Текст книги "Селедка под шубой"
Автор книги: Геннадий Башкуев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Геннадий Башкуев
Селедка под шубой
Мелочи жизни
В это трудно поверить, но когда-то я мечтал о коньках, и не с допотопными брезентовыми креплениями, сработанными в каменном веке, – о настоящих коньках на ботинках с неотразимым названием «канады», с легкими, острыми, звенящими на морозе лезвиями. Я не раз представлял, как, небрежно перебросив «канады» через плечо, выхожу во двор, на глазах у потрясенно ковыряющих носы пацанов не спеша распускаю на ботинках густую шнуровку, погружаю ноги в обнову, едко пахнущую смазкой и кожей, подтягиваю шнурки и длинный жесткий язычок под ними, смахиваю варежкой снежинки с запотевшей и еще липкой нержавеющей стали, обстукиваю самодельной, вырезанной из многослойной фанеры клюшкой черные, не побитые в игре головки ботинок и, не глядя по сторонам, кромсаю лезвиями укатанный до гулкости толстый и грязный наст, по всем статьям обгоняя на хоккейном пятачке близ кочегарки тупые, неповоротливые, наивно загнутые полозья «снегурок», кое-как лепящихся к валенкам при помощи веревочек и палочек, жалких в своем главном недостатке – принадлежности к детству.
Еще я, конечно, мечтал о велосипеде со звонком на руле, дабы возвещать прохожим и остальному миру о своем явном превосходстве. Но двухколесная мечта была по тем временам совсем уж заоблачной, потому шла не первым, а вторым номером, так… на всякий случай. Еще я хотел кожаный ниппельный мяч, лучше чешский. Что еще?.. Уф, до сих пор глаза разбегаются… Бинокль с четырехкратным увеличением, кляссер для марок, складной ножик со штопором, хотя штопор был ни к селу ни к городу, в ту пору вина я не потреблял, как сейчас помню, и правильно делал, зато пробовал, паршивец, курить взатяжку (интересно, а поцелуи взатяжку бывают?) в школьном туалете, после чего мне стало худо прямо на уроке. Впрочем, это мелочи жизни, не имеющие к дальнейшему повествованию ни малейшего касательства.
Приведенная выше инвентарная опись хотений (не писать же – «мечт», как накорябал однажды в сочинении на вольную тему мой сосед по парте и по подъезду Толик по кличке Ссальник, за что схлопотал трояк с минусом) могла быть сочинена любым пацаном нашего двора, разве что под иными стартовыми номерами – сообразно вкусам и величине пролитой перед родителями скупой мужской слезы. Как ни странно, щенок, пусть даже милашка с открытки-календаря, вопреки досужим представлениям детских писателей и педагогов-завучей о хрупком мире ребенка, в эту шкалу неодушевленных ценностей попасть не мог не по причине одушевленности, а по причине отсутствия этой самой цены. Ну поставьте себя на место ребенка! Каким макаром, спрашивается, ему мечтать о том, что суют задарма и при этом дышат перегаром?
Этим-то убийственным свойством обладал кочегар дядя Володя, который периодически бухал по коридорам нашего барака грязными кирзачами, оставляя на хлипких некрашеных половицах гигантские следы пришельца иных миров, просовывал в двери мятую, чумазую, будто обросшую угольным шлаком физиономию и прицельно щурил красный глаз:
– Ну?! Топить будем али не будем?!
И все как-то сразу понимали, что речь идет не об угле, не о давлении в котлах, не о дровах, а о щенках, которыми, согласно графику собачьих свадеб, разродилась в очередной раз дяди-Володина сука Райна, добродушная блудница, грязнуля, помесь бульдога с носорогом, со свалявшейся шерстью цвета солдатской шинели, башкой с кочегарское ведро, с откусанным в период битвы за женихов ухом и вислыми, розовыми в крапинку сиськами матери-героини. И что в ней находили кавалеры – уму непостижимо!
Дело было в том, что с окончанием отопительного сезона дядя Володя получал премиальные и, забросив совковую лопату куда подальше, приступал сотоварищи к бытовому пьянству, не сходя с рабочего места. Естественно, без хозяйского пригляда Райна в окружении разнокалиберных поклонников отбивалась от рук и становилась крайне неразборчивой в связях. В итоге Райна то находилась в интересном положении, с трудом волоча по земле набухающие сосцы, то, вывалив язык, лежала у дверей кочегарки, облепленная многочисленным потомством, которое с отчаянным писком толкалось в очереди за молоком. Столь изысканное, с прибалтийским акцентом, имя для собаки дядя Володя придумать никак не мог, несмотря на то что брал приступом город Оснабрюк и освобождал Злату Прагу. Райну обозвали таковой, как и кормили, всем двором после коллективного похода в кино про несчастную любовь матери-одиночки производства «Таллин-фильм». Она и была дворнягой в истинно высоком значении слова, неизменной и неприкосновенной достопримечательностью местного ландшафта. Ближе к холодам, освободившись от материнских обязанностей, Райна пепельно-бурым сфинксом возлежала на теплых кучах шлака, высокомерно скашивая мутный, что дяди-Володин, глаз на копошащихся поодаль человеческих детенышей, разрешая себя гладить и кормить школьными завтраками – и так всю зиму до наступления женихов.
Спустив последнее и прорвав блокаду собутыльников, дядя Володя выползал из застенков кочегарки, несломленный и безмолвный, с недоумением щурясь на белый свет: зеленеющую траву, пробившуюся там-сям сквозь россыпи шлака, мелюзгу, гоняющую мяч, сохнущие на вешалах пододеяльники, греющихся на солнышке разом притихших бабок. Райна бросала ловить мух и приветствовала хозяина лежа, будучи в заботах об очередном выводке, ради приличия выбив хвостом угольную пыль. И виртуоз лопаты и граненого стакана вдруг осознавал, это было заметно по характерному плевку сквозь зубы, что инкубационный период в природе закончился и, кажись, настал топительный сезон. Дядя Володя, как все земноводные, линял шкурой – засаленным ватником, пред оком зевающей Райны сгребал слепых кутят в мешок и нетвердой поступью устремлялся в жилой сектор, чтобы задать людям, можно сказать, гамлетовский вопрос.
Сказать можно. Ибо, как ни крути, вопрос стоял ребром: или вы берете щенка на постой и тем спасаете ему жизнь, или божьей твари уготована жуткая участь – пустить пузыри в мятом ведре из-под угля, истекающем ржавой водицей аки кровушкой – по вашей, заметьте, вине. Быть извергом никому не хотелось, но и держать собаку на десяти квадратных метрах не было никакой возможности. Зачастую там уже обреталось подросшее потомство Райны, нагло всученное тем же дядей Володей накануне прошлого отопительного сезона, да и своих спиногрызов хватало. От невыносимого внутреннего жара – как в топке! – светлые полоски тельняшки обуглились, и, скребя их, кочегар в присутствии детей тыкал в лицо исходящим плачем комочком плоти: промедление с ответом было смерти подобно. При взгляде на кочегаров кулак размером с голову ребенка, в котором кто-то невидимый, лишь хвостик торчал, подавал писк о помощи, одна и та же мысль посещала головы взрослых и детей: зачем топить, когда можно чуть-чуть сжать поросшие жестким светлым волосом пальцы с лопатообразными ногтями, отороченными черной каймой… Писклявый клубок проблемы разрешался вполне педагогично. Заполучив сто граммов – некоторые жены даже припрятывали их к приходу кочегара, или мелочь серебром, а то и рубль, смотря по семейным обстоятельствам, дядя Володя, одобрительно крякнув, бросал щенка обратно в мешок со словами, что это была шутка юмора. Да-да, шутка, громогласно обращался дядя Володя к детям, топить щенят никто и не собирался, он лучше отдаст их в хорошие руки. Что это были за хорошие руки, можно было только, поеживаясь, догадываться, но выводок Райны исчезал со двора одномоментно с дядей Володей, который, совершив свой иезуитский обход, беспробудно храпел в кочегарке на топчане, накрывшись пустым мешком из-под щенят. После чего приходил в норму, брился, пованивал шипром и здоровался по утрам с чистой совестью – это было заметно по характерному плевку сквозь зубы.
Но Толик-Ссальник, которого прозвали так после того, как он украл сало на колхозном рынке, утверждал, что дядя Володя по ночам все-таки топит щенят у себя в кочегарке и уже мокрых сжигает в топке. Честное пионерское, он видел собственными глазами, когда убежал из дома от пьяного папаши и ночевал на чердаке кочегарки!.. Пацаны ему не поверили: разве можно верить человеку, который, когда его поймали и заставили прилюдно жрать украденное с горчицей, на втором шмате сала обоссал левую гачу? Так и пошло: Сальник, в смысле – Ссальник. Но Толик с криком, что он никогда не врет, полез драться. Драться никому не хотелось – чуяли щенячьим, что ли, нюхом ссальниковскую правду. Лишь поковырялись в носах и, пристыженные, молча разошлись. И когда по теплу дядя Володя с шевелящимся мешком за плечом африканским дедом морозом пожаловал к нам домой, я крикнул из-под отцова плеча, что дядя Володя всё врет, а все ему верят, потому что боятся. Мама сказала, что нехорошо так говорить на взрослых, а отец нахмурился и налил гостю водки в стакан. А когда кочегар ушел, вытер мне слезы и сказал, что если дядя Володя действительно топит щенят, то он сообщит начальнику кочегарки, а мне к Новому году купит «канады», он обещает. Мама спросила, с каких это, интересно, шишей. И они стали ругаться. А я стоял, обалдев, с мгновенно высохшими от счастья слезами, люто ненавидя лето за то, что летом не бывает Нового года.
О щенке с белой звездочкой на лбу и белыми же лапками, которого за шкирку опустил в мешок кочегар, я вспомнил лишь вечером. Толик-Ссальник прибежал, размахивая руками: «Ну, кто врал? Айда сегодня ночью! Айда в кочегарку, че, струсил, да?! Сами струсят, потом обзываются!» – и Толик презрительно сплюнул.
Оказывается, Серёга-Первый передумал идти ночью в кочегарку. Сдрейфил позорно, девчачий любимчик! А ведь громче всех орал, что Ссальник врет. Да еще сбежал с колхозного рынка в решающий момент – это ему он должен был перебросить краденое сало. Толика и поймали с поличным.
– Сам обоссался, а еще обзывается! Серый – гад! Серя-засеря!..
Серёга был высоким пацаном со смазливым, что у пионера с обложки детского журнала, личиком, аж тошнило (не путать с Серёгой-Слоном). Во дворе было два Серёги, два Серых. Один – красавчик, другой – урод с большими, как у слона, ушами. И никакие грязные клички не могли обгадить противную красоту первого Серёги. Его так и звали: «Это какой Серёга? Первый?»
Девчонки к нему липли, что ириски к зубам, давали списывать домашние задания на переменах. Уж очень Серёга-Первый любил ириски «Золотой ключик», которыми его угощали одноклассницы и даже одна старшеклассница.
Непонятно, зачем баловню судьбы понадобилось искать приключений на рынке. С Толиком – с тем понятно. Маленький, шустрый, в великоватой телогрейке с вылезшей ватой, доставшейся от старшего брата, он был рожден для мелкой кражи. Напарнику Толик годился по плечо. Вдвоем Ссальник и Серый образовали странную пару двоечника и хорошиста, Тарапуньки и Штепселя, но фартовую. Толик скидывал телогрейку на уличной лавке, на нее никто не зарился, настолько она была никудышной, и шнырял меж торговыми рядами, передавая Серёге краденое: сало, соленые огурцы, яблоки, круг молока, банку меда, один раз даже сырую печень – все, что попадалось под руку. А Серый, натянув на личико пионера-горниста невинное выражение, не спеша покидал рынок со школьным ранцем, в котором перекатывалась и бултыхалась добыча. Ее делили по-братски. Толик тащил снедь домой, младшим братьям и сестрам, а Серёга выменивал продукты на ириски у знакомой продавщицы гастронома № 1. Женщины его любили с детства, особенно те, кто постарше.
И вот Серёга-Первый в нужный момент сбежал. Испарился из торговых рядов – что-то его спугнуло. И Толик остался с вещдоком на руках – со шматом сала. Ему бы швырнуть его подальше от себя, но кидаться продуктами было выше Толиных сил. Ну и обоссал гачу, с кем не бывает.
То было двойное предательство. Мало того, что Серый бросил Толика на растерзание разъяренным торгашам, так еще, когда избитый подельник обвинил в трусости, в кругу пацанов обозвал Толика Ссальником. И поправил пышный чуб, будто в пионерском салюте: «Всегда готов!» Мол, честное пионерское. Кличка приклеилась, что клей БФ в авиамодельном кружке. Так в громком хохоте потонуло Серёгино предательство, его заслонило броское прозвище. И никаким жалким Серей-засерей его не переплюнуть. Ловкий пацан этот Серый. Всегда ловил момент. Всегда готов.
И опять Серёга-Первый струсил идти ночью в кочегарку. Может, не струсил, а чуял подвох? Вдруг напарник бросит его в нужный момент…
Я согласился. Еще запишут в девчачьи любимчики… Толик велел взять спички, моток бельевой веревки, надеть кеды, чтоб не скользить и не греметь по крыше. В условленный час мы взобрались по останкам водосточной трубы, ночь была лунная, для дураков. Пугая кошек, проникли на чердак, где чем-то воняло, чиркая спичками, нашарили пожарный люк. Матерясь вполголоса, подняли тяжеленную крышку и при тусклом свете дежурной лампочки увидели сверху – как на ладони! – котлы, кучу угля, лужицы, лопаты, ведро и ржавую бочку в углу. Дяди Володи не было, но мы слышали храп – хозяин спал у себя в каморке. Мы порядком замерзли, прежде чем до нас донесся кашель. Дядя Володя, почесываясь и кряхтя, попил воды из-под крана, беспричинно пнул ведро – и в тот же миг кочегарку прорезал писк, будто пищат голодные птенцы. Донеслось поскуливание: Райна скреблась в дверь с улицы, чуяла неладное, умница. «Ну, кто врал, кто врал?! Сами трусы!» – забубнил, обрызгав ухо, Ссальник. Уж очень ему хотелось избавиться геройским поступком от позорной клички. Зевая и потягиваясь, дядя Володя зачерпнул воды из бочки, опустил ведро на пол, дужка жалобно всхлипнула. «Щас, щас увидишь…» – заерзал Ссальник и чуть не столкнул меня вниз. Дядя Володя огляделся (мы пригнулись), воровато перекрестился и достал из мешка писклявый комочек… Когда очередь дошла до щенка с белой звездочкой на лбу, я, вываливаясь в люк, закричал вниз: «Фашист! Фашист!» Но было поздно, кочегар разжал пальцы… Я снова закричал, Толик свистнул. Дядя Володя задрал голову, блеснул зрачком, схватил ломик и пошагал к двери. Мы кубарем скатились с крыши – и пока бежали не чуя ног к дому, в голове сверлило: «А на фига мы взяли бельевую веревку?»
* * *
Он стоял в проходе торговых рядов и смотрел вниз, не обращая внимания на толчки прохожих. Так завороженно рыбак смотрит на дрогнувший поплавок. Наверное, так мышкует лисица. Была суббота, рынок бурлил. Драный китайский пуховик, на ногах неродная пара обуви. Но не это заставило остановиться…
Н-да, далеко от колхозного рынка Серёга по жизни не ушел. Тот, который Первый. Хотя базар был уже не колхозный – буржуйский. Горчица без сала. Тут не шматами – вагонами воруют. По всему видать, друг детства салом уже не промышлял. Не ловил мышей. Потерял квалификацию. Я его узнал по одному быстрому движению – так раньше он поправлял пышный чуб, что у пионера с обложки детского журнала. Сейчас, за неимением чуба, он поправил засаленную вязаную шапочку с адидасовской биркой. Германский лейбл с тремя ступеньками вверх в данном случае значил уступы вниз – дна не видать. Ага, это тот самый пацан, который обозвал Толика Ссальником и не пошел ночью в кочегарку. Прежнего красавчика признать было сложно, но тут Серёга-Первый снова сделал движение, поправляя чубчик, коего не было в помине. Будто хотел поднять пионерский горн, да передумал. И нос грязный. На обложку детского журнала не годится.
– Серёга?! – окликнул я и для верности добавил дворовую кличку. – Серый, Первый, ты?
– Тихо, Гендос, – не поднимая глаз, буркнул Серёга-Первый. Он нырнул под ноги покупателей и схватил монету.
Довольный добычей, Серый, нимало не смутившись встречей спустя четверть века, пояснил свой вид – дескать, пострадал от любви. Так и сказал: «От любви». После Серый заторопился, сказал, его ждут.
На остановке торчал тип в грязном камуфляже и кроссовках и пялился под колеса отъезжающих маршруток. Внезапно он кинулся в грязный снег, что-то быстро сунул в карман. Раздался визг тормозов, мат…
– Это Олежка. Пусть работает, – сказал Серёга. По его словам, он изобрел идеальный, а главное, абсолютно законный способ добывания средств. Он заключался в том, чтоб в местах скопления людских масс, не привлекая внимания, часами глазеть под чужие ноги. Чаще всего люди теряют, конечно, десятикопеечную мелочь. На втором месте по степени теряемости идут почему-то рубли, а уж потом полтинники. Роняют и железные десятирублевки, а вот пятаки и двухрублевки – редко. Так что основу Серёгиного бизнеса составлял его величество рубль. Люди теряют его и не шибко о нем жалеют. А вот за червонцем возвращаются. Однажды поднял сотенную, так догнали и дали еще – три дня харкал кровью в подвале. В лучшие, обычно предпраздничные, дни заработок доходит до ста – двухсот рублей, в худшие все равно хватает на булку хлеба. Как только Серого осенила гениальная идея, он забросил сбор пивных банок. В серой его жизни бывают и минуты триумфа.
– В удачный день залезешь в трамвай, а кондукторша давай гнать. Ну я ей отсчитаю рублики – вот у нее рожа-то вытягивается! – залился счастливым смехом Серёга-Первый, обнажив беззубый рот. Рот, которым он когда-то чавкал, жуя ириски «Золотой ключик», и, мокрогубый, целовал женщин. Правда, лет через десять после школы Сергей жевал «чуинг гам», сидя за рулем «жигулей» в черных очках. Ну вылитый мачо! Первый. Тогда Серёга торопился и высадил меня на развилке, сказав, что его ждет одна ириска. Потом я сообразил, что ирисками он называет женщин – они были сладкими, липкими и влажными после торопливых встреч.
В теплом салоне маршрутки Серого развезло, и он забыл, что его не хотели впускать в салон: от бывшего героя-любовника воняло псиной, словно он, как Толик-Ссальник, обмочил гачу. Тот от страха, этот – от радости. Мачо – что моча. От перемены мест сумма мелочи не меняется.
Я объяснил пассажирам, что человек пострадал от любви и ему негде принимать душ с шампунем.
– Ладно уж, раз от любви, – громко разрешил женский голос с заднего сиденья. – Ехай, милок!
– Так бы сразу сказал, что из-за бабы! – буркнул водитель, давя на газ.
Хороший все-таки у нас в Сибири народ!
По прибытии я купил в магазине водки и палку сырокопченой колбасы. Хотел взять замороженных пельменей, но вспомнил, что у Сергея вряд ли имеется под рукой электроплитка. Серый терпеливо дожидался у дверей: охранник тормознул его из-за антисанитарного вида.
– Это ты зря, мы б костерчик соорудили!.. – на секунду расстроился Серёга из-за пельменей, не уставая, впрочем, повторять: удачный день, сегодня удачный день!..
День и впрямь был удачным. Спустя час в подвал влез Олег с буханкой хлеба, вялым фаллосом ливерной колбасы, суповым пакетом, двумя подгнившими мандаринами, луковицей и литровой бутылью воды из-под колонки. Володя сообщил, что за день поднял кроме мелочевки червонец и полста. Выпили за процветание малого бизнеса. Я всучил хозяину последнюю сотенную. И тут Серёга-Первый заплакал – две светлые полоски пробороздили чумазую рожицу. На месте кудрявого чуба лоснилась лысина, на лысине темнела свежая ссадина.
– Кто это тебя, Серый? – спросил я.
– Ерунда, Гендос, мелочи жизни! Работа у нас вредная. Наливай… Будет день – будет ириска!
Серёга погладил лысину и захихикал, чернея ртом. Олег захохотал.
Хозяин вызвался проводить гостя.
Должно быть, мы представляли странную пару, если по пути нас остановил милицейский наряд. Сержант полистал мой паспорт и начал светить фонариком в Серёгину физиономию. Серый прищурился и стал поправлять несуществующий чуб. Заплетающимся языком я принялся объяснять, что человек пострадал от любви. Как ни странно, довод подействовал.
Уже из салона маршрутки, потерев замерзшее стекло, увидел, как Серёга-Первый поднял что-то из снега и быстро, не оглядываясь, пошел прочь.
Я вспомнил, от чего пострадал Серый (кто-то из городских говорил в бане). В смуту шел в гору, кидал партнеров, менял девок, как фантики. Потом женился на красавице, детей завел. И бросил семью ради богатой и немолодой. Но богатая через год нашла себе моложе, а жена с детьми обратно не приняла, отжала квартиру.
И в любви он смотрел вниз. Ниже пояса, под ноги. А надо бы, брат, на звезды.
Селедка под шубой
Человек – последняя тварь, привыкает ко всему. Эту сентенцию повторяет смотрящий, расхаживая меж нар и брезгливо воротя нос. Уж очень сия максима ему нравится.
В старом Китае должника заточали в деревянный ящик, лишь бедовая головушка да правая рука торчали наружу. И торчали на тысячу ли окрест живым иероглифом чисто иезуитски – в зной и зимой, пока родные и близкие не вырубят из семейного бюджета столько-то ланов серебра, требуемых по вердикту китайского мандарина. Вырубят буквально. Зубилом. Кусочки драгметалла, свободно конвертируемая валюта Степи, ланы и цины, вырезались, что тесто для пельменей. Для чего нагретый кусок серебра предварительно раскатывался до формата противня. В противном случае должник сидел в деревянной клетке до второго пришествия с севера тумэнов Чингисхана. Чалился, что селедка под шубой.
При этом пенитенциарная система Поднебесной подразумевала содержание подследственного за собственный кошт. И не отрубала правую кисть должника (отсекали воришке, с которого взять-то нечего, кроме серебряных пятен пота на рубище), а оставляла поверх ящика как рычаг для кормления. Так как досмотра передач в тамошнем СИЗО не было, то кормить разрешалось чем угодно. Даже рисовой и молочной водкой, кои сердобольные родственники для смягчения участи (и арестант слезно просил) носили бараньими бурдюками.
И что вы думаете… Древние хроники, включая «Книгу гор и морей», отмечают: злостные нарушители режима, режима питания, спивались, уходили в запой, хотя далеко вроде не уйдешь, и отказывались вылезать наружу, даже если родня, скрипя зубами, таки вырубила требуемые ланы-цины из родоплеменного куска серебра и внесла их в казну мандарина!
Загремел я на нары в разгар лета, когда тополиный пух на выносных столиках лип к пролитому пиву, что вокзальная шалава к командировочному, в камере-хате стояла духотища и вонь «носкаина». Почище кокаина и клея «Момент», однако. Понюхаешь – и моментально заколдобишься. Я думал, не выдержу и дня. А вот уже снег тополиным пухом липнет к узкой оконной решетке. И скоро Новый год.
В камеру передали маленькую пластмассовую елочку. Ее водрузили повыше, примотав скотчем к трубе у воздухозаборника, чтобы видели все.
* * *
Если в доме пахнет мандаринами, значит, скоро Новый год. Только не китайскими, а абхазскими мандаринами. В самом деле, мандарины-начальники за Великой стеной могли пахнуть разве что перегаром от рисовой водки и уткой по-пекински, выкушанными на долговые куски серебра. Мандарины же из Абхазии быстро портились, потому что выращивались без химических приправ и покупались за пару недель до новогоднего застолья, не раньше.
Для меня Новый год – прежде всего мама. Худенькая, с натруженными руками, в великоватом байковом халате с вечными следами от свежей готовки, не говоря о фартуке. Она была прирожденной хлопотуньей: потерянная, несчастная бродила по квартире, когда дела не находилось, и жалобно бормотала, что у нее ноют руки. Без работы. Вены на узкой подростковой руке вздувались, как у грузчика, и уже позднее, к концу жизни, ее пальцы, знавшие лезвие ножа, ребра стиральной доски, половую тряпку, кипяток и соду – но и клавиши! – страшно искривились. По воскресеньям мама выпаривала белье в огромном чане, лихо орудуя палкой, а я, если папа был в загуле, носил дрова из сарая. К старости мамина правая рука напоминала клешню. Играть полонез Огинского на стареньком пианино стало практически невозможно. Мама переживала, но по-прежнему умудрялась меж хозяйственных хлопот подкрашивать ногти бесцветным лаком. Декабрьские деньки были ее страдой. С некоторых пор, класса с пятого, я думаю, стараниями мамы в мажорное мандаринное облако под занавес года то и дело вторгались элегичные луково-селедочные нотки.
– Как вы сказали? Селедка под шубой?! – врезалось в память восклицание мамы в парикмахерской, где она делала прическу под Эдиту Пьеху.
Перманент, мелкую завивку под барашка, столь популярную у работниц общепита, мама недолюбливала. Она училась в консерватории. В доме имелся камертон, похожий на идеальную рогатку без резинки. Пока мама записывала в очереди рецепт, я с ужасом представлял на тарелке овечью шерсть в рыбной чешуе.
Ох не зря мандарины в этом рассказе настроены под камертон селедки, чуяло мое естество с самого дремучего детства… Мама заставляла вынимать косточки из распластанной рыбной тушки, жирной и склизкой. Это напоминало выдергивание прожилок из мясистых долек мандарина. Оба занятия малоприятные, нервные такие. Будешь нервным, когда тебя ждут во дворе с клюшкой, а ты голыми руками влип в пахучую историю – и, кажись, надолго. Можно дважды вымыть руки хозяйственным мылом, но ладошки все равно долго воняют. Если чистка мандаринов имела стимул, обозначаемый выделяемой слюной, то первое занятие отдавало тоской – ударение на втором слоге, в хвосте рыбы. Потому что была еще ария Тоски, которую напевала мама, часто стуча ножом, нарезая кубиками картошку, свеклу и морковь для селедки под шубой. Оставалось уложить их слоями и заправить.
А вот майонеза не было в помине. Главное отличие праздничных закусок и салатов моего детства: они заправлялись нерафинированным маслом и сметаной. Даже селедка под шубой, которая по популярности соперничала с оливье. Салат из квашеной капусты на всякий случай прохлаждался на подоконнике, пока гости квасились в прихожей. Хотя, на мой взгляд, салату из капусты, да еще с лучком, политым маслом, самое место на столе, а селедке, да под шубой, лучше плавать в проруби.
Дверь могла без стука распахнуться и войти соседка, спросить соды или соли…
Непонятно, почему мама акульей хваткой вцепилась в эту селедку. Мама так надоела всему дому своим открытием, щебеча в предновогодней лихорадке про изумительные вкусовые качества новомодного рыбного блюда, рецепт которого ей дали по секрету в лучших домах Бурят-Монгольской АССР, что сосед Емельянов в сердцах брякнул маме:
– Иди ты, Пьеха!.. Сама ты селедка под шубой!
Сам Емельянов был под мухой.
И мама заплакала.
Дело в том, что у мамы была старенькая мутоновая шуба. Со временем классный, шоколадной масти мутон превратился во что-то мутное, но с претензией на путное. Шубу она по осени вычесывала, пытаясь распушить тающий, что снег на асфальте, мех, носила в химчистку подкрашивать. Тщетно. Шуба катастрофически линяла, переливаясь от свекольного до морковно-картофельного колеров, холера ее раздери, белея проплешинами на полах и в вороте – словно пьяница, опрокинув рюмку, с размаху вторгся вилкой в слои рыбного салата, беспардонно разворошив и смешав цвета. Мама отважно заделывала лысеющие краешки шубы обрезками от моей шубки, в которой я ходил еще в детсад. Наверное, можно было выпилить из семейного бюджета ланы и цины серебряной мелочи, но тут подвернулся мужской кожаный реглан. Шик-модерн! От обновы папа отнекивался вяло, любил погулять, покрасоваться, а мама любила его, вот и все – факт не обсуждался. Тот и этот.
Но главная обида заключалась в том, что мама в симультанной погоне за дефицитом, модой и папой действительно стала напоминать селедку – фигурой, не более. Многие женщины почему-то мечтают похудеть, а мама изо всех сил хотела потолстеть, особенно ниже пояса – по бокам и зачем-то сзади, ела пюре с маслом на ночь. Поначалу я думал, что День конституции, краснеющий в отрывном календаре на декабрь, это женский праздник.
– У меня конституция такая, – краснела мама от замечания какой-нибудь толстухи, – я в Китае родилась, там все такие…
Услышав про сопредельную державу, люди опасливо кивали, будто в одночасье прозрели в китайской грамоте.
И папа любил маму. Но по случаю, что ли… Без случая эта любовь никак не давала о себе знать. К примеру, когда мама заплакала, он полез драться с соседом Емельяновым, а тот был выше на голову. Они вышли из подъезда на мужской разговор. А вернулись пьяные. Оба. При этом сосед придерживал сползающего папу.
– Мать, прости! – кричал папа маме. – Мы на одном… того самое… Первом Украинском… того самое… пластались-то… Щас же з-звинись, гад! – икал отец.
– Хозяюшка! Трали-вали… – рокотал Емельянов, кадыкастый, в хэбэшном трико, надетом задом наперед, отчего неестественно вытянутые коленки делали соседа каким-то парнокопытным. Только без рожков, козлиной бородки и дудочки.
– Соседушка! Да ты ваще не при делах! – подтянул трико Емельянов. – Селедка – ваще мировой закусон… и не старшая ты, трали-вали… то ись… страшная… страшнее есть ваще-то… в смысле, не старая ты, фу ты, холера! – Сосед притопнул валенком.
Насчет того, кто старше страшно-старой селедки, это он зря. Мама скривилась, будто съела селедку без соли, и решила просолить ее слезами.
Но не будем о грустном. Новый год все-таки.
Мама готовила за день до 31 декабря и другое рыбное блюдо – обжаренный золотистый хек под морковно-луковым маринадом. И дешево, и сердито, приговаривала хозяйка. Но с началом селедочно-шубной эпопеи хек стыдливо краснел на подоконнике на пару с салатом из капусты. Однажды папа притаранил из Баргузина красавца сига, размером с полено, и мама сделала из него чудо-пирог, который участники застолья вспоминали весь год. Главная заслуга сига – у него не было косточек… Прибалтийские шпроты в плоской, что подошва, банке, как все консервированное, шли в дело в последнюю очередь, обычно на старый Новый год или для непредвиденных гостей. Особенно по линии профкома. Под вечер, уже теплые, вваливались в дом Дед Мороз со Снегурочкой. В эту дипмиссию в коллективе обычно отряжали сачков, нарушителей трудовой дисциплины и скучающих незамужних женщин. Точнее, они вызывались сами. Дед Мороз иногда забывал бороду и Снегурочку, а забытая Снегурочка порывалась остаться до утра и показать маскарадный наряд Русалки…
Ну, с рыбой мы покончили. Также в качестве мирового закусона мама выставляла холодец. Но редко. Холодец надо варить с утра до ночи, а у мамы куча дел, вплоть до инструкций по наряжанию елки. Елку, с налипшими корочкой снега и опилками, папа приносил всегда настоящую – появившихся на прилавках «Промтоваров» пластмассовых елок разного калибра не переносил. На дух. Даже если на кухне радио орало с утра до ночи: «Химию – на поля!»
Кроме шаров и сосулек на ветках меж мишуры и стеклянных бус созревали огурчики, помидорчики, луковички. Повелось это с дедушки Хрущёва и его пристрастия к подъему сельского хозяйства и подъему в заоблачную высь – аж соломенную шляпу сдувало. Одна тема космоса чего стоила: ракеты и прочие спутники. Игрушечной фауны, от попугаев и обезьян до рыбок и свинок, тоже водилось в изобилии. Кроме стеклянных висели мягкие их собратья. Деда-мороза и снегурочку изготовляли из ткани, ваты и пенопласта. Потом появились пластиковые деды-морозы и снегурочки. Те были теплые, а эти холодные. Елку обязательно увенчивала звезда – с подсветкой и без.