Текст книги "Нам здесь жить. Тирмен"
Автор книги: Генри Лайон Олди
Соавторы: Андрей Валентинов
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 70 страниц) [доступный отрывок для чтения: 25 страниц]
Я перевела дух. Конечно, ведь его все-таки готовили. Не так, как меня, ясное дело… «Научные отчеты»! Смешно? Пожалуй, не очень.
– Вы говорили об этих двух священниках, Игорь.
– Да. Их позиция, к-конечно, любопытна, но в том-то и дело, Ирина, что они – исключение. П-погоны под рясой – это, конечно, да, но дело не в погонах. П-православие, вообще, очень мистическая религия. А м-мистика предполагает непосредственное воздействие на, т-так сказать, предмет веры… А забавно в-выходит! Помнится, годков этак н-надцать назад одного священника из-под К-киева отлучили за то, что хворых заговорами д-да оберегами лечил и пиво п-пить изволил с мужиками. Я т-тогда так и не понял, за что б-бедолагу все-таки отлучили – за знахарство или за пиво. А т-теперь, так сказать, поворот «все вдруг». Скоро, т-того и гляди, бубны выдадут б-батюшкам!
Слушать бы и слушать. Наверное, студенты его на руках носили. А студентки… К тому же гитара!..
О гитаре я решила спросить чуть погодя. Время есть, на работе не хватятся…
Дзинь! Дзинь! Дзи-и-инь!
На этот раз пришлось закусывать не язык, а губы. Иначе бы обложила в пять этажей ни в чем не повинный телефон. Впрочем, что значит: неповинный? Мог бы и сломаться, как давеча! И не умолкает, тварь!
– В-вам, кажется, звонят, Ирина!
Остается улыбнуться, извиниться и пройти в соседнюю комнату. Кто бы это мог быть? Если дуб – пошлю в пень…
– Гизело слушает!
Хорошо, что еще не сказала «старший следователь Гизело». То-то бы сероглазый удивился!..
– Эра Игнатьевна! Это Петров. Старший сержант Петров. Уже боялся, что не дозвонюсь…
Началось! Точнее, продолжается.
– Слушаю вас, Ричард Родионович!
– У меня новости. Про Фимку. То есть про гражданина Крайцмана. Нам бы встретиться…
Ясно. Гитару послушать не удастся. По крайней мере, сейчас.
– Где вы?
– Я? На Клочковской, но скоро буду возле дома Алика. Мне фотки взять надо, чтобы ребятам раздать. У меня только старые…
Алкаш-писатель проживает совсем рядом. Остается совместить неприятное с бесполезным. Вдобавок рядом проживает беглая бабушка Лотта, которая вполне могла вернуться. Ее дополнительные показания тоже не помешают. А присутствие Петрова только упростит ситуацию – его-то, небось, тут все знают!
– Хорошо. Через двадцать минут у его подъезда.
4
Падай, дура, падай!
(опыт итальянской увертюры)
I. Allegro
Возле нужного подъезда, прямо на покрытом грязным снегом тротуаре, красовался грузный мотоцикл с сине-желтыми полосами и знакомой эмблемой: Егорий истребляет лох-несское диво. Рядом с мотоциклом нетерпеливо топтался лично старший сержант Петров.
– Здравия желаю, госпожа старший следователь!
– И вам того же… – начала было я, но сразу умолкла. Так-так, мотоцикл, палаш на боку, наручники…
– Петров? Вы ведь, если я не ошибаюсь, под следствием?
Жорик сдвинул шапку с «капустой» на левое ухо и принялся чесать затылок. Не иначе, извилину стимулировал.
– Ну-у… Госпожа… Гражданка старший следователь! Так ведь в штатском со мной ни одна собака говорить, е-мое, не станет! Вот, у ребят попросил, на время…
– И пистолет тоже?
Петров вздохнул и принялся расстегивать кобуру. Пустую.
– Так я ведь законы знаю, Эра Игнатьевна! Палаш – он ведь не оружие даже, а так, для порядка!..
Упечь бы трепача в изолятор – для порядка. Недавно одному парню за охотничий нож трешник впаяли…
– Ладно. Выкладывайте!
– Да, мать его в гроб, весь город облазил…
– Отставить!
Все-таки правильно, что женщин неохотно берут на работу, подобную моей. Тут одного дуба с запасом хватит. Обложить? Не стоит, не того калибра, зазнается еще!..
– Сержант! Еще раз на родном языке заговорите, отправлю под арест! Как поняли?
Ментовская ряха краснеет, бледнеет… притворяется? или и впрямь заело?!
А хорошо, когда с ними можно так! И даже покруче – можно!
– Виноват, госпожа старший следователь. Докладываю…
– Вот так-то лучше!
Лучше – по форме, но не по содержанию. Весь город сержант облазил, но Алика, равно как и Фимки, то есть граждан Залесского и Крайцмана, не обнаружил. К начальству сунулся – без толку. У них сейчас аврал – Жэку-Потрошителя на Дальней Срани ловят. Уже пятерых сей Жэка съел, шестого ищет. Выходит, на официальный розыск надежды мало, да и на неофициальный тоже. Зато был один разговор…
– Сам я не слыхал, Эра Игнатьевна. Сослуживец мой слышал – Дашков Андрей. Он к архару знакомому выпить зашел, там еще двое были. В общем, один спрашивает: «Куда жидка, мол, очкатого дели?» А другой ему: «Который жидок? Драчун? Ну, ясно куда, к психам!» Это как раз на следующий день было после того…
– На Сабурку ездили?
– Так точно. Нет там его и отродясь не было.
Оставалось поразмыслить. Где еще у нас водятся психи, кроме как на Сабуровой даче, она же психиатрическая храм-лечебница N 15? Водятся они, конечно, везде, но, главным образом, законом не признанные. А вот, так сказать, легальные…
– Районные храм-лечебницы? Центральная неврологическая?
Петров пожал плечами:
– В центральной был, районные сейчас ребята шерстят. Без толку это. Храм-лечебницы тетя Марта, мамка Фимкина, сразу обзвонила… Нема Фимки. И Алика нема!
Вид у бравого жорика был настолько кислый, что я его мысленно пожалела – без всякого на то хотения. Видать, страдает – друзья все-таки! Бедный сержант!
…Я спросила как-то у Петрова: ты зачем надел на шею провод? Ничего Петров не отвечает…
– Ладно, Ричард Родионович. Поднимемся в квартиру к вашему Залесскому.
II. Andante
Голосистый звонок надрывался долго и безнадежно, но за дверью было тихо, будто мы пытались ломиться в склеп. Я поглядела на сержанта, тот в очередной раз пожал плечами.
– Идка должна быть там. Я звонил недавно, она дома была…
Выходит, сексапильная лимитчица решила поселиться тут всерьез и надолго. Так гражданину Залесскому и надо! Скоро пропишется, затем явится куча рогатых родичей из деревни с большим деревянным метром – квартиру делить. Чего это я на нее взъелась? Может, завидую? Тьфу, глупость!
– Ключи у вас есть?
Хлопок по карманам, знакомая «ментовская» ухмылка.
– Ключи нам без надобности! Отмычка у меня – фирмовая. Замок только жалко…
– Сейчас! Сейчас!
У замка сегодня удачный день. А гражданка Бах-Целевская таки дома, поскольку именно ее голос доносится из-за двери.
– Иду! Я в ванной была! Сейчас халат накину!
Успокоившись по поводу замка, я, решив не тратить времени даром, достала записную книжку. Из-за двери донесся странный шум, словно рухнуло что-то тяжелое. Уж не гражданка ли Бах-Целевская на мыле поскользнулась?
– Вы адрес той бабушки знаете? Что с нами тогда в квартире была? Ее Лоттой зовут.
– Тети Лотты?
Уточнять, кому она бабушка, кому – тетя, не пришлось. Вопль – дикий, отчаянный, – на миг лишил меня дара речи. Записная книжка дрогнула, выпала из рук.
– А-а-а-а! Мамочка-а-а-а! Ой, убили-и-и! Ой, спасите-е-е!
Петров опомнился первым – ноблес оближ, жорик все-таки. Тускло сверкнула полоска стали, вонзилась в замок.
– Помогите-е-е! Помогите-е-е!
– Дверь открой, дура! – крикнула я, без всякой надежды быть услышанной.
Вопли не стихали. Сержант, негромко матерясь, копался в замке, а я начала приходить в себя. Если вопит – значит, еще не убили. Успеем!
– Есть!
Изнасилованный замок жалко клацнул – и дверь под натиском Петрова покорно распахнулась. Я дернулась вперед, но лапа жорика без всякого почтения к сединам и чинам, схватила меня за ворот пальто и отшвырнула в сторону, словно котенка.
– Стоять! Я первый!
В руке его уже был пистолет, и я беззвучно поклялась: выживу, отправлю наглеца в изолятор. Пустую кобуру показывал, ширмач! Ну, я ему!
III. Presto
…На полу в прихожей – сиротливая лужица; чуть дальше – мокрые следы. Похоже, гражданка Бах-Целевская шла к двери, шла и…
– Сюда! Сюда! Ой, лышенько!
Ага! Прямо! Стеклянная дверь, за ней – комната с диваном, на котором Алик-алкаш возлегать изволили. Сержант уже там. Сейчас выстрелит… Нет, обошлось!
– Эра Игнатьевна! Скорее!
Если «скорее», значит, стрельбы не будет. Я автоматически расстегиваю пальто, перешагиваю порог.
Батюшки светы!
На этот раз действительно «батюшки» и вполне «светы». Знакомый до омерзения запах. Его ни с чем не спутаешь – кровь. Да, кровь – на полу, на диване, на расстегнутом японском халате гражданки Идочки. У меня под ногами – тоже кровь. Хорошо еще туфельки на шпильках не успела надеть, как в прошлый раз. Теперь ни к чему. Сержант Петров не оценит, и дурочка-Идочка не оценит – и гражданин Залесский Олег Авраамович тоже.
Гражданин Залесский Олег Авраамович бревном лежит на ковре, и, судя по обилию крови, в помощи едва ли нуждается. Лица не узнать – даже веки измазаны красным. Где же рана? Впрочем, это пока не важно, в морге разберутся. Артерию перебили? Да, похоже.
Растерянный (таким я его еще не видела) Петров что-то бормочет, склонившись над телом; гражданка Бах-Целевская, устав вопить, сползает в кресло. Все ясно, единственный уцелевший мужик – это я.
– Гражданка Бах-Целевская, проверьте пульс!
– Я? – в круглых коровьих глазах плавает ужас.
– Ты же медсестра, дура гребаная!
Кажется, помогло. Идочка, подергивая нижней губой, вступает в лужу крови, наклоняется. Бесполезно, но надо установить факт. Я гляжу на часы – 13.30. Ровно. Пригодится для протокола.
– Жив! Он жив! Жив!!!
Теперь гражданка Бах-Целевская вопит втрое громче прежнего. Петров бросается вперед, склоняется над тем страшным, что лежит на ковре.
– Алик! Алька! Это я, Ритка! Не помирай! Я сейчас! Сейчас!
Он – сейчас! По-моему, телефон в соседней комнате. Я поворачиваюсь…
Грохот – точно по подъездной лестнице пустили каток. Огромный каток – и совсем близко. Совсем близко, за входной дверью. Черт, дьявол, мы же ее не закрыли!
Я бросаюсь вперед, дверь распахивается, в проем лезет бородатая рожа кента.
– Падай, дура! Падай! – доносится сзади рев Петрова. – Падай! Стреляю!
Дура – это я.
Часть третьяШаман из шалмана
или
разве я сторож брату своему?
Двадцать три Насреддина, не считая чукчи * Литургия Валька-матюгальника * Субъективный идеализм папуасов-киваи * Крупный рогатый скот * У меня зазвонил телефон
1
– Здесь ты будешь жить, – Фол легонько толкнул меня в спину, вынудив переступить низкий порожек. – Пока не прояснится.
И добавил менторским тоном, который шел Фолу меньше, чем Фолова попона – мне:
– Без особой нужды ничего лишнего не трогай. Это Ерпалычева хата. Запрись, а я за хлебом. Позвоню вот так…
Кентавр просвистал замысловатую трель, сделавшую бы честь иному соловью, и с грохотом умчался вниз по лестнице, прежде чем я успел попросить его заново изобразить условный звонок.
А я стал обживаться.
Взгляд исподтишка…
Высокие скулы туго натягивают кожу цвета скорлупы ореха; горбинка делает нос слегка кривым, асимметричным, словно давнему перелому не дали срастись как следует – и сочные губы любителя житейских утех противоречат понимающей улыбке, в которую они, эти веселые губы, частенько складываются. А вокруг всего этого царит взрыв, буйный фейерверк вьющейся шевелюры и бороды; часть прядей заплетена в тугие косички с крохотными бантиками на концах.
И еще: колеса и хвост, к которым привыкаешь и перестаешь обращать внимание.
Вот он какой, кент Фол из Дальней Срани…
Ерпалычева хата, вопреки смутным ожиданиям, терзавшим мое исстрадавшееся сердце, оказалась вполне приличной квартиркой. Второй этаж, два балкона, три комнаты. Без лишней роскоши, но уж во много раз краше того обиталища, где я имел честь пить перцовку. Для начала посетив санузел (доброе начало полдела откачало!), я умылся и, после долгих размышлений, вытерся махровым полотенцем, висевшим на гвоздике. Терпеть не могу пользоваться чужими полотенцами. А также зубными щетками и прочим. Надо будет сказать Фолу или Папочке…
Дурак ты, Алька. Как есть дурак. Козел драный. Полотенца ему не нравятся, видишь ли! Хорошо хоть не в подвале тебя схоронили… пока не прояснится.
Мойся и не брызгай.
Дум великих полн, я зашел в ближайшую из комнат и плюхнулся на продавленный диван. Взвыли пружины, одна больно ткнулась острым концом в бок, но передумала – свернулась гадюкой, затаилась до поры. Напротив, раскорячась беременной жабой, стояла книжная тумба. Между прочим, карельская береза «Павлиний глаз»; я-то знаю, мне от родителей в наследство такой же спальный гарнитур достался: продать некому, реставрировать не по карману, выбросить жалко, а пользоваться тоскливо.
Тем не менее, на тумбе сияла новеньким глянцем самоклейка-«пылесос» со злобной рожицей, перечеркнутой стилизованной щеткой. Была она явно свежей – я свои «пылесосы» больше месяца не обновлял, дома пыли скопилось…
Пока Идочка прибрать не изволила.
От нечего делать я стал изучать корешки книг с верхней полки. «Армянский фольклор», «Мифы и легенды папуасов киваи»… хорошенькое дельце!.. «Курдские сказки и предания», «Легенды народов Камчатки»… кошмар… пришел чукча к полынье студеной, стал он кликать золотую нерпу!.. «Фольклор дунганцев», «Абадзинские сказания»… Остальное пиршество духа было плоть от плоти и кровь от крови. В мою душу закралось подозрение, что старый приятель, мифологический библиотекарь Аполлодор, был из местных – отлично бы смотрелся во-он там, поверх былин ногайских, тамильских и… и… ну да, старик ведь честно предупреждал меня – библиотекаря Аполлодора дает для начала, для разминки, так сказать!
Название «Двадцать три Насреддина» меня доконало окончательно.
Впрочем, если я собирался обрести душевное равновесие, перебравшись в другую комнату, то это уж дудки, господа хорошие! Там книги окончательно оккупировали жизненное пространство: карабкаясь по стеллажам, нагло развалившись на крышке старенького пианино, затевая мышиную возню по углам, прямо на полу, они громоздились Эверестами и неодобрительно косились на меня: эт-то, мол, кто такой?
Тоже псих? – или гнать его, умника родимого, в три шеи, к тете Эре и ласковым архарам?!
Да свой я, свой!
Книги не верили.
Я сел за стол и пригорюнился. По всей столешнице передо мной были разбросаны тонкие обрезки провода, в оплетке самых разных цветов. Синие, красные, желтые… даже рябенькие, махровая сирень в алую крапинку. Намотанные на дощечку, скрученные тугими колечками, просто навалом; еще имелась дюжина плетенок – так дети делают самодельные авторучки, оплетая стерженек «спиралью» или «квадратиком». Сам в детстве сопливом баловался. Машинально я взял пять проводков и стал мастерить из них красоту нетленную. Фол, правда, велел ничего без нужды не трогать… а, ну его, хвостатого! Играться скоро надоело, и я забросил красоту в угол, прямо к двери полуоткрытой стенной ниши, где валялись связки каких-то штырей. Кажется, электроды для сварки – если у электродов бывают на одном конце перья. Голубиные, сизые… или воробьиные. Словно у стрел или игрушечных дротиков.
Тоска заедала меня, и раннее утро за окном было мутным, гнусно-заплесневелым, будто Дед Мороз спрятал эту зиму в сундук на долгие годы, где зиму побила моль, истерзала, выгрызла целые клочья, а теперь зиму выдали нам на остаточное глумление… хотелось чаю, горячего чаю, но еще больше хотелось проснуться в смятых простынях, ощутить стылость уходящего кошмара – и улыбнуться вслед белыми губами, выдохнуть с облегчением, проталкивая слова поршнем сквозь заиндевевшее горло…
Я даже не сразу понял, что в дверь звонят.
Заливисто так, соловьиным посвистом.
Вскочив и уронив стул, я опрометью кинулся к дверям. Так мальчонка, запертый дома ушедшей на базар мамашей, бросается навстречу – эй, мамаша, зар-раза, ты куда меня заперла?! ты куда ушла, мамаша, на кого ты меня, сиротинушку…
– Кто там? – машинальный вопрос, вопрос-рефлекс, отработанный годами.
– Мы.
– Мы?! – переспрашиваю я, чувствуя себя персонажем из старого глупого анекдота про наркомана. – Какие-такие мы?
Ну не мог, не мог этот сиплый бас принадлежать моему замечательному кентавру! Режьте меня на части, заплетайте вокрут стерженьков, перья сизые вставляйте по самые гланды – никак не мог! Но звонок-то правильный?.. или нет? Как там Фол свистел? Тирьям-пам-па-папам… а может, папам-пам?
– Дядько Йор вже дома? – осведомляются снаружи на чудовищном «суржике».
– Не… нет его. Еще нет.
Если требуемый дядько Йор – псих Ерпалыч, он же Молитвин Иероним Павлович, он же беглый сотрудник НИИПриМа, то я сказал правду.
– А якщо пошукаты? – бас раздраженно скрежещет и добавляет после томительной паузы:
– Ты, хлопче, одчиныв бы, а? Мы ж тебя не знаем, неровен час, дверь вышибем и за вихры…
Чувствовалось, что это не пустая угроза.
– А ты… вы… собственно, с кем имею честь?! – задаю я сакраментальный вопрос, внутренне сжимаясь в страхе за судьбу своих вихров.
Уж больно многим их за последние дни потрепать хотелось.
– Матюгальники мы, – со всей наивозможной степенностью ответствует бас, доверху заполняя подъезд обертонами. – Валько-матюгальник со Второй Песочной. Нас дядько Йор на сегодня кликали, бомжа-счезня у Руденок гонять. Та ты одчиняешь чи глазки строишь, йолоп хренов?!
– Тут сейчас Фол вернется, – сообщаю я на всякий случай, чувствуя себя пацаном, стращающим ворога лютого призраком старшего брата. – Ты Фола знаешь? Он, между прочим, за хлебом поехал… одно колесо здесь, другое – там. Понял?
– За хлебом – то славно. Утомлюсь, тебя лупцуючи, а ось и хлебушек! Не казав, он черного привезет чи батончиков? Страсть люблю черный, с сальцем, с часнычком…
Я плюю на конспирацию и начинаю «одчинять».
* * *
Валько-матюгальник со Второй Песочной оказался тщедушным мужичонкой в ватнике. Ниже меня на полголовы. Такому не чужие вихры трепать, а законную супружницу умасливать, дабы трешку на пиво выдала. Впрочем, кроличий треух сидел на макушке Валька с достоинством боярской шапки («горлатная» – пришло на ум полузабытое словцо), а клочья ваты, обильно торчавшие из прорех, превращали телогрейку в подобие царской мантии.
Горностай вульгарис.
А если учесть, что Вальково «мы» звучало истинно по-королевски… «Мы, Валько XIV, Матюгальник всея Срани Дальней, Ближней и Средней, милостиво повелеваем – ржаного нам хлебушка, и побольше!..»
Отодвинув меня в сторону, гость прошествовал в коридор и перво-наперво огляделся.
– А не брешешь, хлопче? – неласково буркнул он, шмыгая красным от холода носом.
На кончике носа висела и все не хотела падать здоровенная капля.
– Насчет чего? – я мало-помалу обретал уверенность.
Да такого заморыша соплей перешибешь, это вам не с архарами рукоприкладствовать! Может быть, я все-таки главный герой? – просто мне об этом сказать забыли?
– Насчет дядька Йора. Ей-Богу, брешешь… Эй, дядько, ты здеся? Вернулся? Хоронишься, да?!
Я взял Валька за круты плечи и попытался развернуть к двери передом, а ко мне, так сказать, задом. Куда там! Он даже не шелохнулся, словно я двигал не его, а битком набитый комод.
– Не, не сбрехал, – сообщил матюгальник со странным удовлетворением, к которому примешивалась изрядная доля душевного расстройства: дикая, удивительная смесь, о которой впору стихи писать. – Нема-таки дядька. А ты, хлопче, стало быть, той самый пьяндыжка, шо дребедень всяку сочиняешь… нам эти, колесатые, про тебя сказывали. Лады, лады… Будем собираться, благословясь! Мулетка готова?
Видимо, по лицу моему было ясно видно, что я думаю относительно боеготовности загадочной «мулетки», ибо Валько соизволил добавить:
– Ну, оберег! Нам счезня без мулетки гонять несподручно… Ох, ты таки йолоп, хлопче! – даром что колесатые за тебя горой… Плетень, плетень новый где?!
В слове «плетень» Валько делал ударение на первом слоге, и я начал кое-что понимать. Мотнувшись в комнату, я уцепил с пола красоту свою нетленную, в пять проводков с грусть-тоскою пополам; а заодно и связку оперенных электродов прихватил.
– Это? – злорадство просто текло из всех моих пор, когда я протягивал сокровища вредному матюгальнику. – Как мулетка, сойдет? Электродиков не желаете-с?! Свеженьких, с пылу с жару?!
Он не отозвался на подначку.
Он вообще застыл соляным столбом, уставясь на сунутый ему под нос «плетень».
– Сам робыв? – наконец прохрипел Валько. Такой хрип я слышал лишь однажды: есть у меня пластинка с джазовым квартетом, так там бас-саксофон на субтоне шалит. – Не, ты не молчи, хлопче, ты колись: сам? Чи дядько Йор пособляв?!
– Сам, сам, – я сбегал на кухню, нацедил водички в чашку с отбитой ручкой и притащил Вальку: поправляться. – Самей некуда.
Странные дела: на этой кухне у Ерпалыча было аж две жертвенные горелки! Похоже, плиту на спецзаказ делали. И в красном углу, на аккуратненькой полочке, рядом со свечками лежали три колоды одноразовых иконок. Две нераспечатанных и одна пустая на треть. Впрочем, удивляться я уже разучился.
Чашка была выхлебана матюгальником, что называется, «в единый дых».
– Ну, хлопче… ну, мастак!.. а колесатые, стервь их душу, брехали – пьяндыжка, мол, белоручка, долго дрючить придется… А дроты оставь, оставь! Неча бомжа-счезня дротами наскрозь пырять – сильно озлобиться может. Там в хате ремонту тыщ на пять! – хрена нам его, гада, по-лишнему злобить?!
– Хрена, – грустно согласился я.
– Дык шо, йдэмо? Подмогнешь, раз мастак… Мулетка – она, ежели кручельник поруч, шибче варит! Тут близенько, через дорогу…
В подъезде загрохотало, и через минуту в дверь ворвался Фол. Авоську с хлебом он держал на манер разбойничьего кистеня, и смеха это почему-то не вызывало.
– Я тебе что говорил?! – заорал он еще с порога. – Нет, я тебе что говорил, урод?! Ты зачем дверь открыл?! Ты кому дверь открыл?!
– Здорово, Хволище, – равнодушно приподнял свой треух Валько, нимало не смутясь кентавровыми воплями. – Ты хлопца не трожь, это он нам одчиняв… А орать – это мы и сами с волосами! Слыхал, небось, как мы ор учиняем? То-то, шо слыхал… Хлебушка принес? Дай корочку, не жлобись…
Фол напоследок погрозил мне кулачищем и полез в сетку: ломать корочку для матюгальника.
Полбуханки оторвал, филантроп!
– Ты к Руденкам собрался? – спросил он у Валька.
– Угу, – набитый хлебом рот мало способствовал внятности речи.
– За оберегом явился?
– Угу.
– Ну и?
Вместо ответа Валько ткнул в сторону кентавра моим творением.
Фол уважительно хмыкнул.
Меня они оба теперь игнорировали.
И когда я начал одеваться, демонстрируя твердое намерение сопровождать матюгальника к загадочным Руденкам, где одного ремонту тыщ на пять – Фол не стал противиться.
Запер дверь и поехал следом.
2
– Ой, спасайте, люди-нелюди добрые! Ой, лихоманка его, проклятущего, забери! Ой, погубил, по миру пустил, третий раз тиранит, чтоб ему, ироду, тридцать три рожна в самые печенки! Ой, гроши-то какие, деньжищи сумасшедшие!.. кровью, потом, куска не доедали, на воде-хлебе…
Это Руденкова теща. Толстенная бабища в три обхвата, жиденький перманентик по овечьей моде «завей горе веревочкой», мопсовы брыли трясутся от причитаний, и слезы горючие вовсю бороздят могучий слой пудры. Есть, есть-таки женщины в наших селеньях, что ни говори, а есть, на воде-хлебе, тридцать три рожна их врагам в печенки – за коня на скаку не поручусь, а в горящую избу запросто, особенно ежели там можно будет «ирода проклятущего» за глотку взять.
– Мама, хватит! Хватит, мама! Вот уже Валько пришел, он ладу даст… Да хватит же! Говорил вам: не фиг на батюшке экономить – а вы все свое: дьяка зови, дьяка с Журавлевки, дьяк больше пятерки не просит! Доэкономились! Слышь, Валько, ты б уважил по старой дружбе – четвертной дам, это честно, без обмана, и еще литру на ореховых перегородках! Больше, сам понимаешь… тут чинить, не перечинить… мама, вы б пошли, кофе сготовили или еще куда…
Это собственно Руденко. Хозяин. Тощий очкарик, сутулится и непрерывно норовит чихнуть – но зажимает нос двумя пальцами, отчего лишь передергивается мокрой собакой. Глаза за толстыми линзами стрекозьи, лупатые, блестят фарами под дождем. Лицо отекло, набрякло красными прожилками, плавает по комнате туда-сюда больной луной… меж волнистыми туманами, лия свет на печальные поляны.
Шаг – и облако известки томно всплывает с пола, отчего и мне впору чихать, да не складывается как-то.
– И-и-и-и… иииии… и-и-и!..
Это Руденчиха. Дочь и жена, а двум соплякам, которых сразу по нашему приходу выгнали на двор гулять – им она, небось, мать родная. Миловидная худышка в халате-ситчике и шлепанцах на босу ногу, она сидит в углу, серой мышкой забившись в недра антикварного кресла (родной брат моего кухонного монстра!) и скулит на одной-единственной тоскливой ноте, отчего морозец ползет по коже, и хочется сесть рядом на испохабленный паркет, ткнуться лбом в ее острые коленки, затянуть дуэтом:
– И-и-и-и… ииии… и-и…
В коридоре туда-сюда ездит Фол, хрустя обвалившейся плиткой. Мне слышно, как временами кентавр дергает дранку перегородки между ванной и туалетом; тогда хруст раздваивается на кафельный и деревянный. Видел я эту перегородку: развалины Трои. Да она ли одна здесь такая… Куда квартирники с исчезником-управдомом только смотрят? Или хозяева не на одном батюшке экономят – каши со шкварками тоже жалеют?!
Впервые такое вижу.
– Лады, – подводит итог строгий Валько-матюгальник, комкая в руках треух. – Значит, самосвятом хату клали… дьяк-то хоть был пьяный?
– Трезвы-ы-ый! – истово причитает теща. – Не схотел причаститься!..
– Не схотел! – передразнивает ее очкастый Руденко. – Вы б, мама, налили да поднесли, он бы и схотел! Я ж помню, как вы змеей подколодной: чайку, Глеб Осипыч, чайку духмяного не желаете?!
Теща лишь храпит в ответ загнанной лошадью. Понятия не имею, как они, родимые, храпят, но думается, что именно так.
– И-и-и-и…
Это из кресла.
Валько многозначительно смотрит на тещу, смотрит с осуждением, губами жует, и теща живо соображает, в чем дело. Перед нами мигом объявляется поднос, расписанный по черни кровавыми маками, а на нем – початая бутыль и три пузатые стопки. Желтоватое содержимое бутыли щедро плещет куда следует, а из коридора, унюхав начало работы, катит Фол.
Хвост кентавра до середины в побелке.
– На корочках? – Валько не спешит принять на душу.
– На них, на них, красавицах…
– На ореховых?
– Да что ж вы, Валько, нас срамите?! На ореховых на перегородочках мы вам с собой дадим, а здесь лимонные… Неужто мы порядка не знаем?
– Цедру срезали? Свяченым-то ножичком?
– А вы попробуйте! Ежели горчит, то с нас магарыч!
Матюгальник берет стопку, придирчиво внюхивается, миг – и стопка пуста.
Рядом шумно крякает Фол, опростав вторую.
Только тут я замечаю, что все смотрят на меня. Пить с утра не хочется, я мнусь, а они смотрят. Валько внимательно, с пристрастием, Фол чуть насмешливо подмигивает; а семейство многострадальных Руденок – с опасливой надеждой. Будто стоит мне опрокинуть сто грамм, и станет их дом полной чашей с лакированными стенками. На память приходит: вот мы вваливаемся к ним в квартиру, и матюгальник представляет меня: «А цэ дядька Йора крестник, знатный кручельник! Ось, бачьтэ, якой плетень…»
Сейчас мой «плетень» висит у входа на гвоздике.
Рядом с образком «Трех святителей», что вешается «…на основание дома…»,и керамической мордой манка-оберега: не мышонок, не лягушка, а неведома зверюшка.
И противная вдобавок до зарезу.
– Я это… я… а, да пропади оно пропадом!
Хлопаю стопку единым махом, и запоздало понимаю: это спирт.
Чистый.
На корочках, чтоб им…
Слезы текут по моему лицу, воняя перегаром, а семейство Руденок счастливо ворочается напротив, будто я их рублем подарил. Аж супружница в кресле бросила стенать. Запахнула халатик, утерла замурзанную рожицу – мама моя родная, она улыбается!
Валько с одобрением хлопает меня по плечу.
– Оце, хлопче, сказанул! Сказанул так сказанул! Цэ по-нашему!
– Что? Что «по-вашему»?!
Смеются. Все смеются. Не отвечают. Ну и идите вы все… я беру с подноса дольку крупно нарезанной луковицы. Закусываю. Хруст лука на зубах противно напоминает хруст плитки под Фоловыми колесами.
– Ну шо, горемыки? Одзыньте, дайте место…
Валько начинает кругами мерять комнату, выбирается в коридор; слышно, как он громыхает сапожищами, на кухне течет вода из крана, это тоже слышно, а потом Валько возвращается.
– Мать-рябину отстаивали? – интересуется он.
Вместо ответа ему суют пластиковую фляжку с мутным отваром. Мать-рябины, надо полагать. Матюгальник откручивает крышечку, трижды сплевывает через плечо, набирает полный рот этой гадости и начинает прыскать во все стороны. Я еле успеваю уворачиваться, а мои действия вызывают всеобщее восхищение. Словно истинным ценителям балета демонстрируют гениальные антраша и эти, как их?.. сальто? курбеты?
Ладно, замнем.
Наконец Валько истощает запасы отвара, после чего достает из кармана уголек и принимается ходить из угла в угол. Пишет на стенах. Когда он вновь удаляется в коридор, я приглядываюсь к написанному. М-да… понятно, чего они детей гулять выперли. Рядом со мной гулко дышит Фол, будто готовясь заново везти меня галопом по обледенелым мосткам. К чему бы это?
– Ну шо? Почнем, благословясь, в Бога-душу-мать…
И все мысли разом вылетают у меня из головы, потому что Валько «починает». От души, от сердца, от горького перца. В хате становится тесно от мата: двух-, трех– и многоэтажного, этажи эти громоздятся один на другой, круто просоленной Вавилонской башней от земли до неба, многие перлы мне и вовсе незнакомы, я судорожно пытаюсь запомнить хоть что-то, я преклоняюсь, восторгаюсь, я понимаю, что талант есть талант, одним дадено, другим – нет, но дыхание перехватывает, память отказывает, и мне остается лишь присоединить свой безмолвный восторг к восторгу Руденок и молчаливому одобрению кентавра.
А матюгальник работает.
В поте лица.
Кроет благим матом.
Лицо Валька под завязку налито дурной кровью, жилы на шее грозят лопнуть, но иерейский бас волнами плывет по квартире, баховским органом заполняя пространство от стены к стене, от окна к окну, от кухни к входным дверям, мы купаемся в лихих загибах, следующих один за другим без паузы, без заминки, без малейшего просвета, во время которого можно было бы перевести дух; ругань постепенно теряет исконный смысл, превращаясь в великую литургию, в священную службу пред неведомым алтарем, и глас матюгальника поминает мироздание, на чем там оно стоит, и лежит, и делает то, о чем говорят шепотом и преисполнясь, а мы внимаем, вставляем и вынимаем…
Стена комнаты вспучивается пузырем. Пузырь катится к углу, но у корявой надписи, сделанной угольком, резко тормозит. Кряхтят обои, Валько добавляет децибелл, истово поминая основы основ под углом и по прямой, вдоль и поперек, а пузырь мечется в четырех стенах, не в силах прорваться в коридор через угольный шлагбаум.
– Подсекай, – хрипит Фол. – Валько, родной, подсекай – уйдет!..
И Валько подсекает.
Пузырь громко лопается, штукатурка течет из него белесым гноем, и наружу вываливается Тот. «Бомж-счезень», как называл его наш славный матюгальник – хотя я впервые слышу, чтобы кого-либо из Тех звали бомжами. Росточку Тот небольшого, в плечах узок, но пальцы длинных рук оканчиваются плоскими ногтями, больше похожими на жала стамесок. Визг, пронзительный, гоняющий мурашки по коже, мои зубы противно ноют, будто хлебнул ледяной воды из-под крана – а Тот несется мимо меня по «полю брани» к входным дверям.








