Текст книги "Вещие сны тихого психа"
Автор книги: Геннадий Николаев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)
Софья Марковна работала в Ленинской библиотеке, в Отделе русских рукописных книг, была специалистом по древнерусской литературе, готовила материалы для академика Лихачева, естественно, была с ним знакома. Во время хрущевской оттепели защитила кандидатскую диссертацию, лично ей это было не нужно, но так потребовал отдел кадров при очередной переаттестации, иначе, как ей мягко намекнули, найдется "остепененный" специалист со стороны. Диссертацию она сделала легко, Папа и не заметил, что она тоже занялась научной работой. Ее любили в библиотеке и потому сберегли от попыток райкома "очистить" русский национальный сектор от инородцев, которые, по мнению партийных властей, не могут в должной степени сохранять истинно русское национальное достояние. Нет, она ни на кого не обижалась: ни на райкомовские "винтики", спустившие очередную черносотенную директиву, ни на центральные органы, в чьих недрах эта директива была сотворена. Она была слишком умна и слишком горда для того, чтобы унижаться и выяснять отношения. К тому же Папа, чистокровный русак, с его могущественным положением, всегда был для нее каменной стеной, и в библиотеке все прекрасно понимали, что тронуть Софью Марковну значит тронуть самого Папу, то есть Оборонный отдел ЦК!
Но – главное, при всем при том, – ее личное обаяние, ум, эрудиция, любовь к древнерусской литературе, высочайший профессионализм. И это при том, что отец и мать ее были набожными, ходили в синагогу, свято чтили субботу, но, как люди умные, понимавшие, что времена изменились, не вмешивались в жизнь дочери. Точно так же, после определенного возраста своей Глаши, она перестала заниматься "воспитанием", справедливо решив, что ребенок формируется (нравственно) до 5-6 лет, а дальше любые воспитательные меры, тем более нотации, бесполезны. И Галя, оценив это мудрое решение матери, еще крепче полюбила ее, стала доверять ей свои самые сокровенные, даже интимные тайны.
Однако жизнь – сложная штука. Когда Валентин все чаще стал появляться в их доме, Софья Марковна в деликатной форме намекнула ей, что, на ее взгляд, не стоит торопиться, надо присмотреться к этому молодому человеку. Галя закусила удила, но это и понятно: первый "настоящий" мужчина в ее жизни, не какой-то юнец-воздыхатель, а мужик, который без сюсюканья и пионерских вздохов овладел ею с ходу, не дав перевести дух. Правда, чуть позднее, когда она пришла в себя от первого сексуального угара, вдруг поняла, что смотрит на этого рыжего самца, а в сердце – пусто! Но дело сделано, свадьба сыграна, Валентин в их доме, у Папы – первый помощник. Софья Марковна лишь мудро терпела его, не более; ее тонкая душа чувствовала, что в доме появился чужой человек, но терпела, берегла душевный покой Папы и молодых...
О том, что она еврейка, Галя узнала, когда умер дедушка, отец Софьи Марковны. Строгий обряд, молитвы, похожие на речитативы из какой-то диковинной оперы, оскорбительная для нее дискриминация женщин: они с Софьей Марковной и бабушкой стояли где-то наверху, а какие-то чужие старики в крошечных круглых шапочках, чудом державшихся на их лысых головах, пели и причитали по дедушке, как будто были самыми близкими ему людьми. Тогда Гале хотелось вырваться из рук матери, броситься вниз, закричать, что дедушка не их, а ее, но бабушка строго посмотрела на нее, и Галя поняла, что так нужно. Потом и бабушку они проводили в последний путь через этот зал, и те же строгие старики так же дружно подпевали кантору, а они с мамой стояли наверху, на антресолях, как какие-то посторонние. Эти полудетские впечатления определили ее национальную принадлежность: не русская, не еврейка, просто человек! Такой же, как я, Папа, мама, наши друзья, среди которых были и русские, и евреи, и ярмяне, и китайцы, и эстонцы, и немцы – полный интернационал! Вопрос о национальности у нас вообще не стоял. Более актуальными были другие проблемы: получить прописку, квартиру, защитить диплом, диссертацию, "достать" хорошую книгу, организовать поездку к морю, в горы, сходить на встречу с поэтами в Политехнический музей, пробить через Папу билеты в Большой. У Гали были огромные, почти безграничные возможности помочь человеку, попавшему в беду, нуждающемуся, мечущемуся в лабиринтах советских бюрократических учреждений. На помощь и сочувствие она всегда находила время и душевные силы. Возможно, больше всего ее любили именно за это качество. А точнее, любили просто за то, что она такая.
При отъезде, неожиданно для меня, в аэропорт привалило человек, наверное, двадцать – Галкин сюрприз: всем им о нашем отъезде сказала она, хотя мы и договаривались уехать тихо, без слез, без вздохов, без суеты. Самое замечательное – они встретили нас плакатами: "Счастья вам, БРОДЯГИ, и удачи!", "Держите хвост..." (и нарисован автомат Калашникова!), "Даешь фирму в ФРГ!", "Муравьи всех стран, объединяйтесь!", "Ждем вызова на работу!!!", "Журавушка и Бродяга, не забывайте нас!!!". Между плакатами высунулись серебристые головки шампанского, появились бумажные стаканчики, по чьей-то команде включили магнитофон, и под марш "Прощание славянки" хлопнул пробочный залп. Мы пили шампанское! Мы улетали с мокрыми глазами. У меня до сих пор подступает ком к горлу и навертываются слезы, когда вспоминаю это наше прощание...
Итак, мы сидели на кухне, потягивали Sрдtlesе из хрустальных бокалов, которые Галя взяла с собой, как память о прежней жизни, и мирно разговаривали – о чем, не важно. У нас всегда было о чем поговорить: о нашей великой "НЕМЫТОЙ", о моем любимом Космосе, о Галином любимом Микромире, о фильмах, спектаклях, встречах с российскими бардами, актерами, ансамблями, которых здесь, в Германии, на мой взгляд, можно было видеть гораздо чаще, чем в Москве.
И вдруг – звонок в дверь. Вечер, поздно, мы никого не ждали. Мы переглянулись. Галя подошла к двери, включила переговорное устройство: мужской голос на русском языке спросил пани Журавскую. Галя нажала кнопку открытия наружной двери. И когда щелкнула дверь лифта (а мы жили на втором этаже), я приник к дверному глазку. И, о боже, по лестнице к нам поднимались те самые "фотографы", с которыми мы днем столкнулись на пешеходке.
"Не пускай!!!" – прохрипел я и, схватив молоток, притаился возле двери, готовый без промедления пустить в ход свое оружие. Галя поговорила с "визитерами" через цепочку, они предлагали какой-то товар: колготки, лифчики, трусики, кофточки. Галя поинтересовалась, как они узнали ее имя и адрес. Те объяснили: по телефонной книге, фамилия вроде бы польская, а они – поляки, хотели сделать землячке приятное... Когда дверь захлопнулась, Галя отобрала у меня молоток и, усадив за стол, сказала самым жeстким своим голосом, на который переходила в минуты крайнего раздражения: "Ты сам-то понимаешь, что дальше так продолжаться не может?! Слушай внимательно! С тобой что-то происходит. Уже давно. Я молчала, щадила тебя. Но теперь поняла, напрасно. Можем опоздать. Надо немедленно обратиться к врачу. К психиатру. Я договорилась с одним очень хорошим врачом, из Ленинграда, он живет тут рядом, сейчас позвоню, условимся о времени. Молчи! Или идем к врачу, или уезжаю в Москву!.."
Я был подавлен, даже не тем, что придется идти к врачу-психиатру, а тем, что она уже все продумала и организовала без моего ведома!
Доктор принимал на дому. Жил он в однокомнатной квартире.
Мирон Абрамович Герштейн провел нас с Галей к письменному столу, черному креслу на колесиках и двум стульям, окруженным сложенными на полу пачками книг.
Говорила Галя, доктор то ли слушал, то ли нет, склонив голову набок и полистывая какую-то книгу. Я сидел на стуле, как нашкодивший ученик, положив ладони на колени. Время от времени доктор поглядывал на меня из-под мохнатых седых бровей и почему-то брезгливо морщился. Он мне категорически не нравился: сухарь, книжный червь, наверняка непризнанный гений с ущемленным самолюбием и амбициями без берегов, решил я. Он внимательно осмотрел мои ладони, опрыскал их черной краской из баллончика, сделал оттиски на листах бумаги, записал наш телефон и обещал позвонить сразу же, как только провентилирует "вопрос". Какой "вопрос" и почему его нужно было "вентилировать", я понял уже только в клинике, когда доктор популярно рассказал мне о механизме оформления получающих социальное пособие в частные клиники на обследование или лечение. За визит он взял с нас двадцать марок, что, как считала Галя, вполне по-божески (визит к парикмахерше ей стоил тоже двадцать марок).
Итак, я загремел в психушку, о чем, сами понимаете, мечтал всю свою сознательную, героическую жизнь...
Не знаю, как у других, но у меня сны часто повторялись, вызывая чувство досады на того, кто их насылал на меня, – занудные, прилипчивые сны. А этот сон...
...Солнце склонялось к закату, когда несколько мужчин, самых крепких бородачей, пошли к яме, в которой на дорогой подстилке из румской ткани уже десятый день, как было принято у них, лежал их мертвый вождь. Яма была закрыта сверху крышкой из жердей, обтянутых воловьей вымоченной в вине шкурой. Мужчины сняли крышку, за длинные концы ткани подняли мертвое тело и, медленно ступая, перенесли на ковчег, который уже был вытащен на берег, поставлен на четыре подпоры из дерева. Там его обрядили в богатые одежды: шаровары, носки, сапоги, куртку и кафтан из кожи с золотыми пуговицами, надели на голову соболью шапку. Занесли в палатку, усадили на ковер, подперли подушками. Принесли вино, горячий напиток, мясо, хлеб, лук и еще какие-то растения и положили возле него. Потом принесли его любимую собаку, рассекли ее мечами на части и бросили в ковчег. Туда же бросили двух зарезанных быков, двух лошадей, тоже убитых, но перед тем до пота прогнанных вдоль берега реки. Оружие – мечи, лук и стрелы положили возле него. Петуха и курицу зарезали последними и бросили в ковчег.
Я наблюдал за их действиями, стоя возле шатра, окруженный его сыновьями, братьями, зятьями, сородичами. Седовласый старик переводил мне и объяснял, что происходит. Поодаль от шатра, прямо на земле стояла еще одна палатка. К ней подвели молодую женщину, красивую, с распущенными русыми волосами, голубоглазую. Она была пьяна и хрипло хохотала. Четверо сородичей покойного подали ей еще по кружке горячего хмельного напитка, и она выпила все. Тогда ее взяли за щиколотки, другие подперли с трех сторон шестами и стали поднимать над собой. Поднимали трижды, и каждый раз один из мужчин спрашивал ее о чем-то. Она, сделавшись серьезной, отвечала. Потом подали ей курицу, и она отрезала ей голову. Курица, без головы, вырвалась, побежала, взмахивая крыльями, ее догнали, трепыхающуся, брызжущую кровью, бросили в ковчег. Я спросил, о чем спрашивали женщину и что она отвечала. Старик сказал, что когда ее поднимали, то спрашивали одно и то же: что она видит. Отвечала она так: в первый раз она видела отца своего и мать свою, во второй раз видела всех своих умерших родственников сидящими, в третий раз – "господина своего сидящим в раю, а рай прекрасен, зелен; он зовет меня, скорее ведите меня к нему..." С нее стали снимать украшения – золотые запястья и пряжки с ног, бусы с шеи. Еще дали ей горячего вина, она запела песню, но старуха с двумя дочерьми (их называли ангелами смерти) торопили поющую. Наконец ее почти силком втолкнули в палатку, следом быстро вошли шестеро мужчин с веревкой, а другие мужчины, со щитами, окружившие палатку, стали изо всех сил бить палками в свои щиты, стараясь заглушить крики и вопли, которые все же доносились из палатки. И вдруг всё стихло. Шестеро мужчин вынесли тело женщины в окровавленной одежде и с туго затянутой петлей на шее – чтобы все видели, что она, добровольно решившая разделить участь своего господина, уже готова к завершению обряда переселения в рай, и перенесли ее на ковчег, в палатку, где сидел обложенный подушками ее господин. Потом один из группы, в которой я стоял, подошел к ковчегу, взял пласт бересты, поджег его от костра и кинул в кучу хвороста и дров, заранее уложенных под днищем ковчега. Следом за ним и другие сородичи сделали то же самое. И вскоре, подбадриваемый ветром, под ковчегом заполыхал яростный огонь. Не успело солнце закатиться за пологие холмы степной равнины, где обитало племя, как от ковчега остались лишь тлеющие угли.
Потрясенный увиденным, я не удержался и сказал моему переводчику, что у нас, в Египте, людей не сжигают, а бальзамируют и предают земле, чтобы ДУША, когда ей надоест путешествовать среди звезд, смогла бы вернуться в тело, которое ее ждет. На что мой переводчик, испуганно оглянувшись по сторонам, шепотом сказал: "Не повторяй этого никогда! Тебя разрубят на куски и скормят диким зверям. Наш закон – Правда, твои разговоры – большая беда. Если у вас делают так, как ты сказал, то это плохо, человек остается гнить среди червей, а его дорога – через огонь в рай". Я молчал. Старик отошел было, но снова приблизился. В глазах его, тускло светящихся в лучах заходящего солнца, был страх. "Ты – египтянин, уходи, не мешкай, уходи в темень. Тебя не заметят, я скажу, что за тобой приезжали на повозках. Сейчас все будут пить вино. Завтра тебя повесят или разрубят на куски. Рядом стоял брат господина, и он все слышал..."
Шаг за шагом я стал отходить в темноту, к лошадям, что всхрапывали на привязи за шатром. И вдруг натолкнулся на какую-то женщину. Мы в страхе отпрянули друг от друга. На ней была светлая рубаха до пят, вышитая бисером, на шее блестели драгоценные камни. Я хотел было юркнуть во тьму, но женщина протянула ко мне руки и что-то сказала. Я спросил ее на своем языке, что ей нужно. Она всё протягивала ко мне руки и улыбалась. Да, она была красива, под балахоном угадывалось молодое гибкое тело. Лоб ее украшал поясок с посверкивающими в сумерках камешками. Порывом ветра вдруг раздуло тлеющие бревна догорающего ковчега, и тогда занялись яркими факелами четыре деревянных идола, высотой в два моих роста каждый, которые были установлены по четырем углам ковчега еще перед началом обряда. И в свете этих факелов я разглядел лицо женщины – это была моя Галя! Она взяла меня за руки и потянула в палатку, где совсем недавно была убита женщина мертвого господина. "Там спокойно, до утра никто не посмеет войти", – сказала она. "Но меня убьют!" – возразил я. "Одного – нет, вместе со мной – могут... Ты боишься, египтянин?" – "Конечно. Я же еще не старик и вполне здоров". – "Поэтому я тебя и зову... Завтра и еще шесть дней они будут насыпать холм. В палатку никто не посмеет войти. Все будут пить вино. Не бойся. Дочери старухи, ангелы смерти, мои подруги, они не выдадут. Оставайся со мной, египтянин, ты мне нравишься. Я велю принести в палатку вина и еды". И тут, словно из-под ее руки, возникла одна из тех двух девушек, что помогали старухе в ее мрачном деле в палатке. Она, по знаку женщины, внесла в черную палатку две огромные корзины – с вином и едой. Женщина сунула ей в руку что-то блеснувшее, и девушка исчезла так же тихо, как и появилась.
"Не бойся, – сказала женщина-Галя, когда мы вошли внутрь палатки, – здесь чисто. Ангелы смерти уводят с собой всех злых духов. Здесь – спокойно". Она задернула края палатки, завязала концы веревок прочными узлами и принялась распаковывать содержимое корзин. Постепенно глаза привыкли к полутьме, даже стало светлее – сквозь ткань пробивались отблески горящих идолов возле ковчега. Мы уселись в центре палатки, рядом друг с другом. Перед нами на подстилке, возможно, той самой, на которой корчилась в предсмертных муках подруга умершего вождя, женщина-Галя разложила куски мяса, хлеб, лук, чеснок, яблоки, расставила берестяные кружки и небольшие бочонки с вином. Она сама налила в кружки вина, протянула одну мне, другую взяла себе. Это был пенистый приятный на вкус напиток, совсем не тот, которым меня угощали, когда я впервые появился в этом племени. Я отхлебнул и хотел было поставить кружку, но рука женщины с настойчивостью заставила меня выпить все содержимое кружки до дна. Вино подействовало быстро: исчезло чувство страха, усталость долгого и тяжкого дня сняло как рукой, я ощутил прилив сил и бодрость, как будто только что проснулся.
Помогая мне отыскать еду, женщина брала мою руку и вкладывала в нее то кусок мяса, то дольку чеснока, то перышко лесного лука. Мы пили и ели, и наши руки то и дело соединялись. Через них пробегал какой-то мощный ток, я уже с трудом выпускал ее руку из своей. Да и она тоже все чаще задерживала свою руку в моей. Мне было странно, что я ее узнал, а она меня – нет. И меня мучила какая-то неуверенность... Между тем мы опорожнили уже первый бочонок и женщина выдернула пробку из второго. Она засмеялась, когда пена с шипением вырвалась из бочонка и, видимо, слегка замочила ее наряд. Тогда она, оттолкнув меня, стянула через голову свой балахон и осталась нагая, белая, прекрасная. В палатке было тепло, даже жарко от горящих идолов и тлеющего ковчега. В шатре пировали мужчины, их возбужденные голоса доносились до нас, как невнятные крики. Женщина тихо засмеялась и, сказав что-то, стала медленно, на ощупь снимать с меня мою одежду. Я попытался помочь ей, но она с фырканьем отвела мои руки и продолжила сама. Она как бы изучала мои одежды, снимая с меня слой за слоем – дорожный халат, галабию (просторный балахон), два пояса, нательный халат... И когда закончила этот медленный, возбуждающий ритуал, отодвинулась от меня и кончиками пальцев стала касаться то груди, то плеч, то живота. Потом она легким нажимом ладони положила меня на спину и стала водить пальцами по груди, опускаясь все ниже и ниже. Вот уже вздрогнул под ее горячими пальцами мой живот, приятные мурашки побежали от крестца к самому низу живота. Я лежал неподвижно, но мне казалось, будто я весь трепещу и вот-вот поднимусь в воздух. А она все медлила, пальцы ее скользили по моему телу, изучали его, возбуждали все сильнее и сильнее, так, что я уже выгибался дугой на жесткой подстилке. И тогда она взяла мои послушные руки в свои и положила их ладонями на свои бедра, на их внутренние прохладные округлости. И наши руки, пальцы, сплетаясь и расплетаясь, помогли нам в этом последнем, нетерпеливом, жадном стремлении друг к другу. Женщина со стоном приникла ко мне, мы перевернулись раз, потом еще, еще, еще, пока не уперлись в край палатки. Мне казалось, что это край земли, край самой жизни, и я забыл про все на свете, кроме этой надсадной сладостной боли, что пронзала меня с каждым нашим, уже общим движением...
И когда, жаркие, расслабленные, мы ощутили под собой твердую землю, я спросил: "Ты – Галя?" Она прикрыла ладошкой мой рот, точно так же, как тогда, на берегу Байкала, сделала это Галя. Где я был, что со мной – я не понимал. Лишь чувствовал легкое, благодарное поглаживание ее руки. Но реальность настигла нас – внезапно, грубо и жестоко: с треском под заточенным острием меча распались створки палатки, и кто-то, бородатый, с горящими глазами, уставился на нас, освещенных пламенем факела. Женщина резко взмахнула рукой и что-то сказала бородачу. Тот ответил, видимо, грубо, оскорбительно. Женщина ловко, одним движением выловив откуда-то нож, метнула в мужчину. Он с хрипом схватился за горло и повалился на нас в палатку. Я едва успел увернуться от его грузного тела с торчащим в горле ножом. Женщина быстро натянула свой балахон, я торопливо завернулся в халат, свернул комом остальную одежду и, влекомый женщиной, вылез из палатки. Сапоги бородача с загнутыми носами торчали из палатки. Женщина жестом велела мне понадежнее спрятать тело. Я снова влез в палатку, втянул мужчину внутрь и хотел было выбраться, но тщетно, палатка уже была завязана снаружи. "Галя! Галя!" – позвал я. До меня донеслись странные звуки: какая-то борьба, топот, ржание лошади, звуки погони. Я без сил отвалился на спину, рядом с хрипящим в последних судорогах бородачом. Свет факелов, крики, невнятный гомон, лай собак придвинулись вплотную к палатке, где я лежал, затаив дыхание. Кто-то снаружи мощной рукой полоснул мечом по палатке, ткань рассеклась, и в свете факелов я увидел искаженные яростью глаза – их было много, этих глаз, сверкавших яростью и жаждой крови. Кованые мечи всунулись в палатку, но кто-то басом осадил жаждавших немедленной крови, и меня вытянули за ноги вслед за бородачом с торчащим в горле ножом. Его тело небрежно откатили ногой в сторону, а меня рывком подняли на ноги и повели к одному из горевших идолов. Жар, исходивший от тлеющего ковчега и свечами горевших идолов, опалил мне лицо. Я оглядывался по сторонам в надежде увидеть хоть одно женское лицо – кругом были бородатые, рыжие, светлые лица, сверкающие глаза. Что они собирались сделать со мной, я не знал, ужас охватил все мое существо. Обессиленный, я упал на колени, меня поволокли куда-то, к реке. Я уже ничего не соображал, жар пек лицо, ломило глаза, казалось, еще миг, и весь я вспыхну от немыслимого жара, но меня всё волокли и волокли, всё ближе и ближе к струящемуся жаром вертикально колышащемуся столбу, и тогда я закричал – от боли и ужаса, что пронзили меня...
Я очнулся и увидел над собой лицо – нормальное человеческое лицо Франца. Он был встревожен: "Что случилось? Вам нужна помощь?" Я поблагодарил его, но он все же вызвал Герштейна.
Я пересказал доктору сон, кошмарные эти картинки все еще стояли перед глазами.
– Два комплекса налицо, – задумчиво сказал он. – Страх, впрочем, это всеобщее и вечное, и мания преследования. Но, голубчик, откуда влез в вас этот египтянин? Вы что, имеете ближних родственников в Египте? Или дальних?
– А сон! – воскликнул я. – Там я был египтянином!
– Ага, верно! Значит, где-то в ваших генах, очень глубоко, запрятана совершенно секретная информация. А вы, голубчик, скрыли ее от компетентных органов, когда писали ваши анкеты. Теперь, на основании психического анализа, можно состряпать на вас солидное дельце, скажем, о связях с египетскими спецслужбами... Могу вас утешить: там, во сне, для ваших предков все закончилось благополучно, иначе вы не увидели бы этого сна. И еще, допускаю, что вы и вправду потомок египтянина и славянки, что явились вам во сне.
Он пощупал мой пульс, недовольно покачал головой.
– Слушайте, товарищ Марксэнгельс, вам совершенно необходимо избавиться от прошлых страхов, точнее, от страхов прошлого. Чтобы расчистить место для страхов нынешних. Понимаете?
Я понял юмор, улыбнулся, но не понял, как это осуществить практически.
– Практически? – оживился Герштейн. – Проще пареной репы! Но не сегодня, естественно. Вы меня поняли? Согласны?
ТЕТРАДЬ ТРЕТЬЯ
(Из секретных записей.
Уже вторую неделю мы жили как в раю. Папа с Толиком ловили хариусов, обеспечивая нас разнообразными рыбными блюдами: хариус на рожне, свежепросольный, жареный, тройная уха с добавлением мелких рыбешек, вроде окуня, плотвы – для навара. Мы с Галей купались в теплой лагуне возле берега и загорали. Еще мы ходили в лес за первой земляникой, сыроежками, боровичками. И – любили! Неистово, словно это счастье отпущено было лишь здесь, на Байкале, и вот-вот закончится. А муравьи трудились. С восхода до заката, без выходных и без отпуска. Они таскали свою опасную ношу – микроскопические крупинки чистого плутония, покрытые по специально разработанной технологии тончайшим слоем полимерной смолы, не поглощавшей тепловые нейтроны. Муравейник наполнялся ядерной взрывчаткой, и счетчик хладнокровно фиксировал медленное неуклонное нарастание потока нейтронов. А мы пели нашу любимую в ту пору песенку Булата Окуджавы про муравьев: "...И Муравья тогда покой покинул, все показалось будничным ему, и Муравей создал себе Богиню, по образу и духу своему. И в день седьмой, в какое-то мгновенье, она возникла из ночных огней, без всякого небесного знаменья, пальтишко было легкое на ней. Все позабыв – и радости, и муки, он двери распахнул в свое жилье и целовал обветренные руки и старенькие туфельки ее. И тени их качались на пороге. Безмолвный разговор они вели, красивые и мудрые, как боги, и грустные, как жители земли..."
И вдруг, на рассвете прилетел вертолет – за Папой. Его срочно вызывали в Москву, вместо него появился Валентин, бывший муж Гали, один из замов Папы! Папа улетел вместе с Толиком, который, не моргнув глазом, собрался в один миг. Мы остались втроем...
Валентин занял Папину палатку, держался естественно, без начальственного гонора и без "комплекса третьего лишнего". Галя была с ним доброжелательна, они делали вид, будто все нормально, так и должно быть. Так-то так, но не совсем так: я сразу почувствовал какие-то завихрения, что-то нервное натянулось, и былая свобода улетучилась. Мы то и дело сталкивались лбами, разумеется, не в прямом смысле, а в смысле совместных научных и бытовых вопросов.
Валентин был высок ростом, крепок в плечах, мускулист, с прекрасной реакцией, легок на подъем, совсем не зануда, остер на язык, ярко-рыжий, лицо рябое, как у Сталина, и желтые, кошачьи глаза, искрящиеся умом и нахальством. И как удалось ему покорить такую видную и строптивую невесту?! Нет, по-другому: как могла Галя согласиться на брак с этаким прохиндеем! Разве не видно было? Чем мог он ее очаровать? Не пропускал ни одной юбки, – этим, что ли? Возможно, он слишком нравился Папе? Вспоминая его в прежней его роли мужа Гали и руководителя во время наших исследований обезьян в Институте биофизики, – я не мог отрешиться от ощущения, что с нами поселился, мягко говоря, не совсем хороший человек...
Гале вдруг разонравилось купаться и загорать – вода, видите ли, стала слишком холодной, а солнце слишком горячим. Перестали ее интересовать и грибы-ягоды, вообще лес, прогулки. Зато с завидным энтузиазмом она занялась приготовлением пищи, контролем за работой муравьев, приборов – всего нашего сложного комплекса: осмотр дисплеев, проверка настроек, состояния Царицы и ее рабов – все это занимало не так уж много времени. Я без конца читал. Валентин, наоборот, много купался и загорал, тем самым блокируя возможные наши с Галей совместные вылазки из "производственного" сектора. Я решил, что Галя дает мне отставку и возвращается к Валентину.
И вот как-то вечером, когда солнце уже ушло за горы западного хребта, а в огнистом небе на восточной стороне Байкала зажглись перистые облака, Галя и Валентин ушли в свои палатки, поставленные симметрично относительно центра, куда недавно был перенесен муравейник, а костер теперь непрерывно горел на верхней площадке уступа. Моя палатка и четвертая, в данный момент свободная, стояли в глубине пещеры, и, чтобы попасть в свою палатку, я должен был пройти мимо Галиной. Я допоздна сидел у входа, читал "Фараона" Пруса. Голуби, несмотря на все наши усилия, каждый вечер проникали в пещеру и ворковали где-то наверху, среди расщелин и в нишах. Прогонять их не поднималась рука. Я читал про жизнь далекую, вроде бы чужую, но такую похожую на нынешнюю, что порой забывался, где я – здесь, на берегу Байкала, в древней пещере, или там, на берегу священного Нила, в гуще страшных, но таких понятных событий: молодой фараон хотел улучшить жизнь простого народа, но идеологическая машина жрецов душила все его попытки что-либо изменить в сложившейся системе власти. Утомленный чтением и переживаниями за судьбу фараона, я отложил книгу и, постояв у входа в пещеру, полюбовавшись ночным небом с уже ярко горевшими звездами, пошел к себе в палатку. И когда проходил мимо Галиной, из створок высунулась рука и, схватив за штанину джинсов, резко потянула внутрь. От неожиданности я повалился в проем и очутился в объятиях Гали – слава богу, обошлось без выяснения отношений, все было как и две недели назад, мы снова любили друг друга и – плевать нам на Валентина! Мало ли что было у каждого из нас в прошлом, в конце концов мы же не дети и даже уже не юноши...
Задолго до рассвета Галя растолкала меня и тихо, жестами, показала, чтобы я выкатывался. А я снова, еще сильнее жаждал ее. Нет, Галя была неприступна. Что-то властное, Папино, проявилось в ней. Конечно, я ушел, но заснуть уже не смог. Странные картинки всплывали перед закрытыми глазами: то ли Байкал, то ли Нил, по воде туда-сюда снуют лодки с высокими бортами и загнутыми в бараний рог концами. На них, дружно работая веслами, плывут какие-то люди – черные, белые, в кафтанах, галабиях, душегрейках, холщовых рубахах, подпоясанных кушаками, в кофтах из домотканой грубой ткани. Горланят не поймешь что, машут руками, трубят в какие-то трубы, дудки, свистят, издают переливчатые трели, колотят палками по щитам, пищат, как наши аварийные зуммеры... А вот и Галя: я заглядываю в ее палатку и отшатываюсь – Галя, совершенно нагая, сидит на распластанном под ней Валентине и, двигаясь взад-вперед, делает мне знаки, дескать, давай, не стесняйся, с нами вместе. Рот ее приоткрыт, он розов, жаждет, кончиком языка она облизывает губы и зовет, зовет меня глазами, рукой, дескать, скорее, можешь опоздать, движения ее убыстряются, рывками, со стоном, она ерзает, падает вперед, откидывается назад, в глазах туман, она уже не видит меня, хрипло выкрикивает что-то, наконец, выгибается, закинув голову, впивается ногтями в грудь Валентина... Прочь, поганое наваждение! Я ЛЮБЛЮ ЕЕ, ТОЛЬКО ЕЕ! И делить с кем-то другим не могу!..)
Нет, это не муэдзин и не трубы в лодках – ровный нарастающий шум окончательно вырывает меня из дремы. Опять низко над нашей клиникой стали пролетать самолеты. Здесь недалеко городской аэродром. Одно время им запретили полеты над больницей, по требованию родственников и самих пациентов. Никакого покоя! И опять же страшно: а вдруг однажды один из этих огромных лайнеров рухнет на клинику! Но главное – шум. Он возникает вроде бы ни из чего, из тишины, и, постепенно усиливаясь, меняя тембр, переходя из шума в рокот, достигает оглушающей громкости и вдруг исчезает, экранируемый соседними высокими домами.
"Дети, в школу собирайтесь, муэдзин пропел давно..."
Заходит доктор Герштейн, его обычный визит перед уходом домой. Он видит, что я не сплю, подсаживается на мою кровать.
– Спали? – коротко спрашивает.
– Спал, – отвечаю, чтобы не разводить антимоний.
Он пытливо вглядывается в меня, качает головой. Похоже, чем-то я не нравлюсь ему. Щупает пульс, трогает лоб, как будто это дает ему ценную информацию. Я раздражен, хочется послать его подальше с этими древними штучками. Когда дело серьезно, пациент обвешан датчиками и возле суетятся десятка два санитаров. Я – здоров, какого черта меня тут запечатали! Когда я видел во сне Галю – со мной и с бывшим ее мужем, все мои системы, абсолютно все! – функционировали нормально: мои больничные трусы были мокры и горячи от свежих извержений моей плоти... Какого черта! Пусть выписывают, хочу домой, к телефону, к почтовому ящику, к информации из милого, любимого мною мира – от Галки! И все это сгоряча я выбухиваю моему доктору. Он скептически усмехается, похлопывает по ноге, бормочет "о-кей", поднимается и, еще более горбясь, уходит, даже не попрощавшись.