Текст книги "Ривароль"
Автор книги: Генри Каттнер
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)
14
Точность выражения относится к средствам, коими располагает человек, более развитый в духовном отношении, но слабый физически, не имеющий сил пускаться в продолжительные дебаты. Несмотря на все свои выпады, Ривароль находится в положении обороняющегося, ему приходится беречь резервы. При этом нужно учитывать, что он не только отстаивает проигранное дело монархии в качестве ее адвоката, но и борется за свое собственное дело. Уже Сент-Бёв видел здесь противодействие образованного ума нивелирующим силам, пугающим его своей нарастающей мощью. Мы можем дать еще более точную формулировку, сказав, что в случае Ривароля художник вступает в борьбу с силами эпохи, с самого начала ощутив исходящую от них смертельную угрозу.
Здесь художник выходит в широкую область, где встречается с государством и власть имущими, где возникают волнующие его вопросы свободы, надежности и защиты. Художника можно рассматривать как человека, владеющего огромным богатством, который именно из-за этого богатства находится в большой опасности. Просто удивительно, как часто глубокое видение мира и наполняющих его сокровищ сочетается в художнике со слепотой в отношении собственного его положения. Сюда относится и его участие в тех движениях, что, направляясь к свободе, на самом деле ведут к полной нивелировке. Можно привести сколько угодно примеров, когда на своем пути он лишается либо головы, либо, что еще хуже, творческой силы. Впрочем, стремление к свободе – черта общечеловеческая, и действие ее достигает кульминации и затем сходит на нет благодаря действию противовесов. Ее можно обнаружить в жизни почти каждого художника, хотя далеко не всегда в таких чисто политических аспектах, как это было у Достоевского.
Ривароль с самого начала трезво смотрел на эту проблему, и слово «свобода» мало волновало этого человека, который сам жил такой свободной жизнью. Он всегда спрашивал, кто именно произносит это слово и что он под ним понимает. Он чувствовал, что обществу, стремящемуся к свободе лишь ради всеобщей нивелировки, художник не нужен, что в нем он обречен иссохнуть от жажды, обречен на вымирание. Он знал также, что нет ничего хорошего, если богатство делается анонимным и становится функцией аппарата, управляемого армией безымянных функционеров. Художник связан зависимостью с тем, что в мире существуют знатоки, любители, дилетанты, коллекционеры, меценаты, владетельные особы, которые, помимо одних только жизненных удобств, заинтересованы также в более утонченной, более красивой, более одухотворенной жизни, и что расточительность здесь может сделаться добродетелью. Это предполагает наличие известного числа праздных людей, а также наследуемое богатство, утонченность наслаждений и суждений – зрелый плод предшествующих поколений. Этому богатству Ривароль противопоставляет его варварскую форму – огромные состояния, сколачиваемые сборщиками налогов и военными поставщиками.
В той же мере, что и унификация общества, его, по-видимому, тревожил подъем национального государства. В этом явлении он не мог не видеть ослабление монархии, войска, сословий, провинций, да и самих наций – всего лишь количественный и, в конечном счете, иллюзорный рост за счет субстанциальной основы. По достоинству это можно оценить, пожалуй, только сегодня, когда национальное государство уже близится к закату.
Риваролю было важно многоцветье палитры, а не ее размеры. Несомненно, у многих имеются свои причины способствовать всеобщему выравниванию, но все же это задача не для художника. Ему надлежит поставить на кон более высокую свободу, чем та, которую защищают властители. Он находит ее в себе. Он живет вне всяких границ и должен избегать становиться на путь, ведущий от статуса национального поэта к роли государственного служащего, призываемого по случаю праздников и получающего за это пенсию. В конце этого пути – продажное умение и оплачиваемое вдохновение, а на заднем плане курится чад живодерни.
15
Ко внешним обстоятельствам нужно еще добавить, что сначала Ривароль переселился в Брюссель. Там он оставался до весны 1794 года, когда к городу подошел Пишегрю со своей армией. В Брюсселе он вел привычный для себя образ жизни, занятый своими планами, публикациями и поисками более или менее порядочного общества эмигрантов.
Следы пребывания в Брюсселе обнаруживаются в литературе тех лет, например в «Замогильных записках» Шатобриана или в переписке Ферзена с королевой. В сдержанном отношении Ферзена к Риваролю отражается та осторожность, с которой все истинные легитимисты, а также церковь с давних пор встречали поддержку со стороны литераторов. В ней сказывается предрассудок, питаемый старым солдатом в отношении вольноопределяющегося, а кроме того опасение, что в подношении скрыто обоюдоострое оружие и что оно обернется данайским даром. Возможно, такие чувства были справедливы, ведь, если позиция взвешена и обдумана, она не будет уже являться искренней и спонтанной. Между тем все связи между людьми, основанные на преданности и клятве, подвержены воздействию времени. Случаются кризисы, требующие либо разрыва этих связей, либо их упрочения на более продуманной основе. Если последнее удается, единство может стать еще более монолитным, чем прежде.
Люди живого ума, подобные Риваролю, несомненно, были тогда более важны для сохранения монархии, чем косные роялисты вроде Ферзена, совсем недавно руководившего внесением поправок в манифест герцога Брауншвейгского. В оценке ситуации здесь допущена ошибка, тридцать лет спустя повторившаяся в ордонансах Полиньяка. Между тем в поворотные моменты истории столкновение абсолютно завершенных характеров с характерами открытыми происходит снова и снова; те и другие относятся к числу исторических фигур, выступающих под все новыми и новыми масками. Достаточно хотя бы почитать, что старик Марвиц писал о Гарденберге. И даже о таком консерваторе, как генерал Йорк, которому прусская монархия была обязана столь многим, в придворных кругах говорили, что ему, собственно говоря, следовало бы покончить с собой после Тауроггена.
Из Брюсселя Ривароль через Голландию перебрался в Лондон, где, несмотря на горячий прием со стороны Питта исвоего почитателя Берка, пробыл лишь несколько месяцев. Кажется, этот город не пришелся ему по вкусу и он не нашел там поддержки, в которой нуждался. Он продолжил осматриваться в поисках места, которое обещало бы стать прибежищем на длительный срок. Такая возможность представилась в Гамбурге, куда его сестра Франсуаза перебралась в компании Дюмурье, за которым последовала в ссылку. В ее доме, а также у м-м де Нёйи и в других домах собиралась роялистская эмиграция. Ривароль обрел здесь плодородную ниву. В Гамбурге проживал и французский издатель Фош, с которым был заключен выгодный договор о публикации задуманного словаря. Первая часть обширного «Предисловия» вышла в свет в 1797 году и имела большой успех.
Ривароль поселился в маленьком домике в Гамме, одном из пригородов Гамбурга. Здесь он посвящал свое время размышлениям о высшей и всеобщей грамматике, если не проводил его в долгих прогулках или в многочасовом и нередко весьма напряженном общении. Его он ограничил рамками французской колонии или, лучше сказать, кругом слушателей-французов, поскольку зависел от их пазумения и в еще большей степени от проявляемого ими тонкого чутья, каковое приобретается только на почве родного языка. По этой причине не состоялась и встреча с такими знаменитыми немцами, как Клопшток и Клаудиус, хотя он жил с ними чуть ли не по соседству. Кроме того, обитатели Гамбурга были больше расположены к либеральной оппозиции: Лафайета они приветствовали с восторгом.
Ривароль не был особенно разборчив в своих знакомствах, лишь бы они удовлетворяли его интеллектуальным притязаниям. Он общался с такими одиозными личностями, как Тилли и ему подобные, из-за которых в Германии про эмиграцию пошла дурная слава. Такое впечатление отразилось в одном из дошедших до нас писем Якоби. В оппонентах у Ривароля не было недостатка и в Германии, поскольку многие из тех, чьи портреты он набросал в «Альманахе великих людей» или в других своих произведениях, за истекшее время тоже успели эмигрировать. В Гамбург переселилась, к примеру, и м-м де Жанлис, на чьей персоне он неоднократно испробовал остроту своего ума. По-видимому, именно в ту пору такое общество, в котором неразрывно сплелись люди самых различных убеждений, с легкой руки Арндта, стали называть «клубком эмигрантов». Шатобриан делил его на категории. Ривароля он причислял к «émigration fate»;[20]20
Фатовская эмиграция (фр.).
[Закрыть] стало быть, как и де Линь, он не заметил в нем ничего, что лежало бы глубже поверхностной пленки дендизма.
Не было в Гамбурге недостатка и в огорчениях. К тому же затянувшаяся работа над словарем привела к разногласиям с издателем Фошем. По-видимому, все это побудило Ривароля в конце 1800 года положить конец своему пребыванию в Гамме и переехать в Берлин. Эмигрант ведет кочевой образ жизни, где в обычае время от времени разбирать шатры. Эмиграция – это жизнь в гостях. В Берлине перед ним, членом Академии, тоже распахивались двери именитых домов, в том числе и особняка г-жи фон Крюденер. Общался он и с княгинями Голицыной и Долгорукой, с которыми был связан узами дружбы.
Мы располагаем множеством свидетельств об этом блестящем берлинском периоде, который, однако, уже 5 апреля 1801 года закончился смертью Ривароля. Тяжелая простуда свела его в могилу. Тело его, как свеча, зажженная с обоих концов, ослабленное и неустанной умственной деятельностью, и стремлением к наслаждениям, сопротивлялось лишь недолгое время.
Антуан де Ривароль был похоронен на городском кладбище Доротеенштадта; место погребения скоро было забыто. Когда Фарнхаген фон Энзе попробовал разыскать его там в 1856 году, ему это уже не удалось.
Слава Ривароля пережила его самого. Жизнь, подобная прожитой им, бывает облагорожена трудом, который, как жемчужина – раковине, придает ей смысл и достоинство. Среди старых и новых авторов он останется образцом бесстрашной, но при этом тщательно продуманной позиции, в которой одиночка противостоит потоку времени, грозящему поглотить всех и вся, на что отваживаются лишь немногие умы и сердца. «Он оснастил и украсил разум оружием духа», – сказал один из его биографов, и фраза эта могла бы стать эпиграфом к его трудам.
16
Вернемся еще раз к вопросу, поставленному вначале: каким значением автор, стремившийся в одиночку противостоять Революции in statu nascendi[21]21
В стадии ее зарождения (лат.).
[Закрыть] и умерший сто пятьдесят лет назад, обладает в наше время? В такое, стало быть, время, когда именно эта Революция восторжествовала во всех своих последствиях и на всех фронтах, на отдельных территориях и в планетарном масштабе, в теории и на практике, в человеческих обычаях и институтах?
Давно уже пошли на дно великие империи, возводившие заградительные валы перед ее идеями, – Пруссия, Австрия и Россия, к коим можно присовокупить и Турцию; и то обстоятельство, что они едва ли не в один день были обыграны на обеих сторонах шахматной доски, позволяет представить себе всю нивелирующую мощь неотразимой атаки. И если здесь эта атака наводит на мысль о механических разрушениях, скажем, о разбитых коронах, то в других, избегающих каких бы то ни было перемен империях она осуществляется скорее химическим путем, приводя к более тонкому распаду. Это касается пространства, но и во времени идеи 1789 года в тот или иной момент торжествуют над силами реставрации и персонификации, над создаваемыми из масс империями, над восстанавливаемой монархией, буржуазным королевством и консерваторами-собственниками. Дворцы разрушены или превращены в музеи, даже если в них все еще можно встретить королей.
Выражение «консерватор» не принадлежит к числу удачных словообразований. Оно соотносит человеческие характеры со временем и ограничивает волю человека стремлением удержать отживающие формы и состояния. Но тот, кто еще хочет что-либо сохранить, сегодня заведомо слабейший.
Поэтому мы поступим правильно, если попытаемся вырвать это слово из рамок традиции. Речь идет скорее о стремлении найти или вернуть то, что всегда лежало и будет лежать в основе всякого жизнеспособного порядка. Но такая основа есть нечто, лежащее вне времени, к чему нельзя прийти ни отступая назад, ни продвигаясь вперед. Все общественные движения лишь вьются вокруг нее. Меняются только их названия и используемые средства. В этом отношении нужно согласиться с определением Альбрехта Эриха Гюнтера, понимающего консерватизм не как «пристрастие к тому, что было вчера, а как жизнь на основе того, что всегда действенно». Но быть всегда действенным может только то, что не подвластно времени. Неподвластное времени сохраняет свою действенность, даже если с ним не считаются, причем в последнем случае – действенность самую пагубную.
Стремление удержать неудержимое обрекает консервативную критику на бесплодие, которое часто сопровождается великолепием и утонченностью ума. Мы словно входим в полуразрушенные дворцы, уже никем не заселенные. Именно такое чувство пробуждают сегодня труды Шатобриана, де Местра, Доносо Кортеса, а равно и Берка, столь сильно повлиявшего на немецких романтиков. Быть может ведомый тем же чувством, Ницше сформулировал свой парадокс: то, что падает, нужно еще подтолкнуть; ведь планирование и в самом деле должно предшествовать возведению зданий. На том же основании еще Леон Блуа называл себя «устроителем работ по сносу», но сегодня и ему пришлось бы закрыть свое предприятие.
Мы и сегодня можем видеть молодых людей, занятых бесплодными попытками восстановить, к примеру, монархию. Французы в этом отношении уже прошли хорошую школу, и всем нам следовало бы успокоиться в эпоху, когда больше нет ни монархов, ни подходящих для монархии народов. В столь бурные времена доминирует решительный и волевой дух, который как раз в старых семействах искать напрасно. Ныне сомнений не вызывает только то, чего удается добиться на деле. Жаль, но ввиду этого наследственная власть теряет силу. Харизма передается по наследству, удача – нет.
Среди консервативных мыслителей Ривароль выделяется своим трезвым рационализмом. Поэтому труды его – скорее даже не в части выводов, а в самих началах его мышления – могут дать хороший импульс всем задумывающимся о том, как в ситуации tabula rasa можно вновь удобрить почву перегноем и создать что-то непреходящее. Такая идея назрела настолько, что к ней начинают обращаться даже в Америке, о чем можно заключить по тому вниманию, которое привлекли к себе работы Рассела Керка.
Но можно ли говорить о tabula rasa в то время, когда в мире возводится небывалое множество новых зданий, прежде всего титанические городские постройки? Можно, поскольку и закладка фундамента вызывает неслыханные прежде опасения, дающие о себе знать в повсеместно распространившемся ощущении, что все это может быть сметено с лица Земли одним ударом. Оборот растет за счет капитала, движение ускоряется за счет субстанции; мы висим над землей, словно прикрученные болтами к воздуху. При всех возможных гарантиях и при том растущем значении, которое придают гарантированной безопасности, нет все же последней гарантии – гарантии доверия – ни друг к другу, ни к Провидению, а именно таким доверием и характеризуется подлинный порядок.
Другой вопрос, может ли основной капитал мира вообще уменьшиться или даже быть полностью исчерпан людскими усилиями, или же он подобен золотой жиле, которую мы просто потеряли из виду. Казалось бы, именно об этом говорит чудо с умножением вина и хлебов или слова древних о том, что боги вотще даруют нам наилучшее. В таком случае разрушиться могли бы только человеческие порядки, но не порядок самого мира. Доверие к такому порядку, даже когда кажется, что все уже потеряно, и есть в действительности основная черта консервативного мышления.
Что касается золотой жилы, то вокруг нее-то все и кружат, как вокруг места, которое скрылось от глаз, но все еще угадывается сердцами. Нашему времени свойственно искать вечные образы, стоящие за человеческими порядками и их чередованием. Ему недостает не короля, а скорее отца, которого король как раз и символизировал. Именно из-за тоски по отцу республики и диктатуры любовно стремятся придать большую глубину поверхностным и зачастую попросту устрашающим личинам власть имущих, предоставляя им права, которых не было ни у конституционных, ни у абсолютных монархов. То же справедливо и в отношении аристократии, всюду утратившей свою былую власть. И все же общество повсюду занято поисками избранных, образцовых фигур. В конце концов, всякий культ может ослабнуть и обессмыслиться, но человеку во все века будет не хватать того света, каким он был озарен, и всегда он будет смутно догадываться, что родина его – в бесконечном.
Точно ли мы знаем, что такое отечество? Известно, что смысл этого слова изменился с образованием национальных государств, потребовавшим столь многочисленных жертв. И ныне вновь намечается формирование еще более обширных обитаемых пространств, понимаемых не только как территории, но и как духовные пространства. Глаз не видит того, что прежде не было усмотрено разумом. В какой-то день отечеством для нас может стать вся Земля, – конечно, не в том смысле, в каком это представляли себе космополиты прошлого. Неудивительно, что путь к этому моменту окажется еще более запутанным и трудным, чем переход от земельных княжеств и феодальных владений к национальным государствам.
Таким переменам предшествует ряд неизбежных явлений, вызываемых давлением фактических обстоятельств, подобных, например, сегодняшней технике с ее пространственным голодом. Человек силой впечатывается в новое. Оно накладывает на его физиономию свой отпечаток. Но он не может принять это новое, примириться с ним только потому, что оно более целесообразно, более практично или более сильно. Он должен вступить с ним в какую-то связь. И связь эту он черпает не из истории, а из своего собственного вечного и всегда истинного содержания. Там, где оно приходит на подмогу, акты основания сменяются актами учреждения. И повсюду требуются жертвы.
17
К отличительным особенностям нашего времени относится то, что сегодня на основные фонды больше претендуют, больше нацеливаются революционные движения, а не охранительные. Именно в этом, а не в злободневных лозунгах заключена тайна всеобщих рукоплесканий.
Характерные для этого времени напряженные усилия сосредоточиваются вокруг старых истин, и, только когда последние явятся в современных одеждах, сможет завязаться новая традиция. Трудности в подборе адекватной замены слову «консервативный» носят не этимологический, а гораздо более глубокий характер. Новое слово нельзя придумать, оно должно родиться само и обязательно быть принято всеми, когда в нем сольется сияние старой и новой истины. В сущности, существует только одна истина, как и у человека может быть только одно здоровье.
Консерватизм – это не реставрация, ибо реставрируются сегодня как раз идеи 1789 года, вместе с их символами и учреждениями; идеи сильно износившиеся, часто уже едва уловимые. Конечно, даже поношенная одежда лучше, чем полное ее отсутствие. Ведь за истекшее время мы стали скромнее и знаем, что наша безопасность – и как приватных людей, и как граждан государства – имеет свои границы. Мы понимаем, что наши конституции не опираются на реальный фундамент, а ткутся из материала идей, которые ныне, после великого поражения, у всех на устах. В общем-то, это больше соответствует нашему положению, чем если бы их пытались как-то приукрасить, подновить декоративный романтический свод. Они еще на какое-то время сгодятся. Есть и другие заботы, ведь, как сегодня догадываются многие, наши подлинные проблемы лежат не в политической сфере, а если какие из них и оказываются политическими, то вовсе не самые сложные. Такая политическая проблема, как воссоединение с немецким Востоком, уходит корнями в глубины нашей воли; если она достигнет ее основания, то непременно будет решена.
Мы испытываем большее беспокойство от других вопросов; размышляя, к примеру, о том, способны ли вообще политические усилия еще как-то препятствовать надвигающейся угрозе прорыва дамб совсем в другой области. Такой, казалось бы, рассудительный, такой позитивный человек XIX столетия настолько широко распростер свои органы чувств, – причем не только благодаря науке, – что сфера их стала попросту необозримой. Живопись и хотела бы зафиксировать его образ, но может ли она изобразить г-на Немана, стремящегося побывать на Луне? Здесь обнажается разрыв между могуществом и бытием. Другой вопрос состоит в том, не объясняется ли это недоразумение не используемыми средствами, а скорее самим представлением о человеке, которое уже стало неадекватным, или еще вновь адекватным не сделалось. Тогда нам следовало бы либо соотнести эти органы чувств с новым, соразмерным им типом, либо поискать яркие образы в прошлом, к примеру в архаике или в мифах. Там все измеряется более высоким масштабом. Этим путем шли наиболее одаренные живописцы, но дело, в конце концов, идет о чем-то большем, чем просто о живописи.