Текст книги "Ривароль"
Автор книги: Генри Каттнер
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)
Эней, вынесший на своих плечах отца из пламени, – образцовый пример сыновней любви. Если бы он приказал это сделать своим рабам, то не заслужил бы такого имени. Героем становится тот, кто приносит наивысшую жертву своему королю или своему отечеству. Можно быть великим правителем, великим человеком, великим полководцем, героем вовсе не будучи.
В искусствах деятельной части народа подобает творить, праздной – наслаждаться и выбирать лучшее.
Скромный человек может все приобрести, высокомерный – все потерять, потому что один вызывает сочувствие, а другой – зависть.
Из всех чувств презрение следует скрывать наиболее тщательно.
Наша терпимость к знакомым людям почти всегда меньше того сострадания, которое мы проявляем к незнакомым.
Глупцы поступали бы правильно, если бы встречали острословов недоверием, соответствующим их пренебрежению к ним.
Болтливая зависть нерасторопна; опасаться нужно той, которая молчит.
Ясный ум часто кажется нам удачливым, подобно тому как красивое тело кажется ловким.
Человек с посредственными задатками, но умеющий пользоваться своим временем, проворством и терпением может достичь такого ранга, что привлечет к себе всеобщее внимание.
В животе зарождается идея.
Хорошие манеры – украшение для богатства и прикрытие для нищеты.
Путь дружбы зарастает терном, если по нему долго не ходить.
Есть добродетели, вменяемые только богатству.
В дикой природе виды имеют красивые формы, потому что самка принадлежит самцу, одержавшему верх над другими самцами.
Как цветы и плоды, выращиваемые в домашних условиях: чем более они красивы и велики, тем меньше в них семян и зерен; так и человек, культивирующий свой дух: он утрачивает способность к размножению и ручной работе. Следовательно, создание самых прекрасных цветов, обильнейших плодов и гениальных людей не входило в замыслы природы.
Природа, располагающая только четырьмя кулисами времен года, а также Солнцем, Луной и прочим небесным составом, меняет зрителей своего спектакля, отправляя их в мир иной. Мы, люди, не можем менять зрителей, поэтому меняем декорации и саму пьесу.
Нас раздражают не столько неудобства, связанные с одним положением, сколько удобства другого.
Кошка не ластится к нам, она дает нам себя приласкать.
В Европе рождается больше мужчин, чем женщин, и не будь войн, женщины были бы обречены на неверность. И наоборот, в стране, где мужчин больше, многие женщины были бы обречены хранить верность мужьям.
Те же таланты, что делают человека способным приобрести состояние, мешают ему пользоваться им.
Дураков следует избегать: от них одно раздражение. Пока их в двадцатый раз не заденешь, они не ответят.
Если бы дураки имели представление о том, какие муки они доставляют, они бы нам посочувствовали.
Не следовало бы класть в основу своей добродетели вещи, которые сами по себе ни хороши, ни плохи: например, девственность.
В человеческом представлении о том, что время течет, содержится большая ошибка. Время – это берег, который будто бы движется, когда мы проплываем мимо него.
От самого плохого колеса больше всего шума.
Память довольствуется обветшалой драпировкой; фантазия восседает под расшитым цветами балдахином.
Животных можно подразделить на умных и одаренных: собака и слон умны, соловей и шелковичный червь талантливы.
Человек – единственное существо, которое удивляется универсуму и с каждым днем все больше дивится тому, что это удивление имеет границы. В царстве животных изумление бывает связано с появлением незнакомого предмета и сразу же сменяется испугом или бегством, а в конце концов уступает место привычке или забвению. У нас же удивление становится матерью идей. Оно переходит в размышление и, дав плодотворную встряску уму, приводит к открытиям. Гениальность проявляется, даже когда мы удивляемся нашей слабости: ощущение своей малости есть признак величия, как ощущение своей вины – признак добродетели. Поэтому мы не только способны удивляться, но и сами удивительны; животные же только удивляются.
Большая удача для нас, что животные отличаются от людей не только внешним видом, но и отсутствием языка, ведь если бы они могли обмениваться с нами идея-ми и чувствами, если бы владели словом, то мы не могли бы их есть: из соображений гуманности. Мы даже не можем решиться убить животное, живущее в тесном соседстве с нами, например собаку. Если кто по неосмотрительности умертвит курицу, принадлежащую какому-нибудь крестьянину, то может задобрить его талером. Иначе дело обстоит, если убита собака: здесь ущерб невозместим, и талер причинил бы еще одну обиду.
Поскольку жизнь есть некое целое, то есть имеет начало, середину и конец, неважно, длится она долго или коротко. Важно только, чтобы ее возрасты были правильно соразмерены. Поэтому оплакивать надо лишь преждевременную смерть – не ту, что полагает конец жизни, а ту, что обрывает ее.
Есть много так называемых философов, навязчивых умов, которые подходят к природе без той страстности и почтительности, которые выдают искренне влюбленного человека, заслуживающего ее милости. Они ведут себя, скорее, как любопытствующие болтуны, возбуждая много шума и толкотни и только унижая возлюбленную своим поклонением.
Состояние, которым располагал Вольтер, соответствовало его гению. Напротив, у Руссо мы обнаруживаем сильную несоразмерность между средствами и талантом. Первому больше подошло бы жить в обширной стране, второму – в маленьком городке, где бедность может сойти за добродетель. Но в силу какого-то странного извращения, объяснимого только разницей в темпераменте, первый проживал в Женеве, а второй в Париже: первый щеголял своим богатством перед маленьким народом, второй изумлял великую нацию мизантропической бедностью. В обоих случаях истинной философией и не пахнет.
В метафизическом смысле время – это не старец и не река. Такие символы подходят только для характеристики грандиозного движения, непрестанно уничтожающего и вновь порождающего все во Вселенной. Время – это, скорее, неподвижная урна, из которой выливается вода; побережье духа, мимо которого текут все события, тогда как нам кажется, что движется оно само.
Старость, как известно, больше опирается на память, чем на воображение. Поэтому талант стремится потрясти людей в пору своего цветения, поскольку в старости ему будут удаваться лишь их портреты. Значит, надо уже в юности заготавливать запасы на период засухи.
Без способности к воспоминанию наш возбуждаемый впечатлениями дух постоянно натыкался бы на все углы в универсуме; чувства и идеи, сверкающие поначалу подобно молниям, она обращает в мягкий и ровный свет.
Дикарю не нравится в наших городах, поскольку он равнодушен к общественному мнению. В противном случае все наши прочие оковы вскоре показались бы ему вполне терпимыми в сравнении с этими, первыми и самыми гнетущими. Одичавшие в странствиях матросы не желали возвращаться в наше общество; и никому не встречался такой дикарь, которой не использовал бы первую возможность вернуться к своим соплеменникам, каких бы удовольствий мы ему ни обещали.
В начале жизни человек стоит на распутье, перед животными же раскрывается прямая дорога. Поэтому мы способны сомневаться и бываем повинны в обмане, тогда как звери неподкупны и свободны от того и другого.
Философы обманывались и в отношении народа, и в отношении знати. Они полагали, что просвещение коснется малых сих, а великих мира сего не затронет.
Мораль правит более возвышенным и более строгим способом, чем закон. Она хочет, чтобы мы не просто отошли от зла, но и делали добро; чтобы мы не только казались добродетельными, но и на самом деле были таковыми. Ведь она основывается не на всеобщем уважении, которого можно добиться хитростью, а на нашем самоуважении, которое ничем не купишь.
Мораль, как и само государство, основывается на принципе однородности, поскольку ни отношение человека к зверю, ни отношение человека к Богу нельзя назвать моральным.
Моральные отношения между животными строились бы на анималистической основе, мораль между ангелами – на спиритуалистической. В отношениях между людьми она предполагает гуманность, мать всех добродетелей, порождающая в нас сперва наше право, а затем милосердие.
В морали есть такие вопросы, которые умный и совестливый человек вслух не задает. Закон светит с торцовой стены государства, он охраняет врата и улицы; осторожность и снисходительность ему незнакомы. Между тем в лабиринте морали и закона есть одно укромное место, которое мне хочется назвать форумом совести. Путь к нему знает только добродетель, и потому от множества людей оно остается навеки скрыто.
Было бы преступно передать чужеземцу чертежи наших укреплений, ведь тем самым он получил бы ключ от ворот королевства. Поэтому я не стану говорить, где находится потайной вход в то отдаленное святилище, в коем разрешаются самые тонкие, самые щекотливые проблемы морали и права, для которых слишком грубы весы Фемиды. Ведь если указать эту дверь, туда скоро проникнет алчность со множеством других изворотливых страстей, которые учинят насилие над совестью в ее последнем оплоте.
Существует только одна мораль, как и только одна геометрия; у этих слов нет множественного числа. Будучи дочерью совести и справедливости, мораль является универсальной религией.
Добродетель не следует искать в нейтральных заслугах, таких как соблюдение поста, ношение покаянных одежд или умерщвление плоти; все это не служит никакой службы окружающим.
Нужно различать два вида добродетелей: те, которые идут на пользу только нам самим (сдержанность, рассудительность, бдительность), и те, которые полезны другим людям (справедливость, благожелательность, преданность). То, что полезно только нам одним, еще не добродетель, поскольку сам по себе человек ни добродетелен, ни порочен.
Однако в общественной сфере рассудительный, сдержанный или бдительный человек больше приспособлен к выполнению обязанностей чиновника, отца семейства или солдата. И в этом смысле его личные дарования становятся добродетелями.
Мы должны решиться быть искренними в каждом своем слове, поскольку неукоснительное следование этому правилу повышает нас в собственном мнении, а также потому, что так мы становимся менее болтливы: одна добродетель влечет за собой другую. Лицемерие не должно вырываться за ограду молчания.
Кроме злопыхателей, легкомысленно обвиняющих нас в пороках, о которых они только догадываются, есть еще скромники-друзья, старательно замалчивающие добродетели, о которых им точно известно.
При дворе ничто не сходит с рук, здесь нельзя открывать свои слабые стороны: придворный ориентируется на образцовый вкус и культивирует в себе изысканную учтивость. Он может во всех областях выбрать себе таланты высшего ранга, отсюда тот оттенок универсальности, которым отличается придворная жизнь.
Умение вести себя и хорошие манеры, которые еще хоть как-то облагораживают наш свет, не исчезают потому, что ни одному мошеннику не хочется, чтобы его считали таковым, и он обвиняет в мошенничестве себе подобных. Все пропало бы, если бы он отважился публично заявить: «Смотрите, я мошенник». В стыде выражается более глубокое содержание, чем в притворстве.
Провидение совершило великое благо, допустив, чтобы дети наслаждались счастьем: ведь если бы мир был хорош, то наибольшего сожаления заслуживали бы те, кто ничего в нем не понимает.
– Почему он покончил с собой?
Для того чтобы жить, нужны столь основательные причины, что для самоубийства никаких особых не требуется.
Скупому не хватает и того, чего он лишен, и того, что у него в избытке. Нет более гнусного типа. Богач, которого скупость удерживает от благодеяний, подобен солнцу, переставшему светить.
Если богатый человек не сделается милосерднее земной почвы и, как и она, станет оплачивать только усердие, он прослывет жестоким.
Ничто так не отвратительно, как обходящееся без добродетелей богатство.
Если личность человека действительно более важна, чем его владение, то воистину лучше быть бедным. Именно поэтому богачи кажутся нам людьми столь низкого сорта, и именно поэтому мудрецы отдают предпочтение беднякам.
«Возвращайся, – писала одна не слишком набожная женщина своему любовнику, – если бы я могла любить того, кто отсутствует, я выбрала бы Бога». Женщина эта могла представить себе Бога, который как-никак вездесущ, только по подобию человека.
Подданный, которого монарх избирает своим наперсником, наверняка, как та нимфа, все время трясется от страха, ожидая, что в один прекрасный день Юпитер забудется и явится перед ним в сиянии своих молний и грохоте грома.
Из десяти человек, обсуждающих нас, девять скажут плохое; и тот единственный, кто скажет хорошее, скорее всего сделает это плохо.
Если при дворе мыслят тоньше и выражаются деликатнее, чем где-либо в другом месте, то только потому, что там требуется постоянно скрывать свои мысли и чувства.
Чего может добиться здравый человеческий рассудок в зараженный педантизмом век, когда даже удачу никуда не пропускают без документов.
Иерархия умов строится подобно пирамиде; чем более высокое место в ней занимает человек, тем более он одинок. В самом низу он причисляется к широким слоям, наряду со многими себе подобными; чем выше он поднимается, тем более узкому кругу принадлежит. Камень, венчающий и завершающий пирамиду, единственен и уже не имеет ничего подобного себе.
Тацит зарекомендовал себя подлинным философом, сказав, что в Бога лучше верить, а не умничать по его поводу: sanctius et reverentius videtur de existentia Dei credere quam scire.[26]26
Благочестивее и почтительнее было бы верить в существование Бога, а не знать о нем (лат.)
[Закрыть]
В сущности, на Земле есть только одна религия: отношение человека к Богу. Подобно тому серебром называют только один металл, хотя каждое государство чеканит на нем свой герб; так возникает валюта. То же происходит и с языками, отличающимися друг от друга, хотя в них варьируется один и тот же смысл. С каким еще эталоном можно сверить языки и религиозные культы, если не с той долей универсального, что в них содержится?
Универсум состоит из концентрических кругов, вписанных и соразмеренных друг с другом с удивительной гармоничностью: от насекомого к человеку и от атома к Солнцу, вплоть до того высшего, испускающего таинственный свет существа, которое образует их центр – это Я мироздания.
У нас были конституционные священники, но конституционной религии быть не может.
«Философию немногое отдаляет от религии, зато многое возвращает к ней». Это сказал о религии Бэкон; он хотел намекнуть, что вернуться к ней нас заставляет ее политическая ипостась.
Если бы сегодня во Франции была учреждена тирания единоличного властителя, философия смогла бы поставить перед ней меньше преград, чем религия.
Я знал одного человека, который не верил в Бога, и тем не менее все, кто его окружал, казался подлинным Провидением. Я знал только одного такого. Мудрец относится к религии без легковерия, но не без уважения.
Человек неверующий обманывается в отношении грядущей жизни, верующий зачастую – в отношении жизни сегодняшней.
ЗАМЕТКИ
Крайне прискорбно, если наши наклонности приходят в противоречие с нашими потребностями. Мне, к примеру, требуется больше двигаться, а я склонен к покою.
Один юный неудачник, втершийся в высшее общество, когда Фортуна повернулась к нему лицом, воспользовался этим случаем, чтобы помочь отцу деньгами. Своему другу, содействовавшему в деле, он наказал никому об этом не говорить: ибо, пояснил он, благотворное впечатление, которое произвела бы сыновняя любовь, не перевесило бы несчастья иметь небогатого отца.
Он глуп, но производит приятное впечатление, когда слушает умных товарищей.
Боже вас убереги от любви англичанки.
– Вам скучно, монсиньор?
– Не беда, вот только кто бы меня развлек…
– Что это за распутство? Одна девчонка за другой!
– Лучше бы вы меня поздравили. Моей любовнице всегда пятнадцать, кроме того, я экономлю на корреспонденции.
«Своим рождением, – сказала мне однажды внебрачная дочь графа П., – я обязана безмозглой глупости и бессердечному распутству».
Лежа на своем диване, я наблюдал, как вокруг ширится слава о моем коварстве, притом что ради нее я не совершал никаких иных злодеяний, кроме нескольких произнесенных мною острот, и я сказал себе: Нерону и Калигуле приходилось громоздить преступление на преступлении, чтобы распространить вокруг себя ненависть и страх, хотя какая-нибудь пара метких словечек – и о них бы уже заговорили как о чудовищах.
В погребке где-то около 1780 года наши разговоры устремлялись на такую высоту, что шпионы едва не дохли со скуки; поэтому к нам отрядили академика Сюара.
Поскольку природа не может предложить мне ничего нового, а общество и того меньше, я довольствуюсь воздухом и водой, тишиной и одиночеством как четырьмя элементами моей жизни, которые не имеют вкуса, но и не ведут к раскаянию.
Г-на Дютана, автора книги, в которой он заявляет, что всеми изобретениями мы обязаны древним, следовало бы спросить, почему у него Аполлон остался без ружья в руках. Поскольку в будущем непременно появятся новые изобретения, а следовательно, и новые Дютаны, которые не упустят случая приписать их древним, я предлагаю, чтобы наш избавил от лишнего труда своих последователей и раз навсегда извлек из классиков все изобретения, которые еще предстоит сделать in saecula saeculorum. Amen.[27]27
Во веки веков. Аминь (лат.)
[Закрыть]
Практическое правило: никогда не давать женщинам книгу, разве лишь тем, которых держат за семью замками.
О Мирабо: деньги он добывал только преступлениями, а преступления ему ничего не стоили.
Однажды вечером, после бурной ссоры со своим возлюбленным, мадмуазель Ла-герр, не переодев костюма, с заплаканным лицом выбежала из оперы; совсем потеряв голову, она заблудилась в полях. Не переставая плакать, она провела там ночь, а утром (дело было летом) приветствовала утреннюю зарю чудесной арией, которой часто аплодировали в Париже. Прекрасное создание в богатых сказочных одеждах, с его жестами, голосом и изящной фигуркой, местные крестьяне сочли не то Девой Марией, не то ангелом и бросились перед ним на колени.
Представим себе, что в этот момент появляется колесница, вроде той, на которой Шарль бежал из Тюильри, и м-ль Ла-герр похищают, – разве это не довершило бы иллюзию? Разве очевидцы не дали бы разрезать себя на куски, свидетельствуя явление и вознесение богини? Нашлось ли бы в какой-нибудь религии чудо, удостоверенное с такой же ясностью и определенностью? Между тем произошло это в наш просвещенный век в 1778 году в Париже.
Бог людей – человек. Более того, бог евреев – еврей, бог японцев – японец и так далее.
О Лорагэ. Его идеи – как оконные стекла: по отдельности они прозрачны, сложенные в стопку – нет.
Я заснул. Архиепископ сказал своей собеседнице: «Пусть он подремлет, давайте помолчим». Пришлось возразить: «Если вы перестанете разговаривать, вы меня разбудите».
Люди не столь злорадны, как Вы думаете. Вам потребовалось двадцать лет, чтобы написать плохую книгу, а им лишь одно мгновение, чтобы о ней забыть.
– Вы так много говорите с этими занудами.
– Я говорю сам, чтобы не пришлось их слушать.
– Я напишу Вам завтра; отнеситесь к этому всерьез.
– Не утруждайте себя и пишите без церемоний.
И почему только г-н Лорагэ уподобил мой ум пламени, поднимающемуся из воды?
В пору моей юности в Париже водились прожигатели жизни, тратившие состояния на девиц из простонародья, чтобы те их любили.
«Этот человек, – сказала мне одна из этих девиц о герцоге X., – хочет, чтобы его боготворили, а это дорого стоит».
В 1722 году нескольким знатным юным дамам в возрасте от пятнадцати до восемнадцати лет, скучавшим в аббатстве О-Буа, пришла в голову мысль написать письмо Великому Турке и попросить его принять их к себе в сераль. Письмо перехватили и передали королю; при дворе оно дало повод к великому веселью. Монастырская скука и желание любви подтолкнули юных дам ко вполне естественному выходу.
Одна дама сказала выскочке, отказавшему ей в какой-то просьбе: «Фу, у вас все пороки знатных господ». И получила, чего хотела.
Журналисты, столь тяжело пишущие о легких стихах Вольтера, напоминают таможенников, навешивающих свои пломбы на нежнейшие ткани Италии.
Из всех людей Мирабо больше всего соответствовал своей славе: вид его был ужасен.
За деньги Мирабо был готов на все, даже на доброе дело.
Притворство помогает прослыть остроумным человеком: Г. принципиально говорит обратное тому, что думает; иногда это приводит к крайне метким попаданиям.
Моя работа над словарем французского языка иногда напоминает мне работу врача, которому пришлось вскрывать труп любимой женщины. Венера Милосская всего лишь мраморная статуя, но формы ее совершенны. Женщина несовершенна, но исполнена жизни и движения. Из-за своей неподвижности статуя была бы отвратительна без совершенных форм; из-за своих несовершенств женщина напоминала бы плохую статую, если ее лишить того очарования, которое ей придает жизнь и игра страстей.
Музыка должна оставлять душу в неопределенности, предлагая только мотивы. Худшее, что можно сказать о музыке, это что ею все определено.
Ничтожные умы торжествуют, заметив ошибку великого человека, как совы, радующиеся затмению Солнца.
В сочинениях Руссо много шума и жестикуляции. Такой стиль больше подходит не пишущему, а ораторствующему с трибуны.
«Дух законов» Монтескье – сочинение величественное и плодородное, как Нил в своем течении, и столь же темное в своих истоках.
Некоторые люди собираются чихнуть и все никак не могут; та же беда у Г. с остроумными замечаниями.
Историки и романисты обмениваются правдой и вымыслами; первые – чтобы оживить былое, вторые – чтобы придать правдоподобность тому, чего никогда не было.
Однажды я осмелился возвести хулу на Амура, и он отомстил, сведя меня с Гименеем. С тех пор и мучаюсь раскаянием.
В Париже Провидение убедительнее, чем где-либо.
В периоды роста Париж походит на распутную девку.
В 1792 году два престарелых архиепископа, опираясь на свои костыли, прогуливались в городском парке Брюсселя. После продолжительного молчания один обратился к другому: «Монсиньор, как выдумаете, мы проведем эту зиму в Париже?» На что тот важно отвечал: «Монсиньор, не вижу в этом ничего предосудительного».
Когда развиваешь свою мысль перед немцами, они отвечают лишь по зрелом размышлении и ободрив друг друга взглядами. Они объединяют усилия, чтобы оценить красное словцо.
Хоть я не Сократ и не Юпитер, Ксантиппа и Юнона живут в моем доме.
В Европе я не знаю никого, кто находился бы в более глубоком заблуждении относительно своего пола, чем мадам де Сталь.
Если француз стремится выявить комическую сторону жизни, то англичанин, похоже, всегда присутствует при драме, так что классическое сравнение с афинянином и спартанцем здесь исполняется буквально. Наводить на француза скуку столь же бесперспективно, что и пытаться развеселить англичанина.
Я повернулся к Англии спиной по двум причинам: во-первых, из-за дурного климата; и, во-вторых, потому, что работа над словарем лучше шла на континенте. Вообще говоря, мне не нравится страна, в которой больше аптекарей, чем булочников, и где неизвестны никакие свежие фрукты, а только печеные яблоки. Англичанки прелестны, но у них две руки – и обе левые. «…И грация их ярче красоты», – возражает наш Лафонтен в одном из своих стихотворений, написанном будто специально для француженок.
Моя эпитафия: «Лень забрала его у нас раньше смерти».