Текст книги "Возьми меня в Калькутте"
Автор книги: Геннадий Прашкевич
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 6 страниц)
Шурик изумленно выдохнул:
– Ты жив?
– Как жив? – не понял Люха.
– Ну, болит у тебя что-нибудь?
– Болит?
Люха задумался. Потом сказал:
– В свое время в сфере Эгги я потерял одну из шести своих конечностей. В галактике Эйхмана мне выстрелили глаз и спалили волосы на всех левых бедрах. Но все, что у меня осталось – это мое. Никаких неудобств я не ощущаю.
Здорово я ему навесил, решил Шурик. Заговаривается мужик. К Эйхману такого не подпустили бы, да и не те его годы. Вторая мировая когда кончилась. И про сферу эту... Тоже, нашел о чем говорить... Уж лучше бы про монтеров... Один из фантастов, совсем еще молодой, когда Шурик уходил, сидел на полу у входа и всех спрашивал – не монтер ли он?..
Шурик потряс головой.
Чудеса.
Пятнадцать минут назад Люха лежал в снегу бездыханный и пульс у него не прощупывался. А сейчас Люха стоял перед Шуриком живой-здоровый, правда, нес полную чепуху об Эйхмане и о неудобствах.
Свет фар высветил крылечко Домжура.
Они зажмурились, одинаково поднеся ладони к глазам.
Хлопнула дверца. Роальд вырос перед Шуриком и с некоторой опаской, но и с любопытством взглянул на Люху:
– Живой?
Люха промолчал.
– Как вы мне надоели, – сказал Роальд. – Прыгайте в телегу.
И спросил:
– Ко мне поедем?
– Лучше ко мне, – попросил Люха.
– А ты там снова не начнешь? – Шурик покрутил пальцем у виска.
– Не начну. Сказано, ни с кем не дерусь дважды.
– Видишь, – похвастался Шурик перед Роальдом. – Здорово я к нему приложился, заговаривается мужик.
– Ты меня достал, – мрачно обьяснил Люха. – У меня трансфер сел, не качает энергию. Я устал. В любой момент я могу превратиться в истинного жуглана. Сейчас бы по-хорошему, рвануть на тот коричневый карлик...
Роальд покосился на Шурика, устроившегося рядом с ним. Не пожалел ты Люху, говорил взгляд Роальда. Таким вернуть Люции Имантовне мужика скандала не оберешься.
Но что есть, то есть.
Комнатку Люха снимал ординарную, правда, отдельную, на девятом этаже. Они долго поднимались по узкой лестнице, лифт в позднее время не работал. Стараясь не шуметь, Люха отпер дверь и провел гостей прямо в комнату. "Справа у меня соседи."
Самодельный стеллаж с книгами, все больше фантастика. Круглый стол под скатертью. Два стула. Понятно, диван. Телевизора у Люхи не было.
– Ну? – грубо спросил Роальд. Ему хотелось побыстрее закончить дурацкое, ничего особенного не сулившее дело. Ну, бегал мужик от жены, бегал талантливо, но сам ведь и засветился. Завтра сдадим его Люции Имантовне, получим гонорар, и забудем.
До следуюшего побега.
– Иван Сергеевич, – спросил Роальд. – Вы действительно Березницкий? Почему вас Люхой зовут?
Люха устало опустил голову:
– Устал... Заслужил жестокое наказание...
– Это-то ясно, – грубо успокоил Роальд Люху. – Но бегать тоже несладко. Куда ни побеги, все равно тянет на малую родину, а? Прижаться щекой к березе, услышать знакомые голоса. Разве не так?
Люха опустил голову еще ниже:
– У нас нет берез. У нас вообще ничего такого нет.
Шурик и Роальд переглянулись:
– Как нет? Совсем ни одного дерева? А моря? Реки? Горы?
Нула часов нула минут нула секунд.
Они услышали странную исповедь.
Разумное существо не может жить только естеством. Разумное существо всегда нуждается в чем-то привнесенном извне, в чем-то даже малость противоестественном, ну, как, скажем, привнесено извне и всегда малость противоестественно искусство. Он, Люха, рожден с неким дефектом. В его далеком и весьма упорядоченном мире, славящемся как раз тягою к естесству, он сразу впал в состояние тех немногих несчастливцев, которых всегда тянуло к противоестественному. Или, скажем проще, к искусству. Люха, как все эти несчастливцы, не желал, как абсолютное большинство, просто пить и есть, не желал, как абсолютное большинство, просто честно трудиться над проблемами самосовершенствования, а, соответственно, самвоспроизведения. Грех, конечно. В своем весьма далеком и весьма упорядоченном мире, достигшем волшебной гармонии естества, Люхе всегда хотелось петь песнь, действо в их мире давно и строго запрещенное, давно и строго приравненное законом к самым тяжким преступлениям.
Люха так и произнес: петь песнь.
И быстро добавил – грех. Большой грех.
А еще грешней все указанное выглядело от того, что у самого Люхи петь песнь не очень-то получалось. Он только хотел этого. Сильно хотел. Он часами, не уставая, мог слушать тайком все новое и запретное. Томясь, часто не понимая себя, он тянулся к искусству. Он все время чувствовал себя преступником и, в конце концов, стал им.
– Труп где? – быстро и находчиво спросил Шурик.
– Труп? – Люха растерялся. Наверное, у них это называлось как-то по-другому.
Но он вспомнил.
А-а-а, труп... Если двинуться по вайроллингу от Скварцы к Петиде, то, наверное, там, под развесистым белым клюмпом... Он Люха, упрятал труп надежно... Это легко проверить, – органика в сфере Эгги не разлагается...
Здорово я ему вломил, самодовольно отметил Шурик, в то время как Роальд записывал исповедь Люхи на магнитофон.
Он, Люха, не придурок. Он всегда понимал – преступление не окупается. Но преступление смертно манит. Он был в бегах. Он прятался от галактической полиции. Он угнал большой клугер. По-настоящему большой клугер. Грех, конечно. Преступление за преступлением, так выглядит путь выбранной им свободы. Стоит запеть песнь или хотя бы попробовать запеть песнь, как становишься на путь преступлений. Он, Люха, грабанул из сейфа серпрайзы, а с ними мощный трансфер и ПРА. Но вот кончается энергия и ему, Люхе, плохо. А ведь трансфер и ПРА сами по себе большая ценность. Правда, еще большая ценность – те серпрайзы.
– Где спрятаны? – быстро спросил Шурик, отметив с удовлетворением колется козел!
– Далеко... – устало ответил Люха. – Есть такой уединенный коричневый карлик...
– Найдем, – пообещал Шурик.
Впервые Люха высадился на Земле в одном из пригородов Новосибирска. Если вы следите за вечерними газетами, сказал Люха, вы должны помнить большую статью об НЛО над Затулинкой. Он, Люха, и прибыл на том НЛО. При посадке ему отбило память, хорошо, что трансфер был заранее запрограммирован, то есть Люху автоматически превратило в существо формы человек. Так же автоматически Люха заработал первый срок. В каком-то кафе он сьел и выпил страшно много всяких вкусных вещей, еще не зная, что бесплатной еды и питья на Земле не бывает даже в романах. Весь следующий год он имел дело только с тюремной баландой. Зато в зоне он перестал беспокоиться и начал жить.
Терпеливо отсидев срок (он многому научился в зоне), Люха получил справку об освобождении на имя Ивана Сергеевича Березницкого, так он почему-то назвался начальству. Возможно, слышал такое имя, чем-то оно ему понравилось. Неважно. С Люцией Имантовной он познакомился уже как Березницкий. Люция поставила Люху на ноги, приобщила к нормальной земной жизни, но, к сожалению, законы искусства оказались для Люции Имантовны чуждыми. Она не умела и не хотела петь песнь, ей вполне хватало естественных радостей.
А он, Люха, конечно, преступник.
А преступление, известно, не окупается.
Так же, как искусство.
Есть великий закон, выведенный великим Сфорцей: все, что не окупается – преступление. А прежде всего, известно, не окупается искусство. Видел из вас кто-нибудь, чтобы искусство окупалось? Особенно здесь, на Земле? Если кто-нибудь такое и видел, значит, это исключение. Он, Люха, не верит исключениям. Он знает о запрещенных книгах, о запрещенных фильмах, о запрещенных спектаклях. Он знает о психушках и о лагерях. Он, Люха, часто ходит в Домжур. Там много людей, пытающихся петь песнь, значит, преступающих закон. Он, Люха, сам не умеет петь песнь, у него, как у многих его соплеменников, вывихнут какой-то ген, но его с невероятной силой тянет к преступлению. Более того, его тянет к такому преступлению, которое поистине не окупается. Никогда. Вспомните Модильяни, сказал Люха Шурику и Роальду. Вспомните Гогена. Или Грета Гарбо. Разве не ушла она из искусства, убоясь собственных преступлений? Вспомните ее темные очки и мышиную, надвинутую на глаза шляпку. Она спаслась, вернувшись в естественную жизнь. А Джером Селинджер, великий ум, рано понявший глубинную опасность искусства? Он молчит много лет, он молчит уже десятилетия, вот как трудно изжить в себе эту страшную тягу – петь песнь.
Грех, сказал Люха. Ни психушка, ни лагерь – ничто не спасает от преступления. А преступление не окупается. Ну не порочный ли круг? Как жить, зная о таком круге? Он, Люха, не раз преступал законы, его ничто не могло остановить во грехе. Он сдался. Он хотел и хочет петь песнь. Он понимает, что ни к чему хорошему это не приведет, особенно здесь, на Земле, но он уже заражен, он уже не в силах спастись, в нем слишком велико чувство вины – двигатель любого искусства. И разве он один такой? Под каждым развесистым клюмпом...
Да ладно, он не хочет говорить об этом, он хочет петь песнь. Он ужасно хочет петь песнь, хотя знает – пение предает. "Слова как открытые двери, в которые может войти ликтор и взять тебя." Искусство вообще является единственным настоящим преступлением во Вселенной, поэтому оно не окупается никогда. В нем нет правил, есть только исключения. Его технология придумывается каждым певцом индивидуально, а потому не имеет никакого значения. Он, Люха, устал от понимания. И от непонимания тоже. Например, он не понимает, почему при столь многочисленных и эффективных запретах на указанное преступление, на Земле все время поют песнь? Вот он сам слышал горестную песнь о кампучийцах. Чижўлая вещь. Наверное, если пойти от Домжура к Затулинке, там под каждым развесистым клюмпом...
Грех! Грех!
Земля – планета противоречий и преступлений. Он, Люха, не понимает, почему на Земле окончательно не запретят петь песнь? Неужели уровень цивилизации всерьез измеряется только уровнем преступлений? Он, Люха, много терял. Он терял псевдоподии и жвалы, ему выстрелили один глаз, но то, что у него осталось – это все его, это все мучительно требует все новых и новых преступлений. Слова как глина. Из слов можно вылепить все, что угодно. Недавно в Домжуре один молодой писатель оправдывал инквизицию. Подумаешь, сказал молодой писатель, за всю историю инквизиции всего-то тысяч тридцать пошедших на костер!..
Но разве преступление начинается не с первого трупа?..
Он, Люха, сильно страдает. У него слишком ясный мозг, слишком чувствительная извращенная натура. Он знает, что корабль цивилизации плывет, а червь искусства точит и точит. Пассажиры смеются, корабль плывет, дамы и господа смотрят вдаль, они живут естеством, а червь точит. Того, убитого им на Квампе, Люхе не жаль – он пел песнь, значит, был преступником. И как не петь? Как не петь? – Люха в отчаянии заломил руки. Да, сияющее Солнце, да сады Эдема, да Парадиз – чего только не обещает искусство. Но – скука серых косых заборов, смертная скука бетонных стен. Мир всегда плоский, как до Коперника, а песнь таинственно возвышает. Она обманывает, не будем лгать – влечет к преступлению. И круг замыкается. И гаснет огонь. И угли холодны. А ведь еще вчера там, в серой золе, что-то мерцало.
11. ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Точечная композиция, плетеная композиция, остросюжетная композиция...
И так далее.
"Гоголь, конечно, был гений... Упаси Бог, я не замахиваюсь... Все мы из шинели, так сказать, хотя большинство из телогрейки... Но изучение "Тараса Бульбы" в школе, ну, я не знаю... Они же там всех режут, и это так, значит, замечательно, когда они режут; а вот когда их режут, это ужасно и мерзко. То есть, когда они бьют – это хорошо и похвально. а когда их бьют – это плохо. Сплошной гимн дружбе и интернационализму. Сплавали за море, пожгли турок – молодцы. Порезали поляков – молодцы. Евреев потопили – молодецкое развлечение. Жиды – трусливые, жалкие, грязные, корыстные и пронырливые, их потуги спастись от смерти вызывают только смех... Полезная для школы книга. Особенно полезно ее изучать, наверное, именно евреям, полякам и туркам. Удивительно гуманный образец великой русской классики..."
Преступление не окупается.
"Распространенное заблуждение "не важно, как писать, важно что", происходит от непонимания литературы, от непонимания единства содержания и формы, в которой содержание реализуется, происходит от литературного невежества. Как актер может произнести фразу с двадцатью разными выражениями, так писатель может описать одно и то же явление двадцатью разными способами – и это будут двадцать разных произведений. В новелле Бранделло и "Ромео и Джульетте" Шекспира написано вроде одно и то же, разница в как. Появление сейчас "Бедной Лизы" Карамзина вызвало бы смех некогда над ней плакали: рассказ о трагической любви..."
Преступление не окупается.
Конечно, несмотря ни на что, в Софии было хорошо. И в Шумене, и в Варне тоже. Но преступление никогда не окупается. Правда, я уверен, что искусство прирастает только чувством вины, но это не отрицает первого тезиса. Чувством вины.
Боюсь, не каждому это дано понять. Но что, черт возьми, мы выигрываем, напяливая на себя в душный день черные глухие пиджаки?
Не знаю.
Правда, не знаю.
Одно, впрочем, я все-таки понял, дочитав "Технологию рассказа". Одно я понял, и, надеюсь, навсегда.
Ты можешь ходить под сумасшедшим солнцем в черном глухом пиджаке, а можешь наоборот бегать нагишом – ничего от этого не меняется; ты можешь с ювелирной точностью разбираться в точечной или в плетеной композиции, в ритмах, в размерах, а можешь обо всем этом не иметь никакого представления – дело не в этом. Существует, вне нас, некое волшебство, манящее нас в небо и низвергающее в выгребную яму.
Но что бы ни происходило вокруг, как бы у тебя там в жизни что-то ни складывалось, как бы ни мучила тебя некая вольная или невольная вина, как бы ясно ты ни понимал, что преступление не окупается, все равно однажды бьет час – и без всяких на то причин ты вновь устремляешься в небеса, вновь и вновь забывая о выгребной яме.
Чувство вины.
А ты, Миша, говоришь – технология.