная складка навеки запала меж бровями.
А еще: глаза.
Теперь (…наст хрустит под сапогом…) мейстер Филипп ясно видел: на ланцете хирурга – кровь души.
– Ты приобрел индульгенцию, – сказал Душегуб. – Ты решился…
Мануэль отвернулся, бессмысленно теребя мешок.
– Да. Я приобрел индульгенцию. Только ты не знаешь… Я заказал для себя отпущение грехов всей семьи. Вплоть до прадеда. Монах-квестарь решил, что я сумасшедший.
– Я бы тоже так решил, – пробормотал Филипп ван Асхе.
Приобрести индульгенцию рисковали немногие. Те, кто не доверял обычной исповеди. Сомневался в праве (возможности?) священника отпускать грехи. Хотел, чтоб наверняка. Обычай был прост: заплатив бродячему монаху-квестарю положенную сумму, человек шел домой, вечером клал индульгенцию под подушку и ложился спать.
Ночью спящий попадал в чистилище.
Котлы, смола. Вилы. Плети.
Нестерпимая мука.
– И ты выдержал?!
– Да. До самого конца. До рассвета.
Мейстер Филипп хорошо представлял, что это значит. Впрочем, слово «представлял» наивно в устах постороннего свидетеля. Время покаяния не соотносилось с реальным временем. Снаружи проходила одна ночь; для кающегося грешника – год, десять или тысяча лет, в зависимости от прегрешений. Впрочем, те, кто прошел через чистилище, утверждали: время там теряет смысл. Год? десять? тысяча лет? – нет. Минута? – чушь. Просто: стисни зубы и держись.
Чтобы прекратить страдания, достаточно было лишь пожелать этого. Ты просыпался у себя дома. В холодном поту. Целый и невредимый. Ночь за окном еще длилась. Можно вернуться: дострадать. Если человек выдерживал до конца, утром он находил под подушкой горсть пепла. Если же нет…
Ну что ж, все отмученное оставалось за ним.
Но взять на себя грехи семьи!..
– Я… – Душегуб осекся.
Говорить? Соболезновать? Любые слова заранее казались мертвой ложью.
Мануэль через силу подмигнул: вышло плохо. Странная гримаса.
– Ладно тебе. Я не за этим пришел. Просто видел тебя вчера на рынке. Ты новую чернильницу покупал. А меня аббат послал за яблоками для братии. У них почему-то все яблоки любят… Я целый день думал: зайти или нет? Вот зашел…
Он собрался с силами.
– Сам не знаю зачем.
– Я что-нибудь могу для тебя сделать? – спросил мейстер Филипп. – Ты пойми, у меня много возможностей.
– Нет. Для меня ты не в силах сделать больше, чем уже сделал. Спасибо тебе.
– За что?
– Ты слушал, не перебивая. Раздумал сочувствовать. Прощай.
В дверях Мануэля догнал вопрос Филиппа ван Асхе:
– Тогда ты ответь мне, бывший идальго де ла Ита. Почему ты прислал ко мне со слугой этот свиток? «Directorium vitae humanae»?
– В Саламанке ты часто читал Иоанна Капуанского, – пожал плечами гость. – Я полагал…
– Ты взял с собой в дорогу именно этот текст?
– Я не только этот взял. Сказал ведь: пять книг.
– Какие?
– «Венценосец и следопыт» Симеона Сифа. Абдаллах ибн ал-Мукаффа, «Калила и Димна». Ты же помнишь: я способен к языкам. Эллинский, арабский… староавраамитский…
– Продолжай.
– Труды рабби Йоэля. Буд-Сириец, пресвитер монастыря в Мардии, – одну его рукопись. И «Наставленье жизни человеческой» Капуанца. А почему ты спрашиваешь?
…Когда дверь захлопнулась, мейстер Филипп долго сидел за столом, думая о чем-то своем.
Потом встал (…клен роняет семена: вниз…) и кликнул Птицу Рох.
VI
Появление Мануэля, неожиданная исповедь, странный разговор о странных вещах – обычно спокойный, мейстер Филипп отметил, что это его взволновало. Привело в шаткое состояние, когда неспособность забыть и перевести внимание на что-либо другое оборачивается головной болью. Он давно умел расслаиваться надвое: какие бы штормы ни трепали утлый челнок сердца, могучий галеон рассудка спокойно шел рядом, готовый в любую минуту бросить спасительные канаты. Пожалуй, стоило признаться: идальго де ла Ита, ныне скромный белец в обители цистерцианцев, напомнил о временах (…полутона восхода: свет и тень играют в жмурки…), когда еще никто, в глаза или за глаза, не звал Филиппа ван Асхе Душегубом. Да и сам без пяти минут магистр теологии, учась в Саламанке, при встрече с членом Гильдии вполне мог позволить себе заявление и похлеще Мануэлева:
«…стал таким же, как все ваши. Единственная на свете гильдия, которой не нужно иных названий. Просто: Гильдия. И любому понятно. Знаешь, я иногда думаю: чем вы похожи? Разные, но все равно: сразу видно…»
Бывший отравитель не понимает, что он сказал в действительности. И саламанкский студиозус Филипп не понял бы. Зато это ясно Филиппу, прозванному Ниспровергателем, прямо с защиты квадривиума угодившему в застенки инквизиции. Вкусившему сполна. Мало кто выходит оттуда иначе чем на костер, но будущий представитель Гильдии в Хенинге вышел. «Псы Господни» только клыками щелкали…
Хватит об этом.
Спустившись в сопровождении верного Птицы на II Благодарственную, Филипп ван Асхе заглянул к перчаточнику Свейдену. Забрал заказ: две пары перчаток из козьей кожи. Посудачил о ценах. О падении нравов. О двухголовой свинье, якобы проповедовавшей на Шельдской ярмарке близкий конец света. Свейден в очередной раз посетовал, что досточтимый мейстер сам бьет ноги, когда мог бы прислать за перчатками одного слугу. Или, на худой конец, явиться в паланкине. Таким образом перчаточник косвенно намекал на скупость собеседника: все знают, что представитель Гильдии не стеснен в средствах. Более чем не стеснен. И перчатки, скаред, тоже мог бы заказывать подороже.
Мейстер Филипп, как обычно, сослался (…запах жареной рыбы щекочет ноздри…) на любовь к пешим прогулкам. Особенно полезным в канун светопреставления, объявленного мудрой свиньей. Добавил, что лично он предпочел бы, дабы свиньи рождались восьминогими, а не двухголовыми. Несмотря на всю прелесть щековины с чесноком. Перчаточник Свейден радушно предложил дорогому гостю остаться на ужин, но получил вежливый отказ.
Мейстера Филиппа ждали в ратуше: он намеревался сделать очередной взнос на приют Всех Мучеников.
Уже смеркалось, когда Птица Рох, закинув на плечо граненую булаву, шел за хозяином через квартал Битых Бокалов. Хенингцы давным-давно забыли, из-за какой знаменитой попойки квартал обрел свое имя. Но разбито было наверняка немало. Сам Филипп ван Асхе двигался налегке, не обремененный тяжестью оружья. Хотя в сословной грамотке, выданной магистратом, у него и был прописан меч-«бастард», с которым мейстера обязали показываться вне дома, но милостью Густава Быстрого там же, в грамотке, было сделано изображение меча, заверенное личной печатью герцога, – высший привилей для недворянина, позволяющий обойтись грамоткой вместо ношения позорного клинка.
Многие члены Гильдии предпочитали не пользоваться привилеем, но мейстер Филипп полагал: в его возрасте полезней избегать лишних трудов, нежели косых взглядов.
Чужое косоглазие – щепка под каблуком.
И все-таки Мануэль. Плохо верится, что фармациус предпочел мести прощение. Еще хуже верится в индульгенцию на отпущение грехов всей семье. Но внешний вид фармациуса говорит: правда. Значит, выдержал. Выжег. Впору позавидовать: с таким самообладанием… Обитель цистерцианцев будет счастлива. Вполне возможно, на улицах скоро появится новый проповедник. Хотя нет, это не в характере Мануэля. Уведомить Гильдию о визите? Мысли неизбежно соскальзывали с беглого фармациуса на книги в его котомке. Удивительный выбор. Удивительный для всех, кроме мейстера Филиппа. Случай? совпадение? Да, Мануэль способен к языкам. Но взять из дома переводы и пересказы одного исходного текста, о чем в семействе де ла Ита знать не могли (или могли?!), бежать в Хенинг, чтобы случайно встретить там Душегуба, знакомого по университету, наудачу явиться к однокашнику и перед постригом намекнуть на знание некоей тайны…
Для умысла слишком сложно.
Для случая: в самый раз.
– …ведьма старая! Что значит: пропала?!
Мейстер Филипп поморщился. Грубый вопль вывел его из состояния сосредоточенности, когда кажется: вот-вот, и истина явится тебе во всей ослепительной красоте. Остановился. Повернул (…град стучит по подоконнику…) голову. Вместо истины ему предстал двухэтажный дом, огороженный каменным забором. У распахнутых ворот хозяйка препиралась с двумя людьми, одетыми в ливреи Хенингского Дома.
– Нету ее! Утречком кинулись: нету!
– Прячешь?!
– Да ни боже ж мой! Чтоб у меня волдыри повскакивали! Чтоб мне света белого…
– Цыц, дура! Искали?
Знакомый дом. Пятый от угла. Здесь располагался особый лупанарий: для избранных. Как предписывалось думать горожанам, вместо блудниц тут обитали шляпницы, белошвейки и прочие девицы строгого толка, зарабатывая на жизнь дозволенным трудом под началом Толстухи Лизхен. Магистрат отлично понимал: рты людям не заткнешь, но слегка укоротить язычки – можно. А также напрочь отбить желание куснуть от чужого калача. Короче, хенингцы знали: посетители дома Толстухи Лизхен – птицы слишком высокого полета, чтобы плевать в них.
На самих камнем вернется.
Пожалуй, во всех знатных семьях (особенно если цепочка Обрядов насчитывала свыше десятка звеньев) каждый мальчик, едва войдя, что называется, «в сок», мигом уяснял простенькую правду. Зов плоти для него звучал воем волчьей стаи: одним – наслажденье погоней, другим – смертный хрип и кровь на снегу. Он без забот мог взойти на ложе женщины, чье происхождение было сходным с его собственным. Но попытка облагодетельствовать хорошенькую служаночку могла закончиться печально.
Для служаночки.
Да и для незадачливого любовника, если, конечно, он был не из тех, кого вдохновляют чужие мученья. Густав Быстрый, например, заранее поделился с сыном своим пагубным опытом, предвосхищая сыновние метания. В конце концов, ты жаждешь любви, и пускай не твоя вина, что любовь оказалась разрушительней болезни и безжалостней насильника… Потрясения иногда бывали губительны для неокрепшей души юнца: уходили в монастырь, бросались в сумасбродства, гибли в безнадежных походах. Кстати, сходные неприятности преследовали и людей вроде астролога Томазо Бенони. Только в случае их любви бедной пассии грозили отнюдь не телесные увечья, а расстройство рассудка, душевная горячка или расслабленность членов до скончания дней. И, сам будучи скорбен телом, человек вроде сьера Томазо нуждался в женщине, способной пробудить в плоти угасший дух – что, согласитесь, редкое искусство.
Белошвейки Толстухи Лизхен владели таким искусством.
Шляпницы выдерживали ласки дворян.
Лизхен, сама в прошлом опытная шляпница, бывшая на содержании у некоего маркграфа, умела готовить правильных девиц. Способных одарить высокопоставленных любовников всеми прелестями страсти, оставшись при этом живыми и в здравом рассудке. За что и ценили.
– Куда ей деться? Февраль на дворе!
– Вернется! Покрутит хвостом и прибежит! – вмешался силач-привратник.
Люди в ливреях Хенинга переглянулись:
– А что мы скажем молодому наследнику?!
– Так он сегодня в Мондехар едет! Свататься! Пока суд да дело…
– Велел домик ей снять… прислугу…
– Так я ж! я ж вам и!..
– Здоровы будьте, мейстер Филипп!
Сам не зная зачем, – скорее всего, желая отрешиться от вопросов, связанных с явлением Мануэля, – Филипп ван Асхе направился к заметившей его Толстухе Лизхен. Скандал у ворот тайного лупанария был мейстеру безразличен. Он скользнул взглядом по ливреям крикунов. Цвета Дома Хенинга, а на рукавах грозит клювом Рейвишский грифон. Люди молодого наследника. Интерес возник, но слабый. Сейчас пройдет. Сейчас все пройдет, и можно будет спокойно идти домой.
Мейстер Филипп не знал, что шаг за шагом входит в историю, которой суждено прерваться, едва начавшись, без видимого продолжения.
На тринадцать лет.
Пустяк, если задуматься.
– Здравствуйте, Лизхен! – кивнул Душегуб. – Как поживаете?