Текст книги "Я возьму сам"
Автор книги: Генри Лайон Олди
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Глава десятая,
в которой рассказывается история одного доспеха, море битвы выходит наконец из берегов, веселый безумец посягает на обладателя фарра, кто-то успевает, кто-то не успевает, но совершенно не рассматривается застольное приличие: брать малые куски и пореже смотреть на сидящего рядом!
1
Ночью его снова мучали кошмары. Проснувшись утром, поэт так и не смог вспомнить – какие именно, но смутная тень предчувствия окутывала душу кружевной кисеей.
Грядет день событий!
Абу-т-Тайиб всегда со вниманием относился к собственным предчувствиям, что не раз спасало ему жизнь. Поэтому, прежде чем взобраться в седло, он облачился в ратный доспех, который весь поход таскал за собой в тороках – ни разу еще не надев целиком.
С доспехом была связана история, достойная, чтобы о ней упомянуть.
Ехать на войну без доспеха было глупей глупого; да и не шахское это дело – рваньем отсвечивать. Однако броня владык на скорую руку не делается, здесь одна подгонка дорогого стоит! – а в оружейной не сыскалось лат по душе.
То ли Абу-т-Тайиб оказался излишне придирчив, то ли еще что…
Справедливо решив, что в этом вопросе от Гургина помощи ждать бессмысленно, поэт обратился к верному Суришару. И мигом выяснил любопытную подробность: оказывается, его предшественник, шах Кей-Кобад, как раз незадолго до смерти велел изготовить себе новый доспех. Жаль только, не успел примерить обнову – безвременно скончался на сто семьдесят девятом году жизни!
Слова о возрасте покойного владыки Абу-т-Тайиб, как обычно, пропустил мимо ушей. А вот что касается доспеха…
– Вызвать устада Коблана во дворец? – с полувздоха догадался Суришар. – Доспех-то ему заказывали…
И не угадал.
– Сам к нему съезжу. Вели подать коня!
Сказано – сделано. Через час шахские гургасары уже громко стучались в дверь кузни.
– Ты, что ль, Коблан будешь? – Войдя в кузню, Абу-т-Тайиб едва не споткнулся о распростершегося ниц полуголого детину.
Видом детина более всего напоминал пустынного духа-марида, самого зверообразного из детей огня; ноги как мачты, руки как вилы, рот бурдюком, уши – створки ворот, и младенцы седеют при одном взгляде на это создание.
Говорят колдуны: строить – зови джинна; рушить – зови ифрита; умом тронулся – зови марида!
– Нет, владыка, устад Коблан…
– Ты? – Поэт лишь сейчас заметил второго марида-близнеца, протиравшего пол у корзины с опилками, золой и черным песком, даже на вид тяжелым, как чугун.
– Нет, владыка, устад Коблан…
– Устад Коблан – это я, ничтожный, да будет воспето в веках твое имя, о мой шах!
Абу-т-Тайиб огляделся в поисках третьего тела – и обнаружил у лохани с водой щуплого недоростка, почти карлика, чья плешь вовсю отражала пламя горна.
– Ты – кузнец?! – искренне изумился поэт.
– Прозорливость моего шаха безгранична, – утробным басом рокотнул с пола карлик, заставив воду плеснуть о края лохани, и поэт воспрял духом: неужто издевка?!
Увы, надежды оказались тщетны.
– Тогда вставай, кузнец. Ты-то мне и нужен. Показывай доспех, который делал для Кей-Кобада.
Доспех был хорош – поэт сразу так и прикипел к нему взглядом: начищенное до блеска зерцало с синеватым отливом, стройные ряды сияющих пластин, перемежающиеся на боках кольчужными вставками… Сразу видно: и сталь отличная, и работа славная!
– Шевелитесь, козье охвостье! – распекал тем временем карлик своих маридов, да так, что уши закладывало. – Эй, Мунир, Масуд, чтоб вам материнское молоко не впрок пошло! – живо за наручами, поножами, наколенниками… и шлем, шлем не забудьте, остолопы!
Кузнец скакал воробышком, возбужденно вертя в руках какую-то железяку с нашлепкой – привычка? волнение? все сразу?! Небось не каждый день к нему в кузню шахи захаживают! Абу-т-Тайиб пригляделся – и окаменел на месте: кузнец вертел в пальчиках изрядный костыль, который от Коблановой ласки мялся хлебным мякишем…
«Ишь, птенчик! – уважительно моргнул поэт. – Такому и молот с наковальней без надобности – разве что для ковки. А форму он какую угодно и руками выгнет!»
Наконец перед шахом предстал весь доспех полностью: вороненые наручи с поножами, подбитые изнутри двойным лиловым бархатом, высокий прорезной шлем, латные перчатки…
Доспех оказался чуть великоват Абу-т-Тайибу. Исправить это было проще простого: вынуть с боков по ряду пластин, немного подогнать – всего ничего. Но кузнец заупрямился, заявив, что подгонит все одними застежками. Дескать, дурное дело – вынимать пластины.
Запас еще пригодится!
– Думаешь, разъемся на престоле? – усмехнулся поэт. – Ладно, делай как знаешь. До завтра справишься?
– Непременно, мой шах, непременно! – Коблан уже деловито снимал мерки с венценосного заказчика. – Попомните мое слово: запас мошну не тянет!
И вот теперь Абу-т-Тайиб обнаружил, что запас действительно оказался не лишним! Разжирел он, что ли? Или, подобно сказочным богатырям, только в силу входить стал – на шестом-то десятке?!
Однако сейчас было не время размышлять о шутках судьбы. Верный Дэв помог шаху облачиться в латы, и поэт сам, без посторонней помощи, легко прянул в седло – чему был немало удивлен. Он-то точно не Лев Божий, ему воротами не сражаться!
– За мной!
* * *
…Солнце близилось к полудню. Отряд Абу-т-Тайиба споро двигался по холмистой в этих местах степи, гоня перед собой захваченный табун – когда вернулся посланный вперед разъезд.
– У крепости идет бой, мой шах!
2
Здесь рубились не полудикие степняки – Абу-т-Тайиб понял это сразу, выехав на вершину сопки и взглянув из-под руки на разгоравшееся у стен Арвана сражение. Харза решилась наконец ударить в ответ на дерзкий вызов! И сейчас султанские полки штурмовали пограничную крепость Кабира.
Цель была достигнута.
Вот он, враг – настоящий! Не зря пылали становища, не зря уродовались посланцы, не зря руки по локоть купались в крови: игра в поддавки окончена, и сияние фарра, истинное или мифическое, вряд ли согреет души озверевших хургов! Ишь, каким скопищем явились, чисто саранча! Впору радоваться, что три с лишним тысячи его бойцов сейчас находятся вместе с арванским гарнизоном в стенах крепости… Главное – пробиться к ним и дождаться подхода Суришара с основными силами.
– Худайбег!
– Я здесь, твое шахское!..
– Берешь полутысячу и скачешь в обход. Пройдешь вон по той лощине и ударишь штурмующим в бок, прямо напротив ворот. Задача – вызвать панику и прорваться к воротам. Ясно?
– Ясно, твое шахское! Да мы их…
– Выполнять!
Спустя мгновение Дэва уже не было рядом.
– Хаджир! – подозвал поэт другого юз-баши. – Берешь свою сотню и гонишь на их лагерь табун с северо-запада. В бой не вступать – порубят. Пустить коней на палатки и присоединяться к нам. Мы ударим сразу вслед за Худайбегом. Действуй, сотник!
– Радость и повиновение, мой повелитель!
Грохот конских копыт вновь заставляет степь качнуться лихим бубном. Подбирающееся к зениту солнце щурится, глядя на чудеса внизу: гнедой потоп заливает местность! И кажется: волшебные тулпары под предводительством святой аль-Борак, крылатой кобылицы Господа миров, сами идут в атаку – ибо далеко не сразу можно различить в арьергарде табуна всадников Абу-т-Тайиба.
Сражение приостанавливается, повисает в мертвой точке; хурги начинают разворачиваться навстречу неожиданности… И этим не замедлили воспользоваться защитники крепости, на что и рассчитывал поэт. Пращники на стенах дружно взмахивают ремнями, и град свинцовых лепешек окатывает харзийских воинов, основательно проредив их ряды.
Миг замешательства, гортанные выкрики команд, часть конницы хургов устремляется в лоб табуну: остановить, развернуть двумя крыльями, не дать смять лагерь – и замешательство взрывается удалым гиканьем, когда из лощины вырывается полутысяча кабирцев во главе с ревущим Дэвом, который вращает над головой свое жуткое копье-дубину!
Словно кровавый ветряк пошел вразнос, перемалывая людей в страшную муку. До ворот еще далеко, но Худайбег и его люди уверенно движутся к вожделенной цели. Конечно, сейчас хурги опомнятся, увидят, что врагов совсем мало, и тогда…
И тогда придет очередь Абу-т-Тайиба!
Уже пришла.
– За мной!
Крепость бросается навстречу, и за спиной слышен тяжелый топот без малого полутора тысяч всадников.
Время ожидания кончилось.
Настало время крови.
Харзийцы все же успевают развернуть боевые порядки, подставляя спины под увесистые гостинцы Арвана; мало, мало на стенах пращников! И ядра, похоже, на исходе…
Впрочем, это уже не важно.
Первого хурга, шарахнувшегося в сторону от железного демона, Абу-т-Тайиб достает походя, вихрем несясь мимо – чтобы безумным дровосеком врубиться в чужой строй.
Последнее, что он успевает заметить краем глаза: дюжина всадников на дальней сопке, и один из них мановением руки шлет гонцов к войскам. Султан! Султан Харзы! Шлем владыки хургов отблескивает на солнце, сгущаясь расплавленным золотом вокруг головы, а потом Абу-т-Тайибу становится не до шлемов, султанов и сияния.
Стальные заросли вокруг кипят смоляным варом, искаженные, залитые кровью лица, тюки человеческого мяса валятся наземь справа и слева; мечутся кони – те, что успели потерять своих седоков; остальные, дико храпя, пятятся к крепости, понуждаемые сидящими на них хургами. Сдвигаются круглые щиты, плюясь в просветы кривыми всплесками сабель – но тяжкий ятаган шаха сносит и ломает ветки ядовитого кустарника, обходя щит, вгрызается в живую плоть…
Е рабб!
Мгновение передышки. Под копытами коня – мертвецы. Впереди – вогнутый полумесяц хургского строя щетинится копейными жалами.
Стоят.
Ждут.
Копья? Почему он до сих пор жив? Даже легендарный Антара, Отец Воителей, не сумел бы в одиночку отбиться от…
Один? Почему – один?! Где его воины?!! Откуда эта тишина? Беззвучно раскрываются рты, перекошенные криком, беззвучно переступают копыта коней, металл немо ударяется о металл…
Мгновение – и лавина звуков погребает слух под собой.
Битва продолжалась. Но он действительно остался в одиночестве: шаху дали прорваться вперед, увлечься боем – и кольцо хургов сомкнулось вокруг него. Кабирцы отчаянно рвались на выручку к повелителю, угодившему в ловушку – но их порыв расплескивался кипящими брызгами о заслон Харзы.
– Живым взять хотите? – Кривая усмешка клещами палача раздирает рот. – Или вы, дети ехидны, тоже…
Последняя мысль страшней возможного плена, но высказать ее вслух или просто додумать до конца Абу-т-Тайиб не успевает. Из гущи врагов выламывается безумный смех. Хохочет все – земля, небо, игреневый скакун, лихой боец в седле, полумесяц секиры над головой бойца… Смех рушится на поэта искрящимся водопадом, разом вышибая из головы лишние размышления. Хорошо хоть, сама голова на плечах осталась – вовремя пригнулся да за повод дернул!
Этот весельчак определенно не собирался брать его живым!
О счастье! Да буду я выкупом за тебя, враг до мозга костей, подлинный, высшей пробы, не безликая толпа, не искусный лицедей, покорный шахской воле – бесшабашная смерть-смех во плоти!
– Веселись в горниле боя, – оскал выворачивает челюсти, превращая лицо в морду хищника; и властная рука бросает коня в сторону.
– Хохочи, не чуя боли! – ятаган скрежещет по оплечью хурга, взвизгивая от бессильной ярости и предвкушения скорой поживы.
– Пока ты в земной юдоли, – игреневый буран мечется вокруг, плеща в глаза смертельной луной на ущербе, но радость встает навстречу утесом проклятых гор без названия; звон, лязг, смех… бой.
– Не найти тебе покоя! – хруст, истошное ржание, горячий фонтан брызжет алой пеной, и земля кидается навстречу Абу-т-Тайибу. Мир кувыркается халифским шутом, громада всадника нависает над головой, и тело само перехватывает поводья у оплошавшего рассудка…
Он поднимается, озираясь. На земле бьются два визжащих жеребца – его чубарый, чья грудь распахнута ударом секиры, и игреневый харзийца, с подрубленными бабками.
Коней жалко.
Но смех-смерть уже на ногах, и секира весело пластает воздух ломтями – ближе, еще ближе, еще… Стальной ураган, безумная круговерть, ятаган на миг приникает к ущербной луне, сбрасывая ее прочь с небосвода; рывок вперед, вплотную – и наотмашь, тяжелой латной перчаткой с зажатой в ней рукоятью.
В висок.
Харзийца спас шлем. Добрый остроконечный шлем из посеребренной стали, подбитый изнутри кожей, с узким налобником, пластинчатыми нащечниками и кольчатой бармицей, прикрывавшей шею. Все это, до самой мельчайшей детали, разом вспыхивает перед взором Абу-т-Тайиба – пока шлем падает на землю и катится по вытоптанной траве, а сам харзиец, оглушенный ударом, медленно оседает у ног шаха, выронив страшную секиру.
Склонясь к противнику, забыв, где он и кто он, поэт до рези под веками вглядывается в прозрачные глаза парня – ища в них крупицы жизни, боясь потерять единственное существо, рядом с которым Абу-т-Тайиб наконец ощутил себя живым, настоящим, прежним…
И еле успевает вернуться на грешную землю из пустыни «Я», как называют суфии тайные глубины души.
Хурги деловито спешиваются.
Они идут к нему, выставив перед собой копья.
И, снося ятаганом первый выпад, отсекая наконечник второго копья, рубя в ответ, Абу-т-Тайиб не сразу понимает: все эти удары предназначаются не ему!
Хурги собираются добить своего оглушенного товарища.
– Е рабб! Дети ехидны! Он же ваш!
Заслонив упавшего собой, Абу-т-Тайиб подхватывает с земли оброненный кем-то шамшер, длинный и кривой; и теперь рубит с двух рук, не давая детям ехидны прикончить собрата по оружию. Солнце изумленно щурится с неба: хищные жала мелькают над самой землей, тщась поразить лежащего, а вокруг смешливого харзийца мечется шах Кабира, плеща в перекошенные лица сталью, каким-то чудом успевая, успевая, успе…
В воздухе свистят арканы.
А явившегося следом воя поэт уже не слышит.
3
– За мной, «волчьи дети!» Фарр-ла-Кабир!
Оглушительный вой стаи был ответом.
Лава гургасаров выплеснулась из-за холмов. Широкогрудые, мощные кони, все, как на подбор, вороные; волчьи шкуры поверх тускло отблескивающих лат, волчий оскал зубов, волчьи высверки клыков-клинков – всадники в этот миг действительно походили на сорвавшуюся с цепи свору оборотней, готовую разорвать в клочья все и вся, что попадется им на пути!
А за их спинами уже разворачивали строй тяжелые латники – гордость Кабира.
Суришар сделал невозможное: он пришел на день раньше.
Рвать на себе волосы и, обезумев, клясться в неотвратимости своей мести он будет позже.
Глава одиннадцатая,
которая повествует о рыжих котятах и зайцах с кисточками на ушах, о великой пользе от сношений, о беседах меж обладателями фарров, но никоим образом не упоминает о том, что если бы Аллах (велик он и славен!) не запретил вина, то не было бы на лице земли ничего, что могло бы заступить его место
1
– Султан ждет вас, мой господин!
– Я жег становища твои, – голос Абу-т-Тайиба был тишиной пересохшего колодца, пустой и бесстрастной. – Я убивал детей и женщин, я гнал коня, топча шатры, шатры твоих отцов и братьев. Смеясь в седле, я пил вино над пирамидой хургских трупов, и дол смеялся мне в ответ, и небо, и земля – а люди, былые люди, без голов считались падалью, и только! Я – бич твоих земель; я – бич, которым хлещут без разбору, будь прав ты или виноват, будь горд или исполнен страха!.. я – Божий гнев. Или иначе: я – гнев, но самого себя, холодный гнев фарр-ла-Кабир, бессмыслица монаршей воли, огонь из зябкой пустоты, которую я ненавижу. Что скажешь, хург?
– Султан ждет вас, мой господин!
– Ударь меня! Ударь, иль будь навеки проклят!
Молчание.
Еще с минуту Абу-т-Тайиб вглядывался в лицо конвоира, в скуластое лицо с кожей, навсегда потрескавшейся сетью мелких морщин; так глядит безумец на дохлую рыбу, ожидая ответа на вопрос о смысле жизни. Затем поэт страшно рассмеялся, всплеснул руками и шагнул вперед.
Малиновая сарапарда – загородка из воловьей кожи, скрывающая от досужих глаз шатер султана, – распахнулась перед ним.
Шатер оказался палаткой. Да, богатой, островерхой, увенчанной сияющим на солнце шишаком, с пурпурными разводами по снегу войлока трех юрт, сдвинутых вместе. Но палатка есть палатка. Даже если рядом возвышается бунчук: древко кроваво блестит, смоляные косы перевиты блестящими жгутами, и на каждом завязано по три узла. Абу-т-Тайиб ожидал иного. Золотых столбов, что ли? – а шест-опора, на худой конец, пусть будет из слоновой кости. Пусть будет, молча согласился сам с собой поэт; пусть будет все, чего душа пожелает, а чего не пожелает, пусть тоже будет. Он не считал себя сумасшедшим. Просто ему было хорошо в пуховой облачности, в спокойствии без прошлого и будущего; ему было хорошо в плену.
Привычно.
Полог оказался откинут, стража отсутствовала, и из темноты палатки доносилось еле слышное урчание. Абу-т-Тайиб пожал плечами, прежде чем окунуться в темноту; лгунья! – на поверку она оказалась достаточно светлой. Лампады, вещие птицы Хумай с фитилями в клювах и брюхом, полным зигирового масла, висели в углах, гоняя шелковые тени от стены к стене. А на ковре, чей орнамент то и дело всплескивал серебром нитей, сидел человек – играясь с котенком. Рыжим, непривычно крупным и лобастым. Котенок кувыркался, ни в какую не желая дать почесать себе живот; четыре лапы вовсю били по воздуху и по руке человека, но когти выпускались еле-еле, чтобы не испортить игру.
Вокруг головы человека, звездной пылью падая на узкие плечи, светился нимб.
Абу-т-Тайиб заморгал. Затем протер глаза. Нет, нимб никуда не делся: мерцал себе ночным небом пустыни, и в свечении то и дело пробегали багряные сполохи. Когда человек повернул голову, нимб дрогнул, пропал на мгновение, но сразу объявился снова – и багрянец сменился тусклой синью.
Сабельным металлом.
– Я счастлив видеть брата моего отца, – сказал человек с нимбом.
Котенок фыркнул и ударил лапой: ему хотелось играть дальше.
Абу-т-Тайиб оглянулся через плечо. Нет, никакого брата чужого отца за спиной не стояло. И вообще никого не стояло.
– Э-э-э… кого счастлив видеть мой господин? – осторожно поинтересовался поэт.
– Если бы Кабирское шахство было ровней Харзе, я бы звал тебя братом, – человек с нимбом отвернулся и ловко ухватил котенка за шкирку. – Но это не так. Поэтому я зову тебя дядей. Входи, дядюшка, входи… и брось величать меня господином. Особенно наедине. Меж обладателями фарров это не принято.
Мерцание нимба усилилось, в нем замелькали игривые огоньки, и котенок кубарем полетел в дальний угол. Жалобно пискнув, зверек забился под кошму; лишь изумруды глаз сверкали оттуда.
– Входи! – повторил человек с нимбом.
Абу-т-Тайиб медлил. Если все происходящее до сих пор представлялось дурным сном, то сейчас сон окончательно превращался в кошмар. В видения-лабиринт, откуда нет выхода, а в каждом укрытии ждут святые халифы прошлого с ореолами вкруг чела, готовясь кривыми ногтями вцепиться тебе в глотку. Поэт поднял руки и тщательно ощупал собственную голову: тюрбан, повязанный взамен отобранного шлема, волосы, уши, затылок…
Все как обычно.
– Он слегка отдает в голубизну, – человек с нимбом не без интереса наблюдал за братом своего отца. – А внизу похож на кольчужный назатыльник. Только длиннее.
– Кто?
Пройдя вперед, Абу-т-Тайиб уселся на ковер и скрестил ноги. В конце концов, не все ли равно, как разговаривать со святыми плодами воображения: стоя или сидя? Особенно если ты – брат их отца, да простятся ему былые прегрешения…
– Фарр-ла-Кабир. Я видел его однажды: сорок лет назад. На переговорах относительно спорных земель между Кабиром, Харзой и Дурбаном. Я тогда впервые встретился с Кей-Кобадом, твоим предшественником. С тех пор он совсем не изменился.
– Предшественник?
– Фарр.
– И тебя, сын моего брата, о котором я скорблю всякий час и всякую минуту – тебя это не удивляет?
– Что фарр остался прежним? Ничуть. А тебя?
Поэт вдруг резко вскочил на ноги. Едва ли не бегом он пересек палатку и вновь оказался у выхода. Никто не остановил его, не преградил дорогу; Абу-т-Тайиб остановился сам и долго смотрел на султанский бунчук.
К сожалению, тихое блеянье ему не почудилось.
Под красным шестом сидел баран, и пальцы солнца тихонько перебирали драгоценное руно. Вспышки бегали от шерстинки к шерстинке, от завитка к завитку, крутые рога отягощали мощный лоб, и одна мысль о кебабе из этого вожака стад казалась кощунственней, нежели идея осквернения могилы пророка (да благословит его Аллах и приветствует!). К бараньему боку тесно прижался заяц, длинноухий бегун, чей мех отливал шафраном. Морда зайца была вытянута больше обычного, на кончиках ушей трепетали серебряные кисточки, а круглые плошки глаз горели знакомой зеленью – кошачьей.
Хищной.
– Там баран, – прошептал Абу-т-Тайиб, забыв обернуться. – Клянусь чернилами и каламом; клянусь днем Страшного Суда и укоряющей себя душой, ибо воистину человек всегда остается в убытке! Там баран!.. и заяц.
– Это мой заяц, – брюзгливо заметил человек с нимбом. – Отойди, не раздражай его. И меня. Все-таки помни: ты у меня в плену! Значит, веди себя соответственно. Как подобает венценосному шаху Кей-Бахраму фарр-ла-Кабир.
– Заткнись, призрак! Наваждение, умолкни! Я – поэт аль-Мутанабби! Я – злосчастный неудачник, я лежу в песке пустыни, видя сны о шахском троне, о великой благостыне, о насмешке злого рока, о презрении Аллаха! Я – ничтожный из ничтожных, я мечтаю, чтобы ныне, присно и вовеки на своя вернулись круги ложь и правда, боль и сладость, богохульство и святыня; я хочу огня геенны, что и в бездне не остынет!
Человек с нимбом восхищенно цокнул языком.
– Если бы я умел так играть словами, – спросил он у котенка под кошмой, – разве я хотел бы быть султаном Харзы, Баркуком зу-Язаном?!
Котенок согласно мяукнул.
Он тоже не очень-то хотел быть кошачьим владыкой.
Он хотел игры и молока.
2
Баркук-Харзиец томился от скуки.
Это началось давно, и самые надежные снадобья бессильны были изгнать гостью-самозванку. Во рту всегда было кисло, оскомина сводила челюсти ужасной зевотой, и даже искусно приготовленный кавардак – жаркое с морковью, бататами, айвой и еще Лунный Заяц знает, с чем! – казался пресной лепешкой. Драгоценности тускнели, едва на них задерживался глаз, и все чаще перстни летели в отхожую яму, а серьги с ожерельями раздаривались кому ни попадя. Травля барса не веселила, роскошь одежд утомляла, а песнопения льстецов вгоняли в сон.
Посещения гарема стали реже, будто капель затихающего ливня, пока не прекратились вовсе. Смуглянки с Дубанских равнин, гибкие дочери хургских степей, светловолосые лоулезки, купленные за большие деньги, – все они маялись в бассейне Сорока Девушек, утешая себя противоестественными ласками и сладостями. Царственный супруг не призывал их к себе, презрев искусство неги. Упрекнуть султана в том, что его мужская природа изжила сама себя, мог только умалишенный, но…
Жен постигла грустная участь еды, перстней и одежд: Баркук сперва стал кривиться, после – раздаривать, а там и вовсе забыл.
– Расскажи мне о пользе сношений, – как-то велел он личному знахарю, в надежде от пользы перейти к желанию. – Расскажи без утайки. И я набью твой рот жемчугами, а потом подарю юную невольницу из Кимены, чьи бедра округлы, а нрав кроток. Я слушаю.
– Поистине, в совокуплении великие достоинства и похвальные дела! – возопил ободренный знахарь, уже представляя себе округлые бедра вкупе с кротким нравом, а лучшего сочетания трудно себе представить. – Оно облегчает тело, наполненное черной желчью, успокаивает жар страсти, веселит сердце и гонит прочь тоску, но умножать число сношений в дни лета и осени вреднее, нежели в дни зимы и весны!
– Отлично, – Баркук велел позвать сразу трех жен и заставил красавиц плясать перед ним и знахарем, вертя животами. – Продолжай, о кладезь знаний! И поведай мне теперь о вреде сношений.
– Частые сношения ослабляют зрение. – Во рту у знахаря разом пересохло, он опустил глаза долу, дабы не видеть искушающей пляски, и хрипло затараторил: – От них рождается боль в спине и голове, а особенно опасно сношение с больной или старухой! Берегись, берегись сношений со старухой: это – одно из дел убийственных!
Баркук вздохнул. Танец жен утомлял, дурак-знахарь утомлял еще больше, и надежды на развлечение улетучивались рассветной дымкой. Рот знахаря был честно набит жемчугами, невольница отошла в его владение, доведя нового хозяина до удара всего лишь за два месяца; а сам султан набрал было в гарем с дюжину старух – вдруг запретное разгонит тоску?!
Старухи надоели почти сразу.
И все чаще вспоминалось Харзийцу: степь, заклятая Степь Бойцов, куда после долгих мытарств в горах без названия их привели жрецы Лунного Зайца. Их – восьмерку взыскующих трона, близких и дальних родичей умершего на днях Джалала зу-Язан, обладателя фарра. Метелки дикого овса вдруг расступились перед ними, и серебряные кисточки чутко затрепетали на ушах небывалого зайца. Шафрановая шкурка мелькнула совсем рядом, потом дальше, еще дальше, спелым абрикосом являясь в травах – и хурги ринулись вдогон, горяча коней.
А солнце над ними желтело старым динаром, шло пятнами и рытвинами, больше напоминая луну, безумную луну, которой вздумалось средь бела дня прогуляться по небосводу.
Таково было Испытание. Они зимним бураном мчались по степи, не видя ничего, кроме вожделенной цели, мало-помалу разъезжаясь в разные стороны, топча этот простор, окоем без конца-краю; их было восемь, и зайцев было восемь, нет! – не было, их стало восемь, о чем не стоит поминать всуе, а потом молодой Баркук наотмашь хлестнул добычу камчой, в кончике которой была зашита капля-свинчатка – и едва успел отпрянуть: оскаленная морда зайца хищно бросилась ему в лицо…
Он сидел на взмыленном коне, изумленно моргая, а перед ним на коленях стояли жрецы.
Обратно в Харзу вернулся султан Баркук зу-Язан.
Один.
Да! – все чаще теперь приходила на ум Баркуку далекая Степь Бойцов, дикая гонка за призраком мечты, терзая его долгими ночами до самого утра. И все чаще он вспоминал их: своих братьев и дядьев, окунувшихся в бешеную скачку, в горький аромат полыни, чтобы сгинуть без вести. Где вы теперь, лишенные трона и родины?! – наслаждаетесь козлодранием в Верхнем Мире? скрежещете зубами в Восьмом аду Хракуташа, искупая грех гордыни?! скитаетесь вне цели и смысла, в горах без имени, в мирах без названия?! Где вы теперь? И кто из нас более счастлив: вы, скитальцы-горемыки, или я, великий султан, носитель фарр-ла-Харза?!
Кто из нас больше приобрел и кто больше потерял?!
Баркук не знал ответа; в последние годы не знал.
И тогда он принялся расспрашивать жрецов Лунного Зайца, призывая их к себе. И тогда он по крохам собрал подобие истины, мертвое чучело, чтобы смотреть на него в минуты скуки, смотреть и утешаться гнусным словом «необходимость». И тогда он возликовал великим ликованием, когда соглядатаи из Кабира-белостенного донесли… нет, не о смерти шаха Кей-Кобада, славного воина и мудрого политика.
Соглядатаи донесли о странном: о восшествии на престол чужака без роду-племени, вопреки старым обычаям, но согласно воле фарр-ла-Кабир.
Баркуку даже показалось на миг, что это один из восьмерых его родичей вернулся домой, покинув тайные дороги. Глупости? – разумеется, глупости. Но плащ скуки упал с плеч султана, и ворона раздражения перестала вить гнездо под его чалмой. Новый шах Кабира полновластно воцарился в султанских мыслях, и думать о нем было забавнее, нежели слушать россказни о песьеголовцах или ведьмах-алмасты. Что есть песьеголовец? – человек с собачьей башкой! А тут чужак: думает по-другому, видит иначе, дышит невпопад… вот кому счастье! Из праха в шахи! Небось млеет сейчас от радости: сказка кончилась, не начавшись. В смысле, враги побеждены, пути завершены, вкушай довольство, пока не придет к тебе Разрушительница наслаждений и Разлучительница собраний – а это случится ох как не скоро!
«Да, не скоро», – вздохнул султан.
И кинул в рот горсть соленого миндаля.
Когда с границ пришли донесения о сожженных становищах, Баркук поначалу не обратил на них особого внимания. Так было, есть и будет. Пограничные племена, белобаранные хурги, вечно устраивали налеты на кабирские селения и городки, ища себе славы, а племени – богатства. Это мало препятствовало торговле и не мешало добрососедским отношениям. Раз-два в год со стороны Кабира выдвигалась тяжелая пехота и отряды пращников: железным гребнем солдаты прочесывали окраинную степь, напоминая алчным хургам о необходимости платить по счетам; после чего следовало время затишья. И опять – торговля, налет, возмездие…
Все как у людей.
Но в донесениях проскочила тревожная нотка: в степь пришла не пехота гарнизонов, мастерица оцеплять водопои и учинять ночные налеты. В степь пришли всадники, и этот вихрь едва ли не стремительней хургской лавы! Вдобавок во главе гостей стоит шах Кей-Бахрам собственной персоной.
Баркук с интересом приподнял бровь. Сам шах? С каких это пор карательные меры возглавляются лично венценосцами? Прочь, сука-скука! Жизнь приобретает вкус и цвет! Да что вы говорите?! Жгут и рубят без разбору? Женщин и детей?! Ночной грозой валятся на голову, живут в седлах, забыв о сне и покое? И даже не желают взыскивать убытки?! – просто жгут и рубят, жгут и рубят…
Лунный Заяц, до чего интересно!
Воистину:
Пускай нашей крови потоки текут,
Пусть груды погибших горами встают,
Пусть рушатся скалы и небо на нас –
Спины не покажем в решительный час!
…вскоре из Харзы выступили конные полки. Вел их султан Баркук зу-Язан, вел впервые в жизни, мечтая о встрече с бешеным шахом Кабира. И чувствовал себя молодым: не телом, нет, ибо до сих пор гнул и ломал верблюжьи подковы.
Молодым душой.
Султану было восемьдесят четыре года.
3
– Восемьдесят четыре? – недоверчиво переспросил Абу-т-Тайиб, разглядывая собеседника. Высокие скулы, так живо воскрешающие в памяти лицо давешнего конвоира, кожа отдает желтизной, напоминая слоновую кость, но морщины не тяготят лба, и губы свежи, как у юноши. Взгляд прямой, любопытный, словно Баркук хочет проникнуть в тайные мысли поэта, и «гусиные лапки» у краешков глаз намечены еле-еле робкой кистью возраста. Жилистые руки спокойны, лежат на коленях, но чувствуется: дай им волю – взлетят, метнутся, ударят кошачьими лапами! И впрямь: то ли Аллах заткнул уши раба своего затычками непонимания, то ли султан решил вволю поиздеваться над пленным…
– А что тебя удивляет? – в свою очередь поинтересовался Баркук-Харзиец. – Да, восемьдесят четыре, подобно тому, как восемьдесят четыре добродетели определены нам судьбой. Пребываю в расцвете сил. Вон, Джалал зу-Язан, прошлый владетель моей державы, умер в двести десять лет, а императору Мэйланя – тому и вовсе сейчас под три века будет. Ну, мэйланьские Сыновья Неба вообще долгожители… Есть ли смысл в шахе или султане, когда срок их правления короче жизни мотылька? Ведь владыка должен сиять поколениям! Там, откуда ты пришел, иначе?