Текст книги "Сильные"
Автор книги: Генри Лайон Олди
Жанры:
Боевая фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 49 страниц)
Эй, кривая рожа,
Кровавая пасть,
Голень – ярмо,
Черный плут,
Гораздый на воровство!
Эй, ты, адьарайский сын,
Клочок убегающих туч!
«Нюргун Боотур Стремительный»
– Так!
– Не так!
– Так!
– Не так!
– Дурак!!!
Из угла за нами с опаской наблюдал Нюргун. Супил брови, облизывал губы. Он терпеть не мог, когда мы с Айталын ссоримся. На его круглом, лоснящемся от пота лице прямо-таки отпечаталось знаменитое, тяжелей горы и угрюмей грозовой тучи: «Не люблю!» Если оно еще не прозвучало, так только потому, что Нюргун до конца не был уверен: ссоримся мы взаправду или всего лишь ласково беседуем.
– А мама так делает!
– Нет, не так!
– Так!
– Нет!
– Ну почему? Вот смотри: я налима разморозила?
– Разморозила. А мы его поймали.
– Я поймал, – подал голос Нюргун. – Давно. Люблю.
– Ну хорошо, – согласился я. – Ты поймал налима…
Я содрогнулся, вспомнив эту рыбную ловлю. Алатан-улатан! Нет, в детстве я тоже, случалось, ловил налима руками. Днем, в летнюю жару, рыба прячется под камнями, корягами, в придонных норах. Ты раздеваешься, лезешь в речку голышом и шаришь в укрытиях. Нашарил? Ныряй и хватай добычу за жабры. Если мелочь, один палец в рот, другой – под жабры. Налим скользкий, верткий, иначе его не удержать. Но поздней осенью? В холоднючей воде? Когда река вот-вот встанет, оденется в ледяную броню?! Я ждал на берегу, и то меня бил озноб. А Нюргун плескался, нырял, хватал, выбрасывал на прибрежные камни… И не пустяк с хвостом, а матерущих рыбин весом с трехлетнего мальчишку! «Вылезай! – кричал я ему. – Простудишься!» Он хмурился, уныло шлепал на мелководье. Вылезать ему не хотелось, но мое слово слишком много значило для Нюргуна. «Ладно, – сдавался я. – Возьми еще парочку, и хватит…»
– Ты поймал, я заморозил. А ты, сестричка, разморозила. И решила сварить балхай[64]. А что? Обычное дело. Отрубила ты налиму голову, вынула потроха с икрой…
Я содрогнулся второй раз, вспомнив, что значит это безобидное, это смертоносное «решила сварить». Как мы выжили, ума не приложу. «Топор!» – и кухонный топорик свистит у меня над ухом. «Нож, сюда! Живо!» – и остро заточенный нож на лету срезает прядь волос с макушки Нюргуна. «Эй, доска! Да не ты, балбесина! Разделочная доска!» В последний момент я отпрыгиваю, доска краем чиркает меня по щеке и уносится к грозной Айталын-боотурше. Ой-боой! Как же мы, человеки-мужчины, скакали! «Ложка! Ложка с дырками! Миска…» Хрясь, тресь, бряк! Пар столбом, вода кипит, рыба варится. Запах – до Седьмых небес. Папа с мамой, небось, принюхались: «О, чуем! Наша дочка стряпает!» Вот тогда-то Нюргун забился в угол, расплылся в улыбке и заявил: «Люблю!»
Ну, это случилось еще до нашего спора.
– Отрубила! – Айталын подбоченилась. – И вынула!
– И сварила, – кивнул я. – И ложкой размешала.
– Размешала!
– И пестиком растерла. И кости выбросила.
– Выбросила! Как мама!
– Ага, точно.
– И заправочку кисленькую! Остренькую!
– И заправочку.
– Так чего ж тебе, чиччику[65] драному, надо? Садись, ешь!
– Мама, – начал я, наслаждаясь каждым словом, – у нас терпеливая. Она балхай ставит в холодок. Ждет, пока застынет. А печеночку мама разминает и сверху кладет, горкой. Прямо на студень. Красотища! Мама ждет, не торопится. А ты из котла в миски – хлюп! Ешьте, братики! Обжигайтесь! Бегом сварено, бегом съедено… А еще говорила, что хочешь Мюльдюна побаловать!
– А вот и побалую! Прилетит Мюльдюн, ему и остынет. Ему и застынет! Ему с печеночкой! А вы, бездельники, перебьетесь…
– Летит, – сказал Нюргун.
– А ты молчи! – напустилась на него Айталын. – Будешь мне тут! Будешь… Стой!
Нюргун встал.
– Нет, сядь!
Нюргун сел.
– Да что ты скачешь? Ты повтори! Что ты сказал?
– Летит, – повторил Нюргун.
И для верности ткнул пальцем в потолок:
– Мюльдюн летит.
– Уже? Ой, я побежала! Я встречать…
И моя драгоценная сестричка опрометью выскочила за дверь. «Доха! – услышал я. – Шапка!» Не помню, рассказывал я вам или нет, но Айталын умудрилась приучить одежду откликаться на зов. Сестра бежит, доха летит вслед, догоняет. Я сколько ни пробовал – ни в какую! Кричу, горло сорвал – хоть бы сапог прискакал, что ли?
– Еда, – Нюргун прервал мои размышления. – Вкусно.
– Смотри, не обварись.
– Горячо. Люблю.
И он сел к столу хлебать балхай. Встречать нашего старшего брата Нюргун, судя по всему, не собирался.
Облако кружило над домом.
Если верить другим облакам, стоячим, ветра не было вовсе. Если верить этому облаку, ветер сошел с ума. Или, что вернее, Мюльдюн сошел с ума. По какой причине он наматывал круги над нашей крышей, а не спускался на загодя расчищенное место у крыльца, я знать не знал. Я просто беспокоился. Скажете, зря? Может, и так. Но из всех путей Мюльдюн-бёгё обычно выбирал кратчайший. Ему было проще напролом, чем в обход. И вот на́ тебе…
– Давай! – надрывалась Айталын. – Дава-а-ай!
И махала рукой.
Мюльдюн не давал. Кружил и кружил, словно шутник-табунщик пристегнул ездовое облако к коновязи ремнем-невидимкой. Эй, Мюльдюн, подумал я. Ты чего? Ты кого-то высматриваешь? Нюргуна, что ли? Мы с сестрой на виду, значит, Нюргуна. А зачем тебе его высматривать? Болван, ответил мне Мюльдюн. С кем ты разговариваешь? Со мной?! Ты сам с собой разговариваешь. Сам себе объясни, и отстань от меня.
– Дава-а-а-ай!
Облако оставалось в небе.
– Анньаха! Анньаха!
Это Мотылек. И Нюргунов Ворон. Кони ржали в конюшне, привествуя гостей. За зиму они – кони и облако – привыкли друг к другу, чуяли прилет Мюльдюна, радовались. Садись, ржали кони. Чего ты медлишь? Мюльдюн боится, подумал я. Нет, глупости. Нет, боится. Да ну, чепуха. Рядом с Мюльдюном есть кто-то, кто боится? И силач Мюльдюн из-за чужого заячьего сердца гоняет облако туда-сюда? Показывает трусливому кому-то: вот Юрюн, вот Айталын. Они хорошие, добрые. А что ссорятся, так это балхай виноват. Горячий балхай, вот и ссорятся. Они сейчас помирятся, мы и спустимся. Не бойся!
– Давай! – заорал я.
И тоже рукой замахал. Даже двумя руками.
Облако только меня и ждало. Легче пушинки оно скользнуло вниз, прокладывая к земле путь, похожий на витую березовую стружку, и с влажным чмоканьем опустилось перед крыльцом. Как землю поцеловало, да. Не двигаясь с места, боясь спугнуть трусливого кого-то, я смотрел, как пушистый бок облака изменяется, словно балхай – дался мне этот балхай! – на холодке, превращаясь из густой похлебки, курящейся паром, в студень, из студня – в плотную, слипшуюся кашу. Ложка выскребла в каше ямку, наружу бочком выбрался Мюльдюн, нет, не Мюльдюн…
– Мама! – закричала Айталын.
И вдруг расплакалась:
– Мама! Он сказал, что я!.. что ты!.. балхай ему горячий!..
Похоже, не один я сегодня уперся лбом в похлебку из налима. Смущенный, с ушами-кострами, пылающими отсюда до небес, я топтался на месте. Айталын же со всех ног бросилась вперед и чуть не сшибла маму прямо на Мюльдюна. Наш старший брат раскрыл объятия, готовясь схватить в охапку обеих женщин, и схватил бы, удержал, но мама оказалась сильнее, чем думалось вначале. Мне сперва вообще померещилось, что мама еле стоит после долгой болезни. Бледная, губы дрожат. Глаза припухли, красные. Ну, вы меня поняли. У вас есть мамы? Они болеют иногда? Вот-вот, и я об этом.
– Мама!
– Доченька… взрослая совсем…
Стою я, значит, Юрюн Уолан. А возле облака – Мюльдюн-бёгё. Братья-боотуры, сила и силища. А между нами – человеки-женщины. Обнимаются, плачут. Носами шмыгают. Глупости всякие говорят. Щеки друг дружке обнюхивают, макушки. Волосы ерошат. Короче, жеребячьи нежности, стыд и позор. Нам бы с Мюльдюном хмыкнуть да отвернуться. А мы уставились на них, будто у нас шеи в плечах застряли. Мюльдюн набычился, как перед дракой. Желваки на скулах катает. А у меня по щеке что-то течет. Горячее, мокрое. И чую я, что сейчас сорвусь с крыльца, дурак дурацкий, рвану бегом, и пусть Айталын обзавидуется, потому что мама, и столько времени прошло, и не надеялся, и мама, и опять мама…
– Мама?
Нюргун встал рядом. Он сопел мне прямо в ухо. Я чуть не оглох, так он сопел. От Нюргуна пахло вареной рыбой. И кисленькой заправочкой. И крепким мужским по́том. И чуть-чуть можжевельником. В начале зимы я совершил подвиг – уговорил его спать в «можжевеловой» спальне. Ладно, зачем врать? Не я уговорил, а он согласился. Уж не знаю, на лежаке он там ночами валялся, или у стены стоял. Наверное, стоял. Спать, как все, Нюргун так и не научился.
– Можно? – спросил он.
– Можно, – кивнул я.
Клянусь, я понятия не имел, о чем он спрашивает, и что я разрешаю. Голый по пояс, густо заросший черным волосом, Нюргун побрел к маме. Айталын выскользнула из маминых объятий, отошла на шаг в сторону. Сестра следила за Нюргуном, как охотник – за чужим псом, чьи повадки ему неизвестны. Только посмей, предупреждала Айталын. Ты только посмей! Понял? Если честно, я ничегошеньки не понял. А Нюргун, должно быть, и не видел сестры. Он и мамы, по-моему, не видел. Брел, свесив голову на грудь: топ, топ, топ. Я лишь теперь заметил, что он вышел из дома босиком. Вот, добрел. Стоит, глядит себе под ноги.
Сейчас дырку в земле провертит, взглядом-то.
Я вспомнил день его освобождения. Я, считай, вернулся туда, во чрево железной горы. Вот, стучат зубчатые колеса. Вот Нюргун обнюхивает Умсур – бесстыже, по-звериному, там, где люди не нюхают при свидетелях. Вот он обнюхивает меня, булькая носом. Умсур вздрагивает, а я ухмыляюсь, до скрежета зубовного боюсь не вовремя обрасти доспехом и взять в руки меч. Вот он прокусывает мне губу, и моя кровь попадает ему в рот. Я разгребаю Нюргуну волосы, и понимаю, что у него мои глаза. Нет, мамины. Нет, это у нас обоих мамины глаза.
– Можно? – еще раз спросил Нюргун.
– Да, – ответил я. – Можно.
– Маленькая, – объяснил Нюргун. – Боюсь поломать.
И обнял маму так, словно она могла рассыпаться в любой миг.
– Ты изменился.
– Время, мама. Я вырос.
– Я тебя боюсь. Я думала, что боюсь его. Я ошиблась.
– Не бойся меня, мама.
– Перед ним мне стыдно. Очень стыдно. А тебя я боюсь.
– Почему?
– Я никогда не знаю, что ты сделаешь в следующий момент. И в детстве не знала, и сейчас. Все хорошо, но вдруг ты берешь и все ломаешь. Или все плохо, а ты раз, и все чинишь. И говоришь: «А что? Обычное дело…» А знаешь, что хуже всего?
– Что?
– Я не понимаю, как лучше: когда сломали или когда починили…
В углу заворочалась Айталын. Мы с мамой сидели на кухне, и сестра явилась сюда спать. Ну да, я помню: не спать, а сидеть с нами до утра. Чтобы сидеть было удобней, Айталын прихватила с собой груду одеял высотой с гору Кюн-Туллур, залезла на самую верхотуру, укрылась дохой, как перевал облаками. Вон, сопит в две дырки. Небось, пятый сон видит: как сидит с нами до утра, беседы беседует.
Ночь клубком свернулась вокруг дома.
– Папа сказал: поезжай. Я и собралась…
– Папа?!
– А что? Обычное дело. Видишь, я тоже умею, как ты. Папа сказал: это правильно. Это соответствует закону. Мать хочет видеть сыновей, мать едет к ним. Обычное, обычное дело…
– Вряд ли в нашей семье оно такое уж обычное.
– Ты давно не был на небесах, Юрюн. У нас многое изменилось. Когда ты освободил Нюргуна… Ты вообще представляешь, что ты натворил?
– Освободил Нюргуна. Твои слова, мама. Вот что я натворил.
– Ты сломал жизнь своей семье. Я, папа, Мюльдюн, Умсур – мы все время думаем о вас. Едим, спим, прибираемся, встаем, садимся – вы, только вы, никто, кроме вас! Уехав, ты поселился у нас навсегда. Зачем ты это сделал с нами?
– О нас? Вы думаете о нас – или о Нюргуне?
– Не придирайся к словам. Да, о Нюргуне. Мюльдюн рассказывал тебе, что папа, считай, поселился на веранде? Раньше хоть спал под крышей, или ужинал… По вечерам я зову его в дом, а он молчит и смотрит на горы. Утром я приношу ему завтрак, а он молчит и смотрит.
– Раньше было точно так же, мама.
– Раньше мне было все равно. А теперь не все равно. Перед сном я молюсь Белому Владыке. Прошу, чтобы закон нарушали почаще. Тогда папа хоть как-то приходит в чувство. Но Белый Владыка не слышит мои молитвы. А может быть, закон нарушают часто, просто папе на это плевать. Умсур болеет: худая, бледная, еле ходит. Мюльдюн через день летает драться. Находит кого-нибудь и дерется. Он когда дерется, меньше думает. А когда не дерется, больше думает, и все о Нюргуне. Ты что-то поломал, Юрюн, или наоборот, срастил, и оно теперь болит, дергает…
Я налил себе брусничного отвара. Целый день мама была прежней, знакомой. Как сто лет у нас прожила! Мела, мыла, драила; чинила одежду, готовила еду. Айталын хвостом таскалась за ней. Казалось, стоит моей сестре отвернуться, упустить маму из виду – и вот, нате вам, сгинула без следа! Следом таскался Нюргун. Обниматься он не лез, да и мама вела себя так, будто растила Нюргуна с колыбели. Командовала: подай-принеси, держи-тащи! Стой, не вертись! Нюргун держал, подавал, тащил. Терпел, пока его обмеряли – мама собралась шить новую рубаху. Ел, как не в себя – послушные мальчики, объяснила мама, хорошо едят. И только ночью, когда Нюргун без возражений убрел в спальню, а Айталын прикорнула на ворохе одеял, я увидел ту маму, которая прилетела на самом деле.
А Мюльдюн убрался прочь. Еще утром. Представляете? Даже в дом не зашел. Сейчас, слушая маму, я с опозданием сообразил: вдруг ему драться приспичило? Вот я отвар пью, а он дерется, а? Нужно ему позарез, чтобы лишнего не думать…
– О чем там думать, мама? О ком? Ну, обо мне – еще ладно. Я у вас вырос. А с Нюргуном ты и папа, если по правде, незнакомые вовсе…
Я уже говорил вам, что очень честный? И очень глупый.
– Ты что-то сломал, Юрюн. Если бы ты это не сломал, я бы к вам не прилетела. В тени папы жить уютно: дом, кухня, дети. Помнишь, какая я была?
– Помню. Ты была солнышко.
– Ага, солнышко в тени. Ты вернул нам Нюргуна, мальчик мой. То, что ты увез его на землю…
– В Средний мир, мама.
– Не важно. Это ничего не значит. Ты его увез, и теперь Нюргун все время с нами. Днем я думаю о нем, ночью вижу сны о нем. Я спрашивала папу, Мюльдюна, Умсур – у них точно так же. Сны из жизни, о которой ты ничего не знаешь. Мюльдюн гуляет с Нюргуном во дворе. Играет в мяч за гаражами. Я кричу им, чтобы шли обедать…
– Во что играет? Где?!
– Не важно. Я готовлю Нюргуну полоскание: у него ангина. Умсур учит его азбуке. Мы сходим с ума, мальчик мой! У нас теперь две жизни, и я не знаю, какая из них первая. Но чаще всего, ужасней всего…
– Не надо, мама. Хватит.
– Нет, ты послушай. Чаще всего нам снится больница. Нюргун лежит на койке, а мы сидим вокруг. Вся семья, кроме тебя. Или бродим по больничным коридорам, ищем выход, хотим сбежать. Выхода нет, мы снова возвращаемся в палату. На стенах – зеркала. Наши отражения идут, стоят, бегут, а рядом – Нюргун. Он не винит нас. Кивает, молчит. В этих снах время остановилось, будущее исчезло. Мы ненавидим больничные коридоры, но сидеть в палате еще хуже… Ты не понимаешь меня? Я вижу, что не понимаешь. Это, наверное, хорошо. Я люблю тебя. И Айталын люблю, и даже Нюргуна. Лети к ним, велел мне папа. У них попустит. У них ты сумеешь выспаться по-человечески…
– Иди спать, мама. Тебе нужен сон.
– Я не хочу спать. Я подписала разрешение, Юрюн. Я его подписала…
– Разрешение?
– На использование Нюргуна в эксперименте. Не старайся меня понять, просто слушай. Я должна выговориться, иначе не засну. Конечно, легче всю вину свалить на папу. Он уговорил меня, объяснил, что все тип-топ, комар носу не подточит. Тип-топ, значит, по закону. Папа – юрист, я поверила ему. Не сразу, но он сказал, что так будет легче, и я сдалась. Думаешь, почему папа много пьет? Он хочет забыть, хочет и не может. Забыть, исправить – или хотя бы умереть… Каждый платит за совершённую подлость, и каждый платит по-своему. Когда Нюргуна увезли, я с головой ушла в работу. Моталась с участка на участок…
– В работу? Ты работала, мама?!
– А что? Обычное дело. Не скажу, что вытачивать зеркала в скалах – такая уж рутина для горных инженеров, но платили хорошо. Мы делали копию тибетских зеркал, в меньшем масштабе…
– Зеркала Козырева?
– Откуда ты знаешь?! Ты тоже видишь сны?!
– Нет, мама. Я сплю, как убитый. О зеркалах Козырева я слышал от Сарын-тойона. Он сказал: расстройства аутического спектра, согласие родственников. Эксперимент запретили, как антигуманный и противозаконный. Папа, сказал он, голосовал за запрет. Не надо, мама, не плачь. Ну не плачь, а?
– Ложь! Сарын лжет!
– Не кричи, Айталын разбудишь…
– Папа голосовал за запрет?
– Не кричи, прошу тебя…
– Антигуманный? Противозаконный? Мне объяснил, что все тип-топ, а сам голосовал против? Зная, что голосование – фикция, отвод глаз? Что Нюргуна все равно введут в кому? Положат в железную колыбель?! Прикуют к оси миров?!
Мама задохнулась. Уронила голову на руки, еле слышно завыла волчицей. Две жизни, вспомнил я. Две жизни, и она теперь не знает, какая из них первая. Путается, несет околесицу, внятную только ей. Наверное, хорошо, что я ее не понимаю. Понимал бы, стали бы мы выть вдвоем. А так ничего. Так жить можно. Ну и что, что эта мама не похожа на прежнюю? Я тоже вырос.
– Дать тебе воды?
– Дай, пожалуйста.
– Вот, пей.
– Сарын, хитрая бестия! И ведь молчал! Тебе признался, а мне?!
– Я – балбес, мама. Признался? Сарын? Мне?! Чурбан, и тот умней Юрюна Уолана. Зеркала еще эти, гори они огнем! Дядя Сарын спрашивал про зеркало вокруг Нюргуна. А ты: зеркала в скалах… Это же совсем другие зеркала, правда? Зачем ты их вытачивала?
– Говорю же, копировали тибетские. Зеркально-пирамидальный комплекс «Город богов»: «Дом счастливого камня», «Зеркало царя смерти»…
– Ну вот! Хорошая работа, честная…
– Не притворяйся, ты не умеешь врать. Вон, уши красные. Балбес ты мой дорогой, как же славно, что у тебя все в порядке! И спишь ты как убитый, и мамины глупости тебе что птичий язык… И сидим мы на кухне. Люблю кухню, век бы тут просидела. Честная работа? Что я строила? Для чего? Для кого?! Только Нюргун был в фокусе зеркал – или мы все?
– Кто мы? Ученый улус?
– Ученый улус! Королевство Дёмхень-хотун[66], мы спим? Ждем поцелуя принца?
– Все тип-топ, мама. Я правильно говорю?
– Ты? Правильно.
– Все тип-топ, а завтра будет еще больше тип-топ. Давай спать, а?
– Спать? Да, спать пора, – мама легонько погладила меня по руке. – Уснул бычок…
Я вспомнил, как ныл по вечерам: «Мам, сказку! Ну последнюю! Ну пожа-а-алуйста!» Я ныл, а она меня-вредного убаюкивала песенкой про бычка. Пела-напевала, а я бурчал: мол, рано еще… Глянул в окно – и впрямь рано. Или, наоборот, поздно. Светает уже. Всю ночь проболтали!
– Я у вас погощу, ладно?
Прежняя, увидел я. И мама, и улыбка.
– Ты не против, Юрюнчик?
– Шутишь? – у меня аж горло перехватило. – Живи, сколько хочешь. Хоть навсегда оставайся! Места полным-полно, мы рады… Айталын вообще от счастья рехнется! Она знаешь как за тобой скучала?
В детстве я на Юрюнчика ежом щетинился. Я ведь кто? Юрюн Уолан, человек-мужчина! Взрослый! Оказывается, надо было уйти из дома, помотаться лисьим хвостом от Бездны Смерти до Восьмых небес, послужить нянькой старшему брату, чтобы выяснить, как же мне этого Юрюнчика не хватало! Мамы не хватало. Ее улыбки. Слабой руки на моем запястье. Мягкого света…
Мама снова светилась. Пусть и не так, как в былые годы, когда тебя с головой накрывало теплой волной. Она мерцала, будто вспоминала, что это значит – светиться. Ничего, мама. Все в порядке. Ты будешь светиться как раньше. Даже лучше. Вспоминать – это ведь проще, чем учиться с самого начала?
Блеск за окном отвлек меня, приковал взгляд.
Белесое зарево вставало за горами. Верхушки сосен и лиственниц занялись первыми неяркими сполохами. Внизу, под деревьями, еще лежал снег, рыхлый и ноздреватый, но весна с уверенностью шагала по Среднему миру. От леса к дому тянулись борозды от исполинских когтей – длинные темные проталины. На границе снега и парящей земли блеснул металл. Ближе. Еще ближе…
Он двигался быстро. Быстро. Очень быстро.
Люди так не могут.
Я всегда знал, что Баранчай скор на ногу, но даже не представлял, насколько. Судя по тому, как торопился слуга дяди Сарына, как размазывалась в беге его гибкая фигура, Баранчай нес важные известия.
– Извини, мам! К нам гость.
Я выскочил наружу.
– Да расширится ваша голова, уважаемый Юрюн Уолан! Да будет стремительным ваш полет!
В двух шагах от меня Баранчай остановился. Из-под сапог взлетели жирные комья грязи вперемешку со снежным крошевом. Думаете, он запыхался? Да нисколечко! Слова без малейших усилий выплескивались из уст слуги – так горный поток, вырвавшись из теснины на свободу, разливается спокойным течением реки.
– И тебе того же, Баранчай. Да будет стремительным…
Куда уж стремительней?![67]
– Беда у нас, уважаемый Юрюн Уолан.
– Пошли в дом. Ты расскажешь, я услышу.
– Нет времени. Убедительно прошу меня простить!
Одет Баранчай был по-летнему. Вышитая безрукавка на голое тело, ровдужные штаны цвета прелой листвы. Сапоги из лосиной шкуры – легкие, мягкие, на крепкой двойной подошве. Железо рук и лица Баранчая тускнело, металл превращался в человеческую плоть. Алатан-улатан! А ведь это он так расширяется! Становится железным, потом усыхает, и бац! – снова человек. Вот, совсем усох. Лишь мелкие капли пота, похожего на топленое масло, напоминали о прежнем бегуне.
– Хорошо. Говори здесь.
– Мой хозяин, досточтимый Сарын-тойон…
– Ну?
– Он принял облик Первого Человека!
– Сдурел? Дядя Сарын и так Первый Человек! Всегда им был…
И тут до меня дошло:
– Принял облик? И не усох обратно?!
– Не усох, – горестно вздохнул Баранчай. – Благородная Сабия-хотун не может его уговорить. Никто не может. Все боятся.
– И ты?
– Нет, я не боюсь. Да, уговорить не могу. Одна надежда на вас, уважаемый Юрюн Уолан! Вас он обязательно послушает. Торопитесь! Чем дольше мой хозяин сохраняет облик Первого Человека, тем труднее вернуть его обратно. Благородная Сабия-хотун умоляет вас приехать.
– Жди здесь. Я мигом!
Я рванул было в конюшню за Мотыльком – и замер с поднятой ногой.
– Эй, хитрец! А почему это дядя Сарын сделался Первым Человеком? Что у вас стряслось? Давай, признавайся!
Баранчай замялся. Пришлось показать ему, что иначе я с места не сдвинусь. Знаете, как я умею показывать? Вот и Баранчай сразу все понял.
– Уважаемый Уот Усутаакы…
– Уот? При чем тут Уот?!
– Уважаемый Уот Усутаакы похитил детей досточтимого Сарын-тойона. Уважаемый Уот Усутаакы забрал в Нижний мир уважаемых Кюна Дьирибинэ и Туярыму Куо.
– Уот похитил Жаворонка?!
– Увы, это так.
– Жаворонка?!!
– И уважаемого Кюна Дьирибинэ тоже.
Жаворонок. Поет, щебечет. Люблю! Весна. Солнце. Молодые кусты. Пробились из-под снега. Тянутся ввысь. Растут. Я тоже расту. Быстро. Очень быстро. Вот, вырос. Весна? Боотурская весна! Я большой, сильный. Очень большой. Очень сильный! У меня меч. Доспех. Лук. Копье. Жаворонок! У меня? Нет, не у меня! Украли! Похитили! Уот похитил? Плохой Уот. Плохой. Очень плохой! Догоню, убью! Жаворонок! Спасу!
Звериный рев сотрясает округу. Сосны в испуге роняют ржавую хвою. Пляшут горы, рвутся корни в безднах. Кто ревет? Я реву. Кто топает ногой? Я топаю. Юрюн Уолан, человек-мужчина. Слабак? Боотур. Я очень громко реву. Очень грозно. Бойтесь меня!
Вы как любите? Я так.
– Усыхай, балбес! Быстро!
Голос. Знакомый. Дядя Сарын! Дядя Сарын кричит. На балбеса кричит. Надо слушаться. Надо усыхать. Нет! Догоню, убью! Спасу! Усыхать. Надо. Дядя Сарын. Не хочу! Догоню! Надо…
Трудно. Очень трудно. Темно в глазах.
Усыхаю. Усыхаю.
Всё, усох.
– Нижайше прошу простить меня, уважаемый Юрюн Уолан. Вы не оставили мне иного выхода. Еще раз прошу прощения…
Баранчай кланяется. Кланяется. Много раз кланяется.
– Сарын! – из моей глотки вырывается хрип. Рев изодрал горло в клочья, вот и хриплю. – Я слышал голос дяди Сарына. Твоя работа?
– Моя, – он кладет поклон за поклоном.
– Как?
– Я умею подражать. Вы бы иначе не усохли.
– Рассказывай всё! Расскажешь – прощу!
Баранчай медлит. Я оборачиваюсь. Они стоят позади меня: мама, Нюргун, Айталын. Молчат. Ждут. Они тоже хотят знать. Ну да, я ревел. Я топал. Мертвые, и те бы проснулись.
– Говори, – велю я Баранчаю. – Это моя семья. У меня от семьи секретов нет.








