355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Геннадий Башкуев » Селедка под шубой » Текст книги (страница 2)
Селедка под шубой
  • Текст добавлен: 1 мая 2017, 02:07

Текст книги "Селедка под шубой"


Автор книги: Геннадий Башкуев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)

В начальных классах я тайком вырезал снежинки, фонарики, фигурки из салфетки и фольги, не признаваясь в девчачьем рукоделии друзьям, а потом с чувством собственного достоинства забросил его.

Однажды мне влетело. И не от папы, а от мамы. Подсмотрел, как старшеклассники устраивали в классе новогодний «дождь». Делалось это просто: кусочек ватки наматывался на край «дождинки», ватку мочили и бросали в потолок – ватка прилипала к беленому потолку… Когда от маминого шлепка ринулся в совмещенный санузел, туда следом прибежала мама. И там, обнявшись на унитазе, мы с наслаждением ревели уже вдвоем.

Мама вешала на елку шоколадные конфеты, сделав нитяную петельку на ушке фантика. Начинку я тайком съедал, а фантик-пустышку аккуратно расправлял и оставлял на ветке, очень довольный своею хитростью. И только сейчас, спустя треть века вспомнив родную улыбку, меня вдруг ожгло, как горчицей: вашу мать, мама знала все!..

Если отец привозил из командировки в сельский район говяжьи языки, то на свет рождалось дивное заливное блюдо. На узкой длинной тарелке оно матово дрожало, дразня едока. Язык проглотишь! Маленькая розетка с горчицей дополняла вкус. Раз я второпях ухватил чужой кусочек говяжьего языка, щедро намазанный горчицей, – и рухнул под стол… Горчицу собственноручно готовил папа по рецепту, вывезенному из Венгрии, где дослуживал после войны. Пожалуй, то был единственный кулинарный вклад главы семейства в дело победы над уходящим годом. Год старел, буквально съеживался по часам, скукоживался по минутам – под фронтальным натиском мамы и мадьярской сабельной атакой с фланга.

Дверь без стука распахивается, и соседка спрашивает то ли соды, то ли соли… в кухонном угаре не понять.

– Клава, возьми сама!.. – не разгибаясь, кричит мама.

Ей некогда. В облезлой духовке мама выпекает шедевры: курицу с рисом, а также хворост и печенье с миндалем. Про печенье я вспоминал даже в армии. Кутаясь по самую макушку в караульный тулуп, то и дело поправляя сползающий ремень АК-74 со штыком, я глядел на небесное светило и чувствовал себя самым несчастным человеком под луной. В ее разводах мне чудилось мамино чуть подгорелое печенье с миндалем. И тогда узоры печенья магическим образом перетекали в профиль девчонки из соседнего двора. Мысли мои, дерзкие и горячечные от обжигающего мороза, ввинчивались в темень ракетой класса «земля – воздух». Луна становилась ближе, невозможное – возможным.

Армия не то, что вы думаете. Это долгое предчувствие любви, дрожащее на кончике штыка. И предощущение дома и Нового года. Что одно и то же.

Свежих огурцов и помидоров на столе не было, тогда в Сибири они зимой не продавались. Папе в начале декабря поручалось задание генштаба – раздобыть болгарское пятилитровое ассорти «Глобус». И папа разбивался в лепешку, но добывал, хотя еле стоял на ногах и ворочал языком. Стоила ли шуба селедки? Ведь помидоры из «Глобуса» вечно лопались…

Покончим с закусками, проскочим, обжигая губы, горячее блюдо… и скорей – к десерту. Взрослым – селедку, детям – плетку. Без шубы. Чтобы не обожрались сладким. Например, шоколадом фабрики им. Бабаева, который гости считали своим долгом всучить сынку хозяев, то бишь мне. Даже после зимних каникул карманы у меня слипались от раскисших шоколадных крошек. Такова светская жизнь! Под шумок застолья я пробовал выдохшееся полусладкое шампанское – кислятина, и как ее взрослые пьют? Магазинные торты в ту пору считались роскошью. Еще и поэтому в доме под Новый год помимо свежей хвои и мандаринов пахло подгоревшим печеньем.

Из напитков отмечу крем-соду, от которой я беспрерывно рыгал, и облепиховый кисель. Первый – производства местного безалкогольного завода, второй – маминого. Отец уважал сорокапятиградусную старку из литрового штофа – коньячного цвета и качества. И еще – вино мадеру, но на следующий день.

Стратегическая задача ночи – объесться и не уснуть. Начинали провожать старый год с вечера по часовым поясам. И помогал это делать телевизор «Рекорд» с экраном размером в полторы ученической тетради. Мы купили его с рук. Телевизор завернули в детское одеяло, не раз описанное мною (не из чернильницы. – Прим. авт.) в былые годы, обмотали бельевой веревкой. Я сидел на заднем сиденье «Победы», такси с шашечками, судорожно цепляясь за веревки «Рекорда» на поворотах. Когда приехали домой, то еще полчаса по указанию папы сидели напуганные и ждали, пока телевизор отойдет от холода. Если включить сразу, сказал отец, то телик может взорваться, что противопехотная мина, а в минах папа знал толк. Сидеть я не мог и бегал по квартирке, пока папа не поставил на место. И вот «Рекорд» включили. На экране с треском побежали полосы… Я заплакал (что-то много плачут в данном рассказе, это не камертон, в смысле, не комильфо), мама закричала. Папа собрался ехать бить рожу. А оказалось, местное телевидение показывает до одиннадцати часов (завтра на работу) и начинает вещание с восьми утра. Всю ночь мне снились кошмары, будто из «Рекорда» лезет пьяный кочегар дядя Володя и рычит, что Райна поставила рекорд, родив за раз тридцать три щенка…

Потом пацаны всего подъезда ходили к нам смотреть телик, сидя на полу.

Собственно Новый год начинался, когда раздавались позывные «Голубого огонька», мама надевала туфли, а меня заставляли мыть руки. Нет, вру, сперва мама надевала туфли – и в тот же миг она, непривычно высокая, некухонная, начинала светиться изнутри голубым светом… Мама в меру сил старалась приодеться не хуже, чем «в телевизоре», хотя бы по праздникам, стрекоча на швейной машинке «Зингер», которую героически вывезла из Китая.

Женщины обсуждали фасоны и прически дикторов, актрис и певиц, подпевали Майе Кристалинской, Эдите Пьехе, Муслиму Магомаеву, Ободзинскому и Поладу Бюльбюль-оглы.

– А ну еще бюль-бюль-оглы! – шутили мужчины, разливая водочку и папину старку. Выпив, они повторяли шутки Аркадия Райкина и частушки Мирова и Новицкого.

Громче всех смеялись мои родители. Прошедшие ссылку (мама), фронт и ранение под Берлином (папа), взрослые умели радоваться мелочам.

Позже, в старших классах, после просмотра «Ну, погоди!», «Чародеев» и «Иронии судьбы», вволю насмеявшись при виде Вероники Маврикиевны и Авдотьи Никитичны, рекордом ночи стало не уснуть прежде «Мелодий и ритмов зарубежной эстрады», где могли засветиться «АББА», «Модерн токинг», «Бони-М»…

Все это трали-вали, но вот куда старка, елки зеленые, подевалась-то!..

До одури наглядевшись по единственному каналу на «Двенадцать месяцев», «Морозко» и «Карнавальную ночь», ближе к полуночи я ерзал на стуле – во дворе ждали. Мы бежали на катушки, их устраивали на площадях, и катались до двух часов, в морозы под сорок. Аж сопли примерзали к вороту телогрейки!

После боя курантов все выходили на лестничную клетку и на улицу. Зажигались бенгальские огни, трещали хлопушки с конфетти, летал серпантин. Нынешние фейерверки и петарды заменяли выстрелы из ракетниц. Первый выстрел – сигнал к атаке поцелуев. В эпоху дедушки Хрущёва в городе было много военных. В нашем дворе под ликующие крики стреляли из окна третьего этажа, где жила русская семья офицера Башкуева (вот честное пионерское!). Сосед Емельянов, воевавший в разведке, глядя в расцвеченное небо, кусал губы. Отец вздыхал. А пьяненькие члены артели инвалидов, выкатившись на тележках из подвала Дома специалистов, озаренные красно-зелеными сполохами, плакали.

Сам Новый год пролетал как во сне. Слаще предчувствие праздника и его послевкусие. Это как лимонные и апельсиновые дольки: мармелад съедаешь, а жестяную коробочку хранишь годы. Это как увядший наутро оливье из холодильника «Орск» и холодные котлеты – вкуснее прежнего. Это как елочные базары: важна атмосфера, а не тощий товар. Это как пачки открыток, которые мама, улыбаясь, надписывала заранее – ввиду перегруженности почты. Это как расцвеченные витрины с елочными игрушками, мимо коих я зачарованный бродил.

Дверь без стука распахивается, и соседка спрашивает сахару-песку для десерта…

Ага, о десерте. Кроме абхазских мандаринов, линейку новогоднего десерта обеспечивали китайские яблоки изумительной кисло-сладкой терпкости. За ними мама ходила ночью к поезду Москва – Пекин.

Японский городовой, эдак мы от Китая далеко не уедем!

На вокзале Хайлара в суматохе у них украли чемодан. Не украли, а подменили. Таким же чемоданом, набитым кирпичами. Швейную машинку «Зингер» воры не взяли, наверное, из-за тяжести. Мама все прошляпила. Будучи пятнадцатилетней растеряхой, она глазела на невиданное скопление народа.

За пару месяцев до исчезновения чемодана в город вошли японцы. Мама, пробираясь в школу, не раз отводила глаза, когда посреди улицы мочился японский вояка. В Хайларе открыли публичный дом с красными фонарями. Потом красного цвета стало больше. Однажды мама-подросток увидела, как солдат на улице вырвал из рук молодой женщины грудного ребенка, подбросил его и поймал на штык…

На улицах валялись трупы. И семья решила бежать. Помогло то, что мой дедушка, который раньше зарабатывал тем, что перекрашивал краденых лошадей, за год до вторжения Квантунской армии сумел устроиться на КВЖД обходчиком. И мама стала ходить в школу советских специалистов. Прежде она ходила в гимназию и изучала Закон Божий, а после не раз в старости со смехом вспоминала толстого попа-учителя, бившего линейкой за то, что забыла «Отче наш». Когда мама перешла в советскую школу, гимназисты стали дразнить ее «красной жопой».

Эта красножопость и спасла. Японцы резали китайцев штыками – был приказ беречь патроны. Жизнь не стоила и чашки риса. Но квартал советских специалистов обходили стороной: СССР – это вам не палочки для еды! Спецов потихоньку начали вывозить. Моему деду помог русский инженер, с которым они после работы охотились в степи на сусликов-тарбаганов.

Они собрались в спешке. Все нажитое за два десятка лет уместилось в двух чемоданах. Когда раскрыли их в Улан-Удэ, то вместо вещей обнаружили кирпичи…

Старшая сестра Маня, моя тетя, отбыла раньше. Она поругалась с мужем, который не хотел ехать в СССР и решил бежать из Хайлара в Монголию. Маня спустя пару дней рванула верхом на коне вслед за любимым. В итоге ее поймали монгольские пограничники и бросили в кутузку, где томился муж. Тюрьма их и примирила. Надавав тумаков, супругов выгнали из тюрьмы и сказали, чтобы те шли на север. Они пошли по степи, взявшись за руки, озаренные лучами утреннего солнца…

Другая тюрьма была пострашней. Всех работавших на КВЖД стали шерстить по прибытии на родину. Тут и обнаружилось, что дедушка выехал из Хайлара незаконно, так как был всего лишь наемным работягой. Арестовали даже несовершеннолетнюю маму. На допросах их обзывали японскими шпионами. Били, кстати, мало – оплеухи не в счет. В ход пошло другое наказание. Говорят, эту пытку изобрели в Китае: голодным узникам дают соленую рыбу. Возможно, селедку. Люди набрасываются на еду. А потом им не дают пить. Ни капли. Умывают руки с мылом, чтоб не пахли селедкой. Говорят, ломались самые стойкие.

Вкус рыбы, что швырнули в камеру, мама помнила всегда. Она вышептала о нем непослушными губами, когда лежала в больнице после инсульта. А до того – стеснялась. Потому что они спаслись тем, что по приказу отца пили собственную мочу… Они ничего не подписали, их не расстреляли, а как политически неблагонадежных сослали в Феодосию. А крымских татар оттуда выслали.

«О Феодосия, Феодосия!..» Все детство я слышал это загадочное слово из уст мамы, которая при этом вздыхала и на миг затихала в кухонной суете. Загадочная Феодосия так прочно вошла в домашний лексикон, что я думал, это такое ритуальное словечко, обозначающее пожелание чуда. Ну, типа «абракадабры». Потом я узнал, что Феодосия находится на Черном море, и решил, что мама в детстве отдыхала там в пионерском лагере. Оказалось, что мама никогда не отдыхала. Ни в детстве, ни после детства. Зато благодаря ухищрениям мамы были подняты все связи, все подруги и их мужья – и я побывал в пионерском лагере «Орленок». В Черном море мы купались, подражая человеку-амфибии из только что вышедшего фильма с тем же названием. Приехав домой, загорелый, я рассказывал, как нас возили на экскурсии в Туапсе и Новороссийск. И я знал, что спросит мама. Она в который раз спрашивала:

– Эй, человек-амфибия, а в Феодосию вас не возили?

– Нет, мама, это далеко.

– Да, это далеко…

Эх, кабы я знал всю мамину историю, то подражал бы в Черном море не человеку-амфибии, а вожаку сельдевой стаи. Это куда круче!..

Такая вот, япона вошь, селедка под шубой. Казалось, мама должна была, едва заслышав рецепт рыбного блюда, бежать к унитазу, чтоб выблевать жуткие воспоминания. Но не из того теста была слеплена мама и ее печенье. Она училась в консерватории! Это как «иппон» – выигрыш вчистую слабого над сильным, чисто женская победа над усатым мужчиной, что надменно улыбался ей с портретов. Даже выше «иппона» – единоличная победа по сумме и по очкам. И на время.

Сквозь толщу океана времени на дне Атлантиды я вижу ее, вечную хлопотунью, в фартуке поверх платья, пошитого на «зингере». И мне хочется крикнуть маме: не надо переживать, не отменят Новый год из-за пригоревшего печенья… и все-все пройдет. Все, кроме чуда.

Дело табак

Пацаном я тонул. Тонул – сам не верил себе.

День был жаркий, воскресный, по радио передавали – двадцать градусов в тени. Оглушенное полуденной духотой, все население нашего городка, зажатого в долине выгоревшими бурыми сопками, сбежалось к реке, что зверье на водопой. Местные красавицы в самошвейных ситцевых бикини, тонконогие уроды с необъятными трусами и животами, загоревшие до черноты короли пляжа в одинаковых нейлоновых плавках – их завезли в промторг восемнадцать штук на весь город; некто в ватнике с авоськой пустых бутылок, гогочущая, в сизых наколках, шпана, тазы с горками синеватого белья, рваные газеты, цветастые одеяла, смятые бумажные стаканчики, шлепки по воде, визг, лай, песня про черного кота… Груда тел вдоль дамбы, разбухшее сырое тесто вязкой плоти, лошадь у бочки с квасом, лакающие из реки собаки – каждой твари по паре, и я, проплывающий мимо них дурак, до которого никому нет дела.

Какашкой меня тащило вниз по реке – туда, за баржу, куда отчаянные пловцы, даже дядя Рома, служивший во флоте, заплывали только на спор и только на бутылку портвейна. Я слышал, как у дамбы копер монотонно и басовито – тум-м! тум-м! тум-м! – забивает сваи под стадион общества «Динамо».

Известное дело, какашки не тонут, но к берегу не пристают. Я никогда не выйду на зеленое поле стадиона в новенькой динамовской форме: белая футболка с ромбиком, синие трусы с белой полосой – ее обещали лучшим, и в поле и в школе, тем, чьи дневники без записей о плохом поведении и не исчерканы красным, что боковой флажок, карандашом. Школьные дневники тренер Михаил Васильевич проверял перед объявлением основного состава. Какашки не играют в нападении. А надо было слушаться старших.

Не заплывать за буйки!

Даже под взглядами девчонок из параллельного класса.

Течение реки, мощное, упругое, холодящее ноги, уносило меня прочь от людей. Они еще жили, загорали, брызгались водой, играли мячом и в карты, крутили любовь на полную катушку, а я… я – все, капут, кранты, каюк, кирдык… кажется, отыгрался.

– Дело табак, – молвил на лавочке дядя Рома, слушая под окнами нашего барака женские крики и грохот посуды.

Дяде Роме дома курить запрещали, потому что он забивал в трубку вонючий флотский табачок. И дядя Рома торчал на скамейке у барака. Играл в домино, раздавал советы, решал споры, банковал, втихую выпивал, глядел вслед незамужним женщинам – короче, прожигал жизнь. А еще – слушал концерт по заявкам, так он называл семейные скандалы в конце недели или после получки. При первых звуках домашних разборок дядя Рома крутил квадратной, как у медведя, башкой с седоватым ежиком, пучил красные, как у карася, глаза, жмурился от притворного страха и поглаживал желтоватые от никотина усы – на руке синел якорь. И гулко выбивал о дощатый столик табак из наборной плексигласовой трубки. Этими охристыми кляксами был заляпан весь столик, на что ворчали игроки в домино.

Насмеявшись, дядя Рома долго кашлял, прежде чем выдать коронную фразу:

– Жисть – это вам, бляха муха… это вам не это… Ясно, шпана?

Ясно море, дядя Рома.

Какое-то время я держался на плаву, вяло шевелил конечностями, но солнце уж меркло, звуки гасли, в голове стоял гул, в глазах – желтые кольца. Ужас и стыд запечатали рот. Был упущен момент, когда доставало сил и решимости крикнуть: «Караул! Помогите!» Ну а что еще кричат в таких случаях? Закавыка в том, что могли не поверить и поднять на смех. Пацаны, я в том числе, частенько развлекались подобным манером в воде – с юмором у нас по молодости лет было неважно. Средь бела дня, двадцать градусов в тени – и такие шуточки. Теперь тони тут!.. Глупейшее занятие. Хотя еще мог молотить руками по воде, пускать пузыри, вроде бы жить. Вода, кстати, была горькой, и как ее собаки прямо из реки пьют? – я вытолкнул неуместную мысль из легких с криком «А-а-а!». Крик получился слабым, детским, но был услышан. Ко мне приблизилось большое лицо с облупившимся носом, а в ушах золотые сережки, значит, женское; я улыбнулся ему – оно возмущенно фыркнуло и исчезло.

Дело табак.

Наконец-то до меня дошел смысл загадочной фразы дяди Ромы. Кабы не курил с пацанами за сараями, то мог бы с чистыми легкими и чистой совестью доплыть до берега. Доплыть до жизни, где залежи вафельного мороженого. Курить вредно. Словно свайным копром в глупую башку, торчащую над водой сдувшимся футбольным мячом, вбивались простые истины. Уже поздно. Тушите свет. Детское время вышло.

Я то и дело ложился на спину, запрокидывал голову, но силы утекали с нарастающим шумом в ушах и болью в груди. Собственно, мне уже было все равно.

И, подняв голову из последних сил, я оглядел в тоске жгуче-зеленые, дрожащие в мареве заросли на левом берегу – прибежище всех влюбленных нашего города, они были еще прекраснее: ивы, склонившиеся к воде, длинными, как языки, листьями пили, иссушенные обжигающей тайной, которую скрывали их ветви; возбужденные, они ласкали сотнями языков прохладное тело реки, а она точно сошла с ума… Не отводя глаз от разящих мозг снопов солнца, я сказал то, что хотело мое тело. И, откашлявшись, повторил уже спокойнее, глядя в белые клочковатые облака. Я сказал:

– Боженька, миленький мой, спаси, я еще не любил!

И сей же миг встал как вкопанный посреди реки, раздвигая острыми коленками ее длинные мускулистые ноги, плача, смеясь, сморкаясь – меня рвало прямо в воду, в пенящиеся у ног бурунчики. Река с ревом сорвала с меня трусы. И так я стоял в центре необъятной глади, не видя берегов, обнаженный избранник, ощущая твердь и счастье обладания. Мимо, накатив волну, пролетела моторная лодка, осыпая брызгами и капельками смеха. Я любил этих людей и эту реку. Я мог пройти по ней пешком от берега до берега, все моря и океаны.

Меня снял спасательный катер, и там, в катере, получив первую осводовскую помощь в виде увесистой оплеухи, узнал, что родился в рубахе: течение вынесло меня на песчаную отмель, на косу, узкую, в пять шагов, туда, где в реку впадал ее правый приток. Но я-то уже знал, что дети в рубашках не рождаются.

Дуракам и какашкам закон не писан. Урок не зарок. Я шел по жизни, дымя как паровоз. И теперь этот паровоз стоит на постаменте у входа в локомотиво-вагоноремонтный завод, куда нас водили на экскурсию еще пионерами. Обжигающе стылый паровоз, что покойник, я трогал дядю Рому на похоронах. Он был тверд, как железо.

Отбегался по рельсам. Попал в положение вне игры. Или вне жизни.

Так, не разменяв полтинника, я загремел в отделении кардиологии. Хотя лежал для профилактики, по выражению знакомого врача. Все койки в палате были забиты под завязку. Из-за нехватки мест сильный пол валялся в коридорах. Было немного стыдно. Получалось, занимал место какого-нибудь болезного. Сосед маялся аритмией сердца, а через койку лежал мой ровесник после обширного инфаркта и всем охотно о том рассказывал.

– Слышь, чувак, тряхнуло меня капитально! – разорялся в коридоре по настенному телефону этот мужик. – Грят, блин, обширный! Инфаркт-то!

Он как будто гордился своим диагнозом.

По жизни лежал я в хирургии, легочной хирургии, терапии, инфекционке, наркологии, в лор-отделении – еще в детстве по поводу вырезанных гланд, даже в военном госпитале, но более жизнерадостных людей, чем сердечники, не встречал. В кардиологии в основном парились мужики в расцвете лет, типа меня. И говорили мы о женщинах. И стар и млад. Не потому, что были морально испорченными, сообразил я позже, а потому, что, чудом выкарабкавшись из лап смерти в реанимации, радовались жизни. Женщины – это жизнь. Да и кто бы спорил…

Говорили мы также о водке, о футболе, ругали политику, вспоминали армию, но тему курения вежливо обходили стороной. Наверное, хотели курить, но до смерти боялись. Вот-вот, до смерти.

Один, радостный такой, приходил из соседней палаты и уже в который раз сообщал, что его привезли на «скорой» с верхним давлением в двести двадцать. Давление ему сбили. До такой степени, что он завел роман с раздатчицей столовой отделения урологии. Они часто уединялись на черной лестнице и курили. То есть курила она, а он слушал про несчастную долю матери-одиночки и, так как руки у него были свободны от сигареты, успокаивал собеседницу, нежно поглаживая по спине и ниже, много ниже, о чем нам в подробностях докладывал с горящими глазами однопалатник, старшеклассник с врожденным пороком сердца.

Курил пассивно, но крутил активно. Любовь-то.

Короче, за сердечным романом пациента и работницы кухни, его поступательным движением по лестнице страсти затаив дыхание следили со всех десяти коек нашей палаты. За окном чернела зима, рисуя узоры на холодном стекле; от окна из-под белых лент больничного пластыря на раме дуло, но от свежих сводок с любовного фронта становилось теплее. И верилось: отступит загрудинная боль, наступит весна. И тебя, немолодого, болезного, полюбит работница общепита. Прижмет к груди, белой и теплой, распаренной над кастрюлями.

Оживился даже старик с койки у двери:

– Кха… Того самое… А вот, паря, было дело в конце войны, в Польше, определили нас на постой к одной панночке… ну и… того самое…

Бывалые ловеласы давали обкуренному от страсти гипертонику-сердцееду дельные советы, а завсегдатаи подсказывали укромные места в огромном здании больницы скорой помощи.

И – свершилось. Взаимоотношения на черной лестнице перемахнули через несколько ступенек. От пассивной стадии на этаж интенсивной терапии. После ужина в палату, пованивая табачным дымком, влетел наш пассивный кавалер, прикрыл дверь и, озираясь, прошипел:

– Быс-с-стро, мужики!.. У кого есть одежда?!

Выяснилось: Ирка соглашается. И предлагает ехать к ней домой: сынка на зимние каникулы отвезли в деревню. План влюбленных был таков: раздобыть одежду, переночевать, а утром, до врачебного обхода, работница кухни проведет пациента-нарушителя обратно в палату. Через служебный вход той же черной лестницей.

Собирали счастливчика всей палатой. У влюбленного гипертоника был нестандартный размер ноги. Подошли разношенные матерчатые ботики ветерана войны фасона «прощай, молодость». Старик чуть не прослезился от радости. Мой вклад в любовную интригу выражался в индийском мохеровом шарфе «Nahar». Изготовлено специально для нахалов. Было немножко жаль модной в ту пору вещицы, ворсистой и форсистой, ее носили золоченой биркой наружу: вдруг прожгут мохер сигаретой, но что не сделаешь ради запретного плода? Тем паче что сгорающий от страсти гипертоник обещал все рассказать. В деталях.

Парнишка с врожденным пороком сердца вышел в коридор – встал на стреме. Потом начал канючить у постовой сестры сладкую витаминку – отвлекал внимание. Деловой пацан вышел.

И вот у самых дверей, повязав шарф, пассивный сердцеед на наших глазах стал медленно оседать…

Забегали медсестры, пришел дежурный врач. Так, в шарфике производства Индии (Nahar, Neckutor сollection, Mohair, dry clean only), нахала-гипертоника на кровати-каталке укатили в конец коридора, в реанимацию. Укатали сивку горки страсти. Видать, переволновался, сердешный. Спекся у ворот рая.

Украдкой плакала в коридоре работница кухни.

Утром состоялся разбор полетов. Черная лестница оказалась клеткой. Лестничной, но клеткой. Врач, шелестя длинной лентой кардиограммы, ворвался в палату: обширный инфаркт у наблюдаемого больного случился из-за нарушений режима. А именно – из-за курения. Самого злостного его вида – пассивного курения.

– Я скорее разрешу вам сто грамм, чем сигарету! Больные придурки!.. Выпишу без бюллетеня!.. Всех! – орал кардиолог. Лента кардиограммы мешала ему махать руками.

Лицо врача, не первой молодости мужчины, побагровело, халат не застегивался на животе. Доктор присел на койку, сунул в рот таблетку. Руки с кружками и стаканами виновато потянулись к нему. Кардиолог взял кружку с водой, зачем-то понюхал содержимое и запил таблетку.

Жизнь – это вам, бляха муха, не это самое…

Да и кто бы спорил.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю