Текст книги "Другие жизни (СИ)"
Автор книги: Геннадий Новожилов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
Дом на Собачьей площадке
К дому подошел человек с большим горбатым носом, изрядно полысевший, с длинными волосами над ушами. Был он сутул, ступал носками наружу. Одет плохо. Он долго рассматривал дом, вернее, остатки дома, заключенные в строительные леса. Вокруг дома поставлен был новый забор из белых досок, пахнущих еловым лесом. Дом имел два этажа, башенку, и на втором этаже по его фасаду зияли двенадцать окон в вычурных, раскрошившихся рамах времен венского модерна. Застекленным осталось одно, тринадцатое, на которое и смотрел горбоносый. На стекле изображен был лиловый ирис в темно-зеленых листьях, выполненный так, что цветок и листья были толще всего остального чуть матового фона.
Человек помнил дом со всеми целыми окнами, через которые истекал в зимний вечер с порхающим снегом мягкий, молочный свет. При большевиках в доме размещалась какая-то контора, как все конторы, отвратительная. Но и с такой начинкой дом был прелестен. И дом этот снился мальчику и во сне виделся лучезарным воплощением мечты. За окнами двигались хорошо причесанные люди в белоснежных халатах. Дом источал запах капель датского короля.
Горбоносый постучал в калитку. Минуты через три калитка приоткрылась, и за нею был старик в поношенной пятнистой униформе, с очками на кончике носа и с книгой, заложенной пальцем.
– Здравствуйте, – чуть наклонил голову горбоносый.
– Здрасьте, – ответил старик. – Чего вам?
– Этот дом в лесах для реставрации или как?
– Снесут его, – оглянулся на дом старик. – Прежние хозяева землю купили, хотели восстановить, вот и леса понаставили. А чего тут восстанавливать? Вон шпана как поработала: окна все расколотили, все внутри загадили, мать их! А нынешним хозяевам так только земля и нужна. Да, снесут его. А вы кто будете?
– Да никто. Просто дом знаю с детства. Люблю его. Но вон видите, одно окно цело. Передайте, пожалуйста, вашим хозяевам, что я берусь для этого последнего витража новую раму сделать. Ну и пусть они в новом доме повесят, что ли, как картину. Ведь красота какая! Я все умею. У меня руки золотые. И денег за труды не возьму.
Старик с интересом смотрел на горбоносого.
– Да кто вы будете-то?
– Математиком был.
– Понятно. А сейчас что кушаете?
– Сейчас работаю на оптушке у Киевского.
– Торгуете?
– Нет, мне торговать нельзя. Клиент будет недоволен.
И горбоносый показал старику тыльные стороны кистей рук, обезображенные псориазом.
– Я черную работу исполняю, – добавил он.
– А я сторожем здесь, – охотно сообщил старик. – К пенсии, знаете ли, прирабатываю. От звонка до звонка оттянул срок за политику. Сейчас реабилитирован, нет, как выяснилось, за мной ничего такого.
– Ясно, – улыбнулся горбоносый. – Приятно было познакомиться. До свидания. Вы скажите хозяевам, я и дерева достану. Извините за беспокойство.
– Какое беспокойство! Приходите, поболтать будет с кем.
– Вряд ли, – возразил горбоносый, – я неразговорчив.
Хозяева не только согласились, но завезли хорошего материала, и горбоносый теперь каждое воскресенье с утра до вечера строгал и стучал молотком. Заходил старик сторож, смотрел, трогал почти готовую раму, цокал языком.
– Вы б в Израиль-то ваш укатили отсюда. Там бы и подлечились заодно, – говорил он сочувственно.
– Нет, – отвечал горбоносый, – я уже умер здесь. А покойники, как известно, в Израиль не ездят.
– Чудак вы, ей-богу, – вздыхал старик и шел в свой ящик читать роман.
В предпоследнее воскресенье работы с рамой горбоносый подходил к дому, и дорогу ему преградила женщина. Одета она была во что-то шуршащее, невероятно дорогое. На плече на длинном ремешке висела туго набитая кожаная сумочка с золотым замком. Сложена женщина была изумительно. Горбоносый с каким-то ужасом увидел все это в единый миг и опустил глаза.
– Ну, здравствуйте, – пропела женщина и отступила в сторону, давая горбоносому дорогу.
– Здравствуйте, – не поднимая глаз, прошептал он.
Весь день, заканчивая раму, он думал о преградившей ему дорогу. Пальцы его дрожали, он сделал несколько неверных движений, уронил на ногу молоток. В красивом лице женщины он успел уловить нечто вульгарное, и это огорчало его. «Хотя мне-то что!» – успокаивал он себя.
Последнее воскресенье было очень теплым, солнечным. Горбоносый вставил в новое обрамление витраж и сел любоваться. Показался сторож и сказал:
– Вот, к вам.
За ним влетела та самая женщина. Сторож ушел.
– Здравствуй! – произнесла она, подходя к горбоносому и помахивая сумочкой. – Присесть можно?
Горбоносого покоробило это неожиданное «ты».
– Здравствуйте. Садитесь. Но сесть тут, кажется, не на что.
– А вот ящик. Сюда и сяду, – ответила она весело и, бросив на доски сумочку, уселась, шелестя просторным красным плащом; воздух наполнился густым, каким-то яростным ароматом духов. Горбоносый покосился на ее круглые, в сетчатых чулках колени.
– Красивый ирис, – сказала женщина и предложила: – Закурим, что ль?
– Пожалуйста, курите. Я не курю.
Она прикурила от золотой плоской зажигалки, крепко затянулась, выпустила, как дракон, густую струю голубого дыма и опять обратилась к нему:
– Слушай-ка, ты можешь серьезно отнестись к тому, что тебе скажу?
– А откуда мне знать, что вы скажете?
– Ты веришь в параллельные существования?
– Ну, допустим.
– Это хорошо. Так вот, в параллельном существовании этот дом – аптека.
– Допустим. И что?
– А то, что хозяева этой аптеки ты и я. Вся Москва ездит к нам за лекарствами. Вон там, – указала она пальцем, – провизорская. Вот тут – прилавок. На нем такие интересные сосуды на медной подставке, и она вертится. В сосудах сиропы: и красный, и оранжевый, и зеленый, и синий. Ты все напридумал, сиропы эти. Ты химик.
– Я математик.
– Нет, ты потрясающий химик. И сиропы эти все целебные. Поэтому у нас не протолкнуться.
Лицо горбоносого стало белым, неподвижным.
– Это вам снилось?
– Да нет, снится это вот, где мы сейчас сидим. Где ты безработный псориатик…
Он втянул в рукава пятнистые руки.
– А я подстилка под иностранцами и живу на то, что зарабатываю телом. Сон – это где мне бьют морду, а не то, где я счастливая твоя жена.
– Что?!
– А то! Не снится та аптека, не снится. А я все ловчу туда насовсем. Пусть не в качестве жены, хоть поломойкой. Однажды дошла тут до края, вот смотри – шрамы. Откачали, сволочи. Да еще все хотела тебя встретить, посмотреть, какой ты тут. Вот, увидела.
Они долго-долго сидели, глядя друг на друга.
– Что ж теперь делать? – спросил он.
– Не знаю, – ответила она.
Слово короля
С противоположного берега громко свистела иволга. На вершинах черно-синих скал белело снежное кружево, мох украшал серые и розовые валуны, на одном из которых я сидел. Солнце нагрело сосны, и они истекали густым ароматом в прибрежную прохладу. Маленький желтый биплан на поплавках отражался, как в черном зеркале, в хрустальной воде. Воздух прозрачен настолько, что далеко-далеко, у выхода из фьорда, пересчитать можно было серые доски на стене кирхи с медным шпилем и видимы были цветные занавески в окнах нескольких белых домиков под черепицей.
Желать родиться там, где угораздило родиться меня, – безумие. Там бессмысленность добрых побуждений обязательно сокрушает смирение. Я там достаточно прожил, положенное мне пережил, многое видел, многое полюбил, смертельно устал от постоянного самоутешения: «Другим здесь неизмеримо хуже, чем тебе».
Не вернусь! Встал и принялся искать в скалах место покруче. Нашел, взобрался и стал на краю. И с отчаянием падшего ангела собрался швырнуть к ногам Господина Его бесценный дар, но не просыпаться.
Господин появился из-за скалы. Он двигался по тропинке, был в теплом кепи, твидовом спортивном пиджаке и в коротких, до колен, брюках. Далее были толстые, с северным узором, вязаные чулки и на солидной подошве башмаки. Лицо Господин имел худощавое, с подстриженной щеточкой седых усов. Господин был королем этой страны.
Приблизившись, король заговорил, и я, как это бывает во сне, все понимал.
– Ваше отчаяние неуместно. Усталость ваша не столько от жизни, но от самого себя. Вам нужно немного отдохнуть. И насколько я информирован, ваши труды не окончены, а любое дело требует завершения. Как вы полагаете?
Я немного подумал.
– Мне нечего сказать, – угрюмо пробормотал я.
– Мы люди пожившие, – продолжал король, – но все же погибать от отчаяния обидно. Вы вечно торопитесь, я полагаю.
– Ваше величество, простите, что для своей акции я выбрал территорию вашего величества. Всю жизнь я стремился в этот рай, и возвращаться после всего этого, – я обвел рукой горизонт, – я не в силах.
– Благодарю за такое мнение о моей стране, но вот послушайте!
Король кашлянул, приподнял плечи и скрестил за спиной руки:
– У меня к вам предложение. Давайте вовсе оставим ваше предприятие, так как оно сейчас нам помеха, и только. Возвращайтесь в вашу неприглядную явь, немного потерпите, и я через департамент иностранных дел пришлю вам приглашение. Поживете где-нибудь здесь среди природы, поработаете, пропитаетесь Григом, Сибелиусом, полистаете Гамсуна да Стриндберга – и глядишь, ваше отчаяние испарится. По рукам?
И король протянул мне ладонь. Я с готовностью принял рукопожатие, но возразил:
– Да ведь так не бывает, ваше величество. Я сейчас проснусь, и счастье встречи с вашим величеством рассеется вместе со сном.
Король слегка нахмурился:
– Ну знаете, сударь! Вы там, в вашей России, совсем разучились быть вежливыми. Король дает вам слово, а вы изволите сомневаться!
Я смутился:
– Простите, ваше величество.
Монарх взял меня за локоть, и мы тихонько двинулись среди мхов. О чем говорили дальше, не помню. Проснулся в слезах.
Но не судьба мне ощутить благодатную монаршью волю: на третий день после чудесной встречи во фьорде, где рядом с желтеньким бипланом кружили по ледяной воде два черных лебедя, я прочитал в газете о скоропостижной кончине короля. Телевидение показало траурную мессу и политическую верхушку планеты, слетевшуюся проводить моего знакомого.
Через некоторое время я немного успокоился. Я надеюсь хотя бы еще на одну встречу с Его Величеством, мне необходимо поблагодарить его за избавление от нетерпения.
Зима в Севастополе. 1981 Год
Волна грохочет крупной галькой и затопляет берег. Шквал срывает с волны гребень и превращает его в облако брызг. Утонула бухта, вода появилась в улицах Херсонеса, замерла, поползла вспять, оставив лужицы с тающей пеной.
Ветер не дает дышать. Сощурясь, смотрю на сбывшуюся мечту: вот мой Пергам, вот Афины мои. Я благодарю Судьбу, позволившую стать мне на розовом, источенном временем пороге базилики у начала пути на Лесбос, Крит, Итаку. Горечь соленых брызг то же, что горечь сока олив, созревавших на берегах пропавшей в Эгейском море Аркадии. Закрываясь от ветра, двигаюсь я вдоль останков стен, но глаза хотят видеть другой город, полный людского гвалта и скрипа снастей в бухте, истошных воплей чаек над базарной площадью, рева ослов, блеяния длинношерстных коз.
Запахи вина, и жареного мяса, и подгоревшего масла.
Жрец, и пахнущие казармой воины, и дети, и в тени кипариса занятые бесконечной беседой старики, и вор, и две бранящиеся через улицу старухи, и местный дурачок.
Мраморная Афина, и журчание фонтана на изящной маленькой площади, и осколки только что разбитой амфоры на мозаичном полу.
Лязг молота из кузни, и оброненная в щель лепта, и раздавленная кисть винограда.
И вдруг заставивший меня вздрогнуть взгляд. Боже, ведь это не она – призрак, а я, вторгшийся в жизнь пристально глядящей на меня красавицы! И я спешу исчезнуть в будущем. Унести с собой видение города, день за днем чуть заметно опускающегося в пучину.
Тихие долины за Байдарами. Вечернее небо светится золотом. Скалы в розовой дымке невесомы. Сейчас время, когда все кругом замерло и нежится перед тем, как впустить стремительную южную ночь.
Старая севастопольская дорога петлями спускается с перевала. Уж проросла она колючей травкой. Вьюнок выполз из густых придорожных зарослей на потрескавшийся асфальт. Дождевые потоки разрушили обочину.
Век назад здесь стучали колесами экипажи, слышался татарский окрик возницы и цокот по гравию подкованных копыт. Быть может, в такой же вечер блеснул однажды в лучах заходящего солнца золотой погон артиллерии поручика графа Толстого и замерла в предзакатной тиши фраза, произнесенная по-французски…
Застучала машина, и большой белый номер на стальной стене корабля начал отдаляться. Пенная волна пошла, выгибаясь, за корму. На затрепетавшем вымпеле уж неразличимы цвета: быстро стемнело. Тепло. Вот-вот опять пойдет дождь.
Я устроился на юте, значит, сзади катера и держусь за леер, то есть трос, заменяющий перила на судне. Ко мне ближе штирборт – правый борт. Следовательно, напротив – бакборт, левый борт. А там, где морячок крепит багор, которым отталкивался от причальной стенки, там – бак, перед нашей посудины.
Носы кораблей обслуги проплывают над головой. В них что-то тихо лязгает, стучит по обшивке. Огни на кораблях и на берегу без ореолов, яркие. С «сотки» семафорят. Ей отвечают у бон. Красный маяк мигает в морскую ночь. Далеко в сопках большие створные огни, белый и красный.
Накрывшая землю ночь тиха и влажна. Но воду в Ахтиаре, как давным-давно звалась Севастопольская бухта, раскачало. Поэтому смирное, темное, темнее неба и воды, тело артиллерийского крейсера, стоящего на бочках посреди воды, переваливает с боку на бок…
Вокруг меня черное. Чуть желтеют нарукавные шевроны, буковка «ф» на плечах матросов и просветы офицерских погон. Блестят ряды пуговиц, поблескивают стволы автоматов, вспыхивают огоньки сигарет. Матросов везут патрулировать город: они – ночная стража. Стоим тесно. В болтовне царит южнорусское мягкое «г» и очень открытое «а».
– Где у них? Не, у них на пароходе другая. Она-те яйца всмятку сбивает. У нас не такие.
Речь о скорострельной зенитной установке и частоте отдачи при ее стрельбе.
– А ваши что, слабее?
– Не, почему? От наших, если плюнет, так все кончается.
Войны нет, и ужасное оружие не пугает, будто складировано на Марсе. Навстречу, с Графской пристани, мягкий свет фонарей-шаров. Катер несильно ударился о стенку, и запрыгали на причал черные фигуры.
– Стройся давай!
Голос лейтенанта мягче, чем на корабле; оно и понятно – патрульная служба что-то вроде отдыха или развлечения.
– Кому говорят, стройся!
На вольном воздухе матросы и командир скорее ровесники, чем начальство и подчиненные.
– Вы давайте с оружием аккуратнее.
И в ответ:
– Ла-адно.
Покатый, матовый, залитый резиной бок уходит в холодную волну. Безвольные комки медуз покачиваются в радужных пятнах мазута. Если тронуть поручень, стену рубки, на пальцах останется чуть заметный масляный след. Кажется, масло въелось в лица, шинели, ботинки, в оранжевый жилет часового у трапа – маслом пропитан окружающий «наутилус» воздух.
Истерический всплеск ревуна от скользящей, крадущейся к пирсу подлодки. Навстречу ей по причалу серыми чертями матросы в широких робах бегом, бегом толкают тележку. На тележке торпеда: красный ее нос плывет сквозь мутный влажный день навстречу подошедшему под погрузку черному подводному кораблю.
– Закурить найдется?
Спрашивающий флотский похож на сторожа при больнице, такое на нем все бывшее в употреблении, застиранное. Гюйс поверх робы что отслужившая тряпица. Только с бескозыркой порядок, кокарда замята уголком, сияет. В проеме ворот, откуда флотский возник, видны ряды столов и на них безжизненные, окоченелые тела торпед. Крепежные устройства ухватили винты, будто ноги у них связаны на всякий случай. Ну и холод здесь собачий! Точно в прозекторской.
– А две можно?
– Можно.
– А три?
– Да кури на здоровье. Слушай-ка, сынок, а не взлетишь со своим хозяйством? От огонька-то?
У стража слабая улыбка неуверенного:
– А я тихо подымлю.
– Спички есть?
– Это имеется.
Господи, как ему домой-то хочется! Держись, морячок! Истинно, истинно говорят на флоте: «Матросу не может быть холодно. Он, конечно, может дрожать. Ну а раз дрожит, значит, согревается».
Беспенная волна вливается в нагромождение камней, изъеденных прибоем. Прокравшись к берегу невидимыми пещерками, волна истощается, бросив из темного отверстия горстку брызг. Тонкие лезвия рыб мерцают в богатой шапке коричневых водорослей. Белокаменное дно трепетно под хрустальной водой.
На мелководье крутится нырок, подпрыгнув, пулькой пробивает волну и появляется вновь в неожиданном месте. Далекая темная стая бакланов закрутилась в спираль, с шумом опустилась на темно-синюю гладь и слилась с нею. По линии горизонта, чуть видимый в дымке, дрейфует крейсер и кажется бесплотным, как оброненное чайкой перо.
С берега прокричал петух. Над обрывом, в светящемся эфире, розовый верх античной колонны с приникшей к ней, роняющей золотые хрупкие листья зимней лозой. Благодатное тепло напитало камни и отцветшие травы. Робкий голос низко порхающего жаворонка способен смягчить самое злое сердце.
Ведь должен же где-то здесь остаться хоть какой-нибудь след ступившего с корабля на землю Корсуни первозванного Мессией в ученики рыбака Андрея, после сошествия на апостолов Духа Святого принесшего нам, скифам, Божье Слово!
Адмирал сутул. Сюртук чуть велик: это видно по складкам и длине рукавов. Брюки коротковаты. Прозаические ботинки совсем не сочетаются с канителью эполет. На голове мичманка. Острый нос над усиками, брови нахмурены: адмирал строг. Бывает так, что хорошие люди выглядят нелепыми, когда на них пышное: ленты или ордена, злато-серебро, шпаги или перья. Павел Степанович Нахимов был очень хорошим человеком.
Но когда мундир обтягивает грудь, с плеча, из-под вице-адмиральских орлов крутою дугой – генерал-адъютантский аксельбант, когда белый «Георгий» у горла, а ниже броня из бриллиантовых звезд и крестов – это тоже прекрасно! Лоб у Владимира Алексеевича Корнилова чист, без морщин, светлые глаза пронзительны, властны.
А вот почти рядом два клочка земли – здесь, на Малаховом кургане, оба они пали за Отечество.
Прощай, белый город! До предела земного пути буду с любовью вспоминать тебя.
Придет время, и станут терзать тебя набухшие кровью междоусобицы. Опять люди, ненавидящие Слово Божье, готовы будут пригвоздить принесшего сюда Слово это Первозванного Апостола. И будет сниться мне, как там, где Гнилое море, треснет твердь и, оторвавшись от материка, под тяжестью гор и греха зароется мысом Сарыч в пучину. Быстро, как «Титаник», скроется она под водой. И я содрогнусь, увидев поднявшуюся корму полуострова, показавшего, прежде чем исчезнуть насовсем, страшный свой испод.
Странствующий Дюма
Пришлось расстаться и с калмыцким князем, сестрой калмычкой, с калмыцкими придворными дамами… Я было попытался потереться носом о нос княгини, но меня предупредили, что эта форма вежливости принята только между мужчинами. Как я сожалел об этом!..
Из письма Дюма-отца Дюма-сыну.
Александру Дюма привиделся сон. Будто бы высоченная колокольня, что в Калязине, торчит наполовину из воды, а он, Дюма, плывет мимо в ковчеге. Ковчег переполнен калязинскими жительницами, провожавшими его недавно в путь по Волге. Дамы держат кружевные платочки и большие букеты полевых цветов. Дам очень много, причем каждая имеет двойника, и большая эта толпа, составленная из странных пар, глядит на него восхищенно и гуляет вокруг него по ковчегу. Спящий знает: от перегрузки ковчегу утонуть.
Дюма открыл глаза – и приятный кошмар кончился. Полная луна сияла за окном. Ветерок шевелил стору. В темном углу белела комнатная роялбино и на ней саксонская ваза с белыми пятнами роз. В складках шелковой простыни мелкий, как пыль, песок. Какие-то необъяснимые звуки жили в стенах деревянного дворца.
Дюма понездоровилось. Он стал плох после ужина, тянувшегося целый век. «Надо дать обет и, черт возьми меня, следовать ему в конце концов!» – выговаривал себе Дюма. Но тут же представилось видение блюд с божественной рыбой, малосольной икрой, начиненной черепахами лошадиной головой, нежной жеребятиной с луком. Захотелось есть. О Господи!
Позавчера он наблюдал скачки на верблюдах, уморительную борьбу полуголых верховых, восторгался, шумел, аплодировал. Любопытные навыкате глаза его жадно вбирали видимое, но устроенный в его честь праздник завершился опять обедом, позавчера незаметно превратилось во вчера, и он все слушал хозяина, объяснявшего присутствие ордена святого князя Владимира на роскошном халате как следствие сокрушительных рейдов ханской конницы в наполеоновские тылы. Слушал и ел…
Потом он наслаждался кофе и ворковал с юной ханшей, сидевшей за бродери и изъяснявшейся с ним на калмыцком языке. И все поглядывал он на прелестный завиток над шафранной щечкой или блуждал взором по французским, пробитым пулями знаменам, украшавшим вместе с дорогим оружием и персидскими коврами довольно изысканные апартаменты. И он не виноват, что обед незаметно перетек в ужин, а он этого не заметил, ибо его развлекли. В результате он вынужден не спать и страдать от калмыцкого гостеприимства. А позади московские пироги-кулебяки! А впереди Кавказ! Однако, немного еще пострадав, знаменитый мученик решил: «Ах, не в этом же дело!»
В ханских покоях трофейные часы сыграли гавот. Так и не уяснив себе, в чем же все-таки дело, Дюма решительно поднялся с ложа, приготовленного, как и все спальные места во дворце, на полу. Его притянуло окно и луна за ним. От далекого левого берега реки лежала на воде светлая дорога. На пути сияющей трепетной полосы как бы дымились песчаные острова: это неутихающий здесь никогда горячий ветер гнал по ним пыльные смерчи.
Оглушительные цикады наполняли ночь. Небо было низким от неправдоподобно близких звезд; здесь их было в тысячи раз больше, чем в небе Парижа. Дюма поднял к звездам лицо, и оно стало неузнаваемым. Могучая фигура в балахоне ночной сорочки, с лохматой со сна головой до рассвета белела в черном проеме окна, словно алебастровая статуя героя, поставленная в нишу.