355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Генри Каттнер » Ривароль » Текст книги (страница 2)
Ривароль
  • Текст добавлен: 30 апреля 2017, 14:41

Текст книги "Ривароль"


Автор книги: Генри Каттнер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц)

6

В этой связи нужно коснуться и вопроса о том, можно ли Ривароля назвать денди, к каковому ордену его пробовал причислять уже Барбе д'Орвильи. Но раз уж в своей книге о Бруммеле, который был только денди и больше ничем, д'Орвильи противопоставляет ему герцога де Ришелье и лорда Байрона, которые помимо этой возделывали еще и другие нивы, то Ривароля следовало бы поместить в их ряду. Д'Орвильи говорит, что в их случае общество лишь на мгновение отпустило поводья, тогда как в случае Бруммеля оно скучая пожевывает травинку. Он пишет далее: «Если убрать денди, что останется от Бруммеля?» У Ривароля же мы наталкиваемся на основу, что скрыта под узором его личного существования. Он действует «от имени и по поручению».

Убедительное прояснение проблемы было дано Отто Манном в его исследовании «Современный денди», вышедшем в 1925 году. Манн описывает денди как поздний эстетический тип в рамках подвергающегося все большей нивелировке и знающего только материальные интересы общества, с которым он в разладе. Между тем, поскольку сам он уже оторван от глубинных богатств культуры и не испытывает их притока, он чувствует потребность хотя бы формально реализовать свое притязание на место в табели о рангах. Поэтому значительность начинают искать во всем внешнем, и прежде всего в своем собственном внешнем виде, превращаемом отныне в произведение искусства. Значение человека неизбежно перекладывается с того, что он есть, на то, что он собой представляет, и в связи с этим чисто эстетические стороны жизни и ее обустройства приобретают все больший вес.

Как своего рода передышка, разминка перед началом борьбы за подлинные цели дендизм сыграл свою роль во многих биографиях. Задолго до того как появилось это прозвище, во всех обществах и во всех культурах молодые люди месяцы и годы своей жизни тратили на пустяки (кстати, одна из этимологии возводит слово денди именно к этому корню).[6]6
  Немецкие Tandvi и vertandeln восходят с средневерхнене-мецкому tant – «пустая болтовня», «пустяки», «проказы».


[Закрыть]
Тут не были исключением даже правители – царь Давид, Цезарь или Фридрих Великий. Но всегда это был именно переходный период, развлечение, прелюдия перед постановкой настоящих задач. Денди задерживается в этой передней, и потому в старости у него бывает какой-то незавершенный облик, словно что-то в его жизни осталось невыполненным. Это бросается в глаза на портретах Бруммеля, Пюклера, Пелэма. Уайльдов Дориан Грей стал образцом в литературе: неподвижная золотая маска, под которой скрыта ужасающая пустота. На этих окраинах и процветает цинизм. Денди остается куколкой; это слово применимо к нему в обоих смыслах: и в значении личиночной стадии организма, и в значении детской игрушки. Чтобы вывести его из этой стадии, нужно причинить ему боль; она высечет на нем рунический знак жизни. Исправительный дом сделал Уайльда автором «De profundis».[7]7
  Из глубины (лат.)


[Закрыть]

Помещая Ривароля в ряду денди, мы судим о нем по внешнему виду и делаем поспешный вывод на основании тех свойств, которые сближают его с человеческим типом, изображенным в «Воспоминаниях» капитана Гроноу или в «Истории Уайтов» Бурка. Если же попробовать снять внешний лоск, то под ним обнаружится не только знаток старой, уже созревшей культуры, но и ее законный наследник, отстаивающий в бытии то, что он собой представляет. Его суждения глубоки, его мера безошибочна. По этой причине он выше своего времени с его ограниченностью и слепотой и намного больше, чем его современник Робеспьер, заслуживает прозвища «Неподкупный».

7

На таком примере, таком единичном случае становится видно, как медленно в водоворотах и течениях бурного времени рождается подлинный металл. Слова тоже имеют свою цену и свой вес. Правильная мера обеспечивает им долгую жизнь, как старым, благозвучным мелодиям, вновь и вновь возвращающимся и радующим сердце, сколько бы ни заглушали их развязные уличные песни. Их действие достигает более глубокого уровня, чем ярус страстей.

Оттого и получается, что речи и писания людей, некогда волновавшие мир, задавшие ему направление, в котором мы движемся и поныне, со временем становится все труднее воспринимать. «CEuvres politiques»[8]8
  Политические труды (фр.)


[Закрыть]
Сен-Жюста сделались источником скуки, и даже речи могучего Мирабо действуют ныне как снотворное. Выплатив дань своей эпохе, они оказались истрачены, амортизированы. Легкость, с которой из-за слов, подобных эоловым мехам с гуляющим в них ветром, разыгрываются опустошительные бури, с давних пор занимала и угнетала мыслящих людей. Она дала Гераклиту повод уподобить языки демагогов ножам мясников и заставила Ли Бо задаться вопросом:


 
«Что песнопевец перед тем,
кто губит миллионы?»
 

Возможно, как и всякий подлинный вопрос, он уже содержит ответ в себе самом, как в плоде содержится семя. Слово бывает губительным, но может и дарить жизнь, и в этом своем качестве оно выступает как поэтическое, творческое слово. Тогда оно возвышается над своим временем и, подобно рифам, вновь и вновь проступает из-под его водоворотов и прибоев.

Это справедливо и в отношении Ривароля; у него встречаются фразы, для понимания которых мы лишь недавно созрели благодаря накопленному опыту. В этом обстоятельстве есть что-то утешительное. За истекшие годы (и не только) всякому образованному человеку не раз доводилось ощутить себя в положении утопающего, одолеваемого страхом сгинуть в море бессмыслицы. Наглость «захвативших» власть демагогов непоколебима, рукоплескания нескончаемы. После проигранной войны спектакль начинается снова. Терсит празднует триумф в отвратительной мерзости, смущающей самого победителя.

Тут-то и бывает отрадно оглянуться назад и увидеть, что монета, когда-то в сходных обстоятельствах отчеканенная неподкупным умом, в череде эпох сохранила свой вес и достоинство.

8

«Ривароль не относится к нашим литераторам первого ранга. Он стремился этого достичь и обладал надлежащими способностями, но подняться на эту высоту ему помешала Революция, оттолкнувшая его на поле политической борьбы. Преждевременно скончавшись в изгнании в возрасте сорока семи лет, он не успел в полной мере развить свои силы».

Против этого суждения, которым Лекюр начинает предисловие к своему изданию трудов Ривароля, возразить нечего. К тому же большие сочинения Ривароля остались незаконченными. Это находит свое объяснение не только в перипетиях эпохи, которая, с другой стороны, как раз и побуждала его к работе. Мы должны видеть тут влияние уже упомянутой лени вкупе с сознанием ответственности, коим характеризуется и отличается всякое неподдельное усердие в работе со словом. Стремление найти более удачную формулировку, сложить более точную фразу поглощало большую часть времени.

Между тем успех достигается не только благодаря цельности или объему опуса. Подобно тому как даже наши величайшие умы в некоторых своих трудах до первого ранга не дотягивают, другие достигают его одним образцовым высказыванием, метким словом. Нам известны писатели, чье имя было вырвано у забвения и обрело бессмертие благодаря лишь немногим страницам или даже одному-единственному стихотворению. Поэтому доколе будет существовать литература и литературная критика, Ривароль благодаря своим «Максимам» тоже останется в ряду тех исследователей и изобразителей человеческого характера, которых называют «моралистами» и развитию которых особенно благоприятствует французский дух, наделенный добродетелью межчеловеческого общения. Подобно тому как некоторые плоды хорошо созревают в этом мягком климате и служат потом украшением стола, так, по крайней мере со времен Монтеня, здесь имеют успех сочинения, посвященные глубокому исследованию человеческого сердца, ума и характера, их возвышенных и низменных черт, их добродетелей и изъянов. Благодаря этому обстоятельству Франция подарила мировой литературе ряд замечательных книг, открыв которые мы имеем счастливую возможность «читать в сердцах», радостно отдаваясь познанию и самопознанию.

Но помещая Ривароля в этому ряду, мы не должны забывать о его эпохе. Нужно поразмыслить над тем, что стало возможным в конце XVIII века, если сравнивать его с двумя предыдущими. Общество стало намного более восприимчивым, пустило более нежные ростки, чем во времена, когда о нем писал Ларошфуко. Оно стало во многом более утонченным и в то же время менее стабильным. В него просочились новые силы, ослабившие прежние узы, и уже был достигнут момент, когда из теории, литературы и философии они начали проникать в политическую действительность. Сердца сделались более чувствительными, но их биение утратило тот твердый, рыцарственный ритм, что одухотворял максимы Вовенарга, и паскалеву отвагу, которую в верующем пробуждает близость и само претерпевание суровых гонений. И все же кое в ком эта отвага сохранилась; она только сделалась более гибкой, подобной клинку, и уже близились годы, когда в таком оружии возникнет большая потребность. Скоро в жизни Шатобриана настанет миг, когда он выглянет из окна своей квартиры и ему на острие копья протянут чью-то отрубленную голову. И он не отшатнется.

Предштормовые годы отличаются особой открытостью. Широко распахиваются не только двери салонов; в сердца и умы тоже проникают новые чувства и мысли. Одно подле другого, в обмене мнениями ив разговорах сосуществует то, что вскоре сойдется в противоборстве, в спорах не на жизнь, а на смерть. «Женитьба Фигаро» была поставлена в 1784 году, причем по настоянию двора. Ривароль сидел в зале рядом с автором, и сохранилось саркастическое замечание, которым он с ним поделился.

Благодаря такому либерализму общество, которое Тальман де Рео рисует изобилующим феодальными чудачествами и которое при Сен-Симоне шлифует свои манеры, доводя их до придворной изысканности, теперь расширяется и оживляется многочисленными огнями, среди которых не одни только светочи Просвещения. Оно становится падким на все новое, хотя и удерживается пока в старых рамках. Кажется, оно еще способно вобрать в себя это новое и с ним укрепиться. И вот, благодаря шлюзам и плотинам, был достигнут такой уровень, что впоследствии не могло обойтись без водопада.

Взвесить здесь все pro et contra был попросту предназначен такой человек, как Ривароль; у него были для этого и средства, и способы выражения. Весы для него были символом, заключавшим в себе изначальное, строго определенное понимание справедливости. Это понимание придает форму средствам, и прежде всего языку, делая его размеренным и взвешенным. Но то, что поначалу поражает легкостью, уравновешенностью и элегантностью, что граничит с артистизмом, в действительности проникает глубже и основывается на подлинном таланте отыскивать истину, на призвании истинного судьи.

9

Отметим здесь коротко, что по той же причине Ривароля нельзя причислить и к романтикам. Его суждения не имеют ничего общего с ремеслом адвоката, что как раз характерно для них. Романтик защищает что-то утраченное, что он хотел бы вернуть. И в искусстве, и в политике он стоит «по ту сторону» как во времени, так и в пространстве. Его точка зрения – это позиция лишенного власти жреца или аристократа, не отказавшихся от своих притязаний. Относительно своих целей он находится в ситуации утраченного рая, который, в лучшем случае, еще виден ему поверх преграды, и для него нет более решительного испытания, чем попытаться претворить этот рай в действительность. Поскольку утрата происходит в сфере бытия, ее нельзя возместить политическими средствами. Такая позиция не лишена духовного величия.

Ривароля нельзя отнести к этому разряду, даже когда он уже в эмиграции, бывшей одним из рассадников романтических идей. Мы не обнаруживаем у него ни «настроений», ни пронизанного светом средневековья, ни растворившегося в прекраснодушии христианства. Его высказывания продуманы в тончайших ответвлениях. Поэтому и в суждениях своих он заслуживает большего доверия и менее заносчив, чем Шатобриан, без промедления реагировавший на колебания политического климата. Ривароль избежал той ошибки, которая слишком свойственна человеческому характеру – путать гордость с силой; в его жизни не было такого периода, когда его можно было бы назвать человеком крайних позиций. Уже один только хорошо развитый вкус не давал ему впадать в крайности; как хороший стрелок, он всегда стремился попасть в самую середину мишени. Одним из первых он выступил против недальновидного манифеста герцога Брауншвейгского.

Ривароль не романтик, потому что в глубине его души, в его сознании не произошел тот резкий разлом, который на новый лад отделил прошлое от настоящего и прервал традицию так, что это ощущалось отчасти как освобождение, отчасти как утрата корней. Поэтому в водовороте событий он умел столь же беспристрастно, сколь и проницательно судить о том порядке, что лежит в основе сменяющих друг друга политических явлений.

Это следование здравому человеческому рассудку и пренебрежение к мистическому антуражу весьма для него характерно. Мы входим в ярко освещенное пространство, где все измеряется правильной мерой и где нет места полумраку склепов и часовен. Конструкция и метод сохраняют свою весомость, сколько бы реставраций и новых революций мы ни увидели, в каком бы смятении, знаменующем последние времена, ни пребывали.

Почему получается, что столь сильные затруднения возникают с употреблением термина «консерватор», – и это в эпоху, как никогда более нуждающуюся в сдерживающей, охранительной силе? Если не брать в расчет чей-либо явный интерес, то в этом виновато влияние романтиков, с самого начала связанное с этим словом и приводящее к негативным последствиям, поскольку основывается на чувстве утраты. Влияние это уничтожается в свете критики и в ходе борьбы за власть. Подлинным консерватором является тот, кто не позволяет себе никакой романтики, ни даже простого воодушевления, да и вовсе не нуждается в них. «Res, non verba»[9]9
  Меньше слов, больше дела (лат.)


[Закрыть]
– вот его закон. Плывущие же по течению оппоненты намного более благонадежны. Там, где Ривароль восхваляет людские деяния, мы напрасно стали бы искать у него фимиам, который расточает, к примеру, Мишле в своем описании событий 14 июля. Он принадлежит к тем авторам, которых еще и сегодня с пользой для себя прочтет каждый, кто интересуется консервативными идеями и их непреходящую составляющую старается отделить от того, что в них оказывается чрезмерным и вредоносным.

10

Риваролевы максимы – это аббревиатуры, зародышевые клетки всего его труда; в них мы в концентрированном виде находим все, чем он занимался in extenso. В них его перо ближе всего к тому поприщу, на котором он был воистину силен – к сфере разговора. При его жизни они ни разу не публиковались и представляют собой результат позднейшего отбора. Духовный облик автора и его предпочтения отражены в них как в округлом шлифованном зеркале.

К таким предпочтениям прежде всего относится язык, который для него был чем-то большим, чем просто инструмент ремесленника. Ривароль относится к мыслителям, которые отталкиваются от языка, для которых слово стоит в начале. Всю свою жизнь он занимался словом и именно этим занятиям обязан своим первым большим успехом. В 1783 году он выиграл премию, предложенную Берлинской академией за лучший ответ на вопрос: «Чем можно объяснить универсальность французского языка». Работа, поданная на конкурс Риваролем, принесла ему не только приз; он был принят в Академию, удостоился лестного письма от Фридриха Великого, вступил в переписку со многими европейскими учеными и стал получать пенсию, назначенную ему Людовиком XVI. В одну ночь он сделался знаменитым.

Последнее его произведение, обширное «Предисловие» к задуманному «Новому словарю французского языка», над которым он работал в годы гамбургского изгнания, тоже посвящено языку; это настоящая сокровищница остроумия. Составление словаря не продвинулось дальше сбора материалов и первой, хотя и довольно объемной, части введения. Вероятнее всего, он не был бы закончен, даже если бы Ривароль прожил дольше: это один из тех грандиозных трудов, контуры которого вырисовываются в чьем-либо деятельном уме, но для его осуществления требуется, скорее, величайшее усердие какого-нибудь дю Канжа, человека, располагающего досугом и живущего за счет досуга. Ривароль планировал создать некий противовес к «Энциклопедии», произведение, в основании которого лежали бы законы языка. Такое предприятие нельзя было препоручить целому штабу умников, как это сделал д'Аламбер. Проникнуть во внутренний арсенал языка удается только одиночкам в противоположность логической, пожалуй даже физической, задаче, для решения которой годится разделение труда и применение математических или механических средств. Таково с давних пор главное различие между банаусическим и мусическим трудом. К примеру, Якоб Гримм в своем введении к «Словарю немецкого языка» даже сотрудничество с любимым братом характеризует как помеху единообразию. Поэтому намерение Ривароля обратиться к алфавиту в одиночку, чтобы оживить его средствами искусства, в принципе было правильным, хотя и обреченным на неудачу в том, что касалось его осуществления.

Он работал с языком как художник, а не как ученый, даже когда скрупулезно штудировал Кондильяка и других своих предшественников. Ранг автора вообще можно определить по тому, в какой степени он может оставаться независимым от науки. Он живет в непосредственной связи с миром, с его изобилием. Поэтому стихи гораздо сильнее меняют мир и гораздо надежнее его оберегают, чем науки, следящие за ним из отдаления. Они способны выстоять среди перемен и устоять перед прогрессом, подобно Сатурну пожирающим всевозможные теории и изобретения. В подробностях упомянутое «Предисловие» имеет для нас зачастую лишь исторический интерес; по-другому дело обстоит со стоящими за ним принципиальными решениями. В первую очередь они касаются вопроса о происхождении языка, который и впрямь требует на что-то решиться, поскольку никакое исследование не может на него ответить. Этот великий вопрос – того же рода, что и вопросы о свободе воли или о зарождении жизни: они всегда будут оставаться спорными. Чем ограниченнее ум, тем скорее у него найдутся на них ответы. Но существуют проблемы, которые лишь до известной степени подвластны разумению. Нам никогда не осветить их полностью, но наши ответы проливают свет на нас самих.

В этом отношении Ривароль действует как художник, как человек творческий, поскольку главное значение он придает духу языка, его духовному истоку, le génie de la langue. Творческий акт обладает у него изначальным, независимым рангом, хотя это вовсе не исключает того, что язык развивается из звуков и знаков, которыми обмениваются животные, и что его развитие обусловлено договоренностью между людьми. Но все это не только остается подчинено творческому акту, – здесь нет даже перехода от одного к другому. Развитие всегда протекает во времени и остается зависимым от временных случайностей; интуиция же действует вне времени. Массе пользующихся языком людей эта сфера недоступна, хотя они ею живут; поэт же проникает в нее, и язык вновь оживает в его стихах.

Здесь Ривароль согласен с Гаманом, называвшим поэзию исконным языком рода человеческого. Его предшественником был и Руссо, в «Очерке о происхождении языка» утверждавший, что язык возник не из потребности, а из страсти. Поэтому в устной речи его воздействие сильнее, чем в письменной; языком Гомера был напев. С течением времени языки теряют в выразительной силе, зато приобретают в ясности.

Касательно лейбницевского плана универсального языка Ривароль придерживался того мнения, что его назначение определяется потребностями, тогда как дух языка расцветает только на родной почве, и потому она ему необходима. Здесь Ривароль тоже чужд всякого империализма. Вести себя нужно как бы путешествуя, обходя по кругу прекраснейшие национальные языки и обустраиваясь в своем собственном. Между языком и человеком, на нем говорящим, существует глубинная гармония, достижимая только на материнской почве. Великие национальные языки развиваются в направлении к языку универсальному, и в этом смысле последний идеален. На практике же универсальных языков всегда несколько: латынь – язык ученых, французский – язык дипломатов, английский – язык обиходного общения. Сегодня мы располагаем множеством повсеместно распространенных технических выражений, среди которых немало греческих заимствований. Намечается и развитие языка образов, причем, разумеется, не только в виде дорожных знаков. Существует набор знаков и символов, которые благодаря планетарным процессам – к примеру, рыночной торговле, войнам и обмену пленными, фотографии и кинематографу – приобрели космополитическое значение и сделались понятны всем. Поэзия же, напротив, расцветает только в родном языке, ибо только здесь дух языка находится у себя дома.

Симпатии, с которой конкурсное сочинение Ривароля приветствовалось во всей Европе, оно обязано отличающей его немногословной сдержанности. В качестве особого преимущества своего родного языка он превозносит «ясность», clarté, понимаемую не как математическое совершенство, а как черта его своеобразия, но в то же время и как его слабость, которая должна уравновешиваться талантом. Ясность эта есть также та вершина, с которой следует оценивать и силу, и ограниченность прозы самого Ривароля, с той оговоркой, что сила ее заключена и в самой этой ограниченности. Язык он характеризует как свет, хотя сам, как и Дидро, не относится к числу тех романских писателей, от которых остался полностью скрыт мир его иероглифики. В отличие от Мармонтеля он не отвергает style imagé,[10]10
  Образный стиль (фр.).


[Закрыть]
a ясно подчеркивает: «Le style figuré est toujours le plus claire et le plus fort».[11]11
  Образный стиль всегда более ясен и убедителен (фр.)


[Закрыть]
Мы видим также, что образам отдают предпочтение те умы, которые особенно высоко ценят исконность и самобытность. В этом отношении существуют два больших лагеря, распознаваемые по стилю и отделенные друг от друга более резко, чем политические. «Идея принадлежит всему миру, образ же только тебе одному», – в этом обращенном против Барреса высказывании Жюля Ренара акценты можно расставить по разному.

Между тем по Риваролевым образам видно, что их источником является именно свет. Их не омывают воды подземного мира. Они однозначны, стремятся быть точными, метят не в бровь, а в глаз. Они не поднимаются со дна потаенных колодцев, как у Гераклита. Поэтому в том, что касается глубинных слоев языка, Ривароля нельзя безоговорочно ставить в один ряд с такими его современниками-немцами, как Гердер и Гаман. Нередко афоризмы Гамана и Ривароля обращены к одним и тем же предметам. Но фраза «истины – это металлы, рождающиеся под землей», конечно же, не могла бы принадлежать Риваролю. На это у него не было плодотворной способности видеть вслепую. Слова звучат как гераклитово: «Незримая гармония важнее зримой». Тут мы находимся ближе к пророкам.

Некоторые критики упреками Ривароля за рассудочную ограниченность его образов. Но это означает сравнивать несравнимое и порицать автора за отсутствие того, что ему в принципе не свойственно – примерно как упрекать птицу в том, что у нее нет плавников. Следовало бы, напротив, подчеркнуть, что особенности стиля Ривароля оптимально соответствовали окружавшему его миру. Соразмерность силы и ее орудия относилась к излюбленным его темам, и в этом отношении можно сказать, что находившийся в его распоряжении духовный инструментарий отвечал тем силам, что были разбужены эпохой. Они лили воду на его мельницу, и на том основывалось его влияние, которое было весьма сильно, что подтверждается и его продолжительностью. Ривароля нельзя, как, скажем, Фехнера, причислить к тем незаурядным умам, которые разминулись со своим временем, не найдя в нем никакого отклика.

Чтобы дать оценку своеобразию того или иного автора, нужно мириться с некоторыми его суждениями. Принцип этот постоянно нарушается. Согласно древнему изречению, не клятва служит порукой человеку, а человек клятве – то же и с людскими суждениями. Взяв их в отрыве от личности, мы получим лишь набор мнений. Это обычное дело для эпохи, когда значение придается всему – и в то же время ничему. Но когда вес сосредоточивается в одних местах, неизменно легчают другие. Поэтому Ривароль хорошо понимал Данте, труды которого он перевел для своих соотечественников, но, скажем, не Шекспира. В примечаниях к своему «Предисловию» он пишет: для того чтобы получить представление о Шекспире, нужно смешать в персоне великого Цинны черты пастухов, торговок и неотесанных крестьян. «Оставив в стороне возвышенное и разрушив единство времени, места и действия, вы получите образцовую шекспировскую пьесу».

Это суждение человека, держащего свою дверь на замке. И это обстоятельство важнее самого суждения. «Шекспиромания», как ее называл Граббе, была одной из тех сил, что распахивали тогда все двери. В сравнении с аристократической англоманией Пале-Рояля ее действие было, возможно, более анонимным, зато тем более грубым и неотвратимым. Критерий вкуса задавали веймарские гастроли Ленца и Клингера. Фигуры, подобные Дантону, проникали не только в общество, используя политические средства, но и – еще настойчивее – в драматургию.

Мы до сих пор вряд ли в состоянии даже вообразить, какую роль тогда играл театр. Он мог развертывать такую мощь, такую способность расширять пространство, о какой среди наших нынешних искусств нам дает представление, пожалуй, только живопись, воздействующая, однако, на гораздо более узкие сообщества людей. Что именно ставили и играли на сцене, определялось отнюдь не одними только вопросами вкуса. На некоторых представлениях можно было просто-напросто вживую ощутить, как раздвигаются театральные своды.

«Буря и натиск» не могли означать для Ривароля ничего, кроме грубой и необузданной стихийной силы, действующей без разбора. Буря, играющая у Шекспира столь значительную роль, осмыслялась им только в связи с ветряными мельницами—и вовсе не из-за предрасположенности его ума к экономическим феноменам, а потому, что ум его был обуздан и дисциплинирован. Политическая одаренность доходит до самых глубин его существа, и потому его политические суждения совпадают с нравственными и эстетическими.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю