355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Геннадий Прашкевич » Русский хор » Текст книги (страница 4)
Русский хор
  • Текст добавлен: 30 марта 2017, 09:00

Текст книги "Русский хор"


Автор книги: Геннадий Прашкевич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)

Часть вторая (tutti)

22.

Уезжал радуясь.

Конечно, боялся, но чего – сам не знал.

Терпеливо твердил про себя слова Морского устава.

«И понеже корень всему злу есть сребролюбие…» Как бы готовил себя к другой, совсем новой жизни. «Блюсти себя от лихоимства…» Не ожидал впереди ничего простого. «Не только себя блюсти, но и других жестоко унимать и довольствоваться определенным…»

Неужто в государевом Парадизе лихоимцев столь развелось, что унимать надо?

Выглядывал в окошечко дорожной кареты, боялся, что вот-вот кончатся леса, реки.

Но разные реки и леса не кончались. Напротив, являлись все новые и новые, а за ними опять новые броды, поля, огороды. «Ибо многие интересы государственные через то сребролюбие потеряны бывают…» Вот варнаки отняли жизнь у отца, а сосед Кривоносов тетенькин анбар сжег, потряс фруктовые деревья. Думая над этим, опять слышал все ту же загадочную музыку в голове. Она приходила волнами, немного одурманивала, потом голова прояснялась. Не замечал душные ямские дворы, тленность, паршу голых навозных дворов, сбивающиеся голоса. В Томилине и в старой Зубовке проще. Там мужик скалится, сквозь рот видишь всю его душу до дна, а тут все в движении. И чем ближе к северному Парадизу, тем сильней. А в самом Парадизе так низко, так страшно вдруг Нева проблеснула за деревянными набережными, что сердце сжало.

Крутились крылья мокрых мельниц, по воде ходили верейки да шлюпки, тонко торчал шпиль крепости, посвященной святым Петру и Павлу. Кригс-комиссар внятно объяснил: Парадиз не село, Парадиз даже не Москва. Тут сразу решили все управить как в Голландии.

Дома выстроены по линии.

Лошади шлепают по лужам широкими копытами.

Кригс-комиссар указывал то на один дом, то на другой, даже на комедиальный анбар указал на Литейной. Ходить туда без надобности, объяснил, ничего умного не покажут, а то, что может сказать говорящая лошадь, ты и сам знаешь. Поглядывал на Алёшу тревожно, будто боялся чего-то. На Троицкой площади указал мертвые черные человеческие головы на кольях. Подумал, что недорослю от этого вида станет плохо, но Алёша лишнего любопытства не проявил, а Невская першпектива его обрадовала. Мало ли что несет откуда-то тухлой рыбой, в Зубовке и в Томилине с помоек тоже несло, особенно летом. Зато тут по деревянным набережным прогуливаются кавалеры в кафтанах шелковых да бархатных.

Боже, как понять все?


23.

В доме кригс-комиссара было тихо.

Узкие арочные окна с цветными стеклами.

А еще круглые окна в свинцовых переплетах.

Алёша вконец растерялся. Как тут вести себя? Как младый отрок должен поступить, если в беседе с другими сидит? Вспоминал советы тетенькины, вспоминал прочитанное в книгах, все сказанное герром Риккертом, кавалером Анри Давидом. Вот как явятся вдруг к кригс-комиссару значительные люди. «Когда прилучится тебе с другими за столом сидеть, то содержи себя в таком порядке. В первую очередь обрежь свои ногти, да не явятся яко бархатом обшиты». Да, да, обрежу. Еще помнил: сиди прямо и благочинно, не хватай первый из блюда, не жри как свинья. «Не облизывай перстов и не грызи костей». И еще важно зубов ножом не чистить, хлеба, приложив к груди, не резать. «Над ествою не чавкай, головы не чеши, не проглотя куска, не говори, ибо так делают крестьяне. Часто чихать, сморкаться, кашлять не пригожо. Когда яси яйцо, отрежь напред хлеба и смотри, чтоб при том не вытекло».

И все такое. Все помнил.

Все повторял и все боялся забыть.

У тетеньки в зале висели картины в золотых рамах, даже покойный Фёдор Никитич, расчесав бороду на две стороны, смотрел со стены. Там были и герой с коротким мечом и в шлеме, в повозке, влекомой огненными конями, и раскосые китайцы босиком, и жар-птицы, небо, как в огне, рыбы, как в Нижнем озере, а у кригс-комисара узкие окна поднимались под самый потолок чуть не от пола и в каждом углу белели Венус – марморные богини. На девку Матрёшу не похожи, но Алёша смотрел завороженно.

Специально для Алёши пригласили в дом цирюльника, он ножницы и расчески разложил на столе, выставил снадобья в темных флаконах, долго вздыхал, озирал Алёшу, что с ним сподручнее сделать. Кригс-комиссар, заметив сомнения, указал просто: чтобы похож на себя не был. Цирюльник нисколько не удивился, подрезал Алёше длинные волосы, что-то зачесал. Но и сейчас, после обработки ножницами и расческами, вид Алёшин заставлял некоторых гостей вздергивать брови под самые парики. Однажды услышал: «Ты покажи своего недоросля графу Толстому, может, ему для дела понадобится».

Денщики кригс-комиссара с томилинским недорослем не разговаривали, получили, наверное, такой наказ. Дичились, обходили стороной, поэтому все свободное время Алёша старательно учил Морской устав, парусную книгу, даже призывал Ипатича будить его, если начнет засыпать. Ипатич стоял рядом, смирно слушал, потом начинал клонить голову.

«Ты дремлешь, Ипатич?»

«Нет, не дремлю, я на сапоги смотрю».

А при случае сам научился заглядывать в книги.

Алёша не противился такому, даже интересно, научится ли дядька грамоте.

Рябой, как дрозд, Ипатич неуклюже переворачивал пальцем страницы, произносил вслух увиденное. У него получалось. Алёша слушал в кресле, закинув руки за голову, как любила тетенька.

Первое время кригс-комиссар не пускал Алёшу гулять, только иногда поздними вечерами да в сильный дождь. Беспокоился, что увидят, разговоров не оберешься.

«Разве у меня две головы?»

«На мой взгляд, даже хуже».

А почему, не объяснял. И запрещал надевать парик, хотя парик Алёше привезли чуть ли не в первый день – в буклях, припудренный. Он в зеркале увидел: его удлиненное лицо под париком выглядело возвышенным, в глазах музыка отражалась – волнами, как низкая Нева под белесым небом.

«В полк раздумал тебя сдавать, – пришел к решению кригс-комиссар. – Преображенцы и семеновцы рослые, а ты не совсем вышел ростом, лучше отдам в матрозы. Подальше от глаз».

«Да почему подальше?»

«Забудь! Я знаю. И умирись».

«Да как умириться, если не знаю?»

«Книги читай. Вот умная книга. – Кригс-комиссар выкладывал на стол большие переплетенные листы. – Или изучай статуи марморовые. На днях такую купил, каких у светлейшего князя нет. Совсем марморовая Венус, старинная, привезена из дальнего Рима. Уплатил под нее тысячу ефимков. – Поморгал, явно сам не поверил своим словам. – Хочу светлейшему передать, князь Меншиков оценит. У него вдоволь статуй, но совсем не такие, как моя. – И не выдерживал, показывал недорослю, как можно в Парадизе иметь хорошую выгоду. – Вот за старинную Венус, если по правде, уплатил двести ефимков, но вид у нее такой, что светлейший тысячу даст. Светлейшему в радость, а я в поездках по конским ярмаркам растрачиваю премного».

Сдав в приказ недорослей и лошадей, кригс-комиссар отдыхал.

Вечерами деятельно курил трубку. Кафтан новый, немного тесный, но огорчало господина Благова не это, а слухи с флота. Там больных и умерших нынче много. Тебя, Алёша, определю во флот, ты привычен к чистому, других будешь учить. Линьком и словом. Я знаю флот. Сам чуть не погиб, когда большой дристун напал на русскую эскадру на море Азовском. Для освежения кораблей не успевали людей свозить на берег. Матрозов и офицеров более тогда теряли, чем в стычках с чужими флотами. Бросали тела в воду, балласта не напасешься. Кригс-комиссар шумно вздыхал. Чувствовалось, что помнит многое и многих. Знал, похоже, и тех, кто когда-то еще потешными маршировали из Преображенского на Воробьевы горы, строили Прешпурх, ломали Кожуховский поход, а потом оказались под Азовом и Нарвой. Называл имена, но Алёше они ничего не говорили. Вот помещика Кривоносова помнит, а Ипат Муханов или Иван и Наум Сенявины – нет, про таких не слышал. Кригс-комиссар укоризненно пускал изо рта синий дым, обещал: «Стремись встать с ними вровень. Премного старайся. Только сначала пошлю тебя в другую страну, сходство снять».

Совсем достал этим сходством.


24.

А Невский прешпект оказался просто аллеей, вымощенной камнем.

Слева и справа – многие рощицы и лужайки. Пленные шведы удачно и правильно уложили обтесанные камни, теперь сами же и подметали по субботам. Алёша из закрытой пролетки (за этим строго следил кригс-комиссар) рассматривал Парадиз, дивился: в переулках темно и грязно, как в Нижних Пердунах, зато по островам – Адмиралтейство с корабликом, и царский летний дворец, и Биржа, и почтовый двор, а дальше на Васильевском – дом светлейшего князя Меншикова. Каналы, церкви, дома на сваях, цейхгаузы. Вдруг над набережной фейерверк, тут с ума сойти можно, как чудно становится в душе и в небе, как наплывает, как взрывается нежная музыка, теснятся человеческие голоса.

Рай земной, истинный Парадиз.

Правда, как ни старались плотники и каменщики, сырость и переменные ветры брали свое. В доме капало с потолков, под капель подставляли тазики. Весело звенело в углах, добавляя музыки. Денщики ленились, заметали мусор в углы, без спросу убегали смотреть фейерверки, парусные и гребные суда. А вот Алёша предпочитал церковь Анны Пророчицы на Литейном – слушал хор.

Кригс-комиссар напоминал:

«На глаза людям не появляйся».

«Да почему?» – не понимал Алёша.

«А ты в зеркало, ты в зеркало посмотрись».

И ничего не объяснял больше кригс-комиссар, ждал чего-то.

Наконец дождался. Постучал деревянной ногой в пол, развел руками.

«Завтра на ассамблее приказано быть. С недорослями, отобранными для науки. Чтобы привыкали к истинному обращению, не дичились, умели показывать себя людям. Отговориться нельзя, не выглядишь ты болезным, как утверждала в Томилине твоя тетенька. Даже наоборот. – Озирал Алёшу испытующе. – Волосы зачешешь вперед. От тебя зависит, как себя подашь».

Алёша кивал, вспоминал слова француза Анри.

Ассамблея, вспоминал, это большое-большое шумство.

После обедни в соборе Святыя Троицы поднимают шелковый желтый флаг с изображением двуглавого орла, держащего в когтях четыре моря – Белое, Балтийское, Черное и Каспийское, громко стреляют пушки с бастионов Петропавловской крепости, гостей созывают барабанным боем. Еще кавалер Анри Давид немало говорил про страсти. Латинский дух кипел в Анри, смущал тетеньку. Сейчас кавалер, наверное, в полку каком ружейному артикулу учится, а в Алёшиной голове все, как прежде, звучали пленительные слова. «Вся кипящая похоть в лице его зрилась…» Этот ладный Матрёшин зад. «Как угль горящий все оно краснело…» Ни слова не забыл. Как низкий белый туман над рекой Кукуманом. «Руки ей давил, щупал и все тело…» А ведь Анри больше говорил про знаменную нотацию, которая у русских будто бы темна сама по себе. Знак греческой буквы фиты… параклит, утешитель… «Уж как рыбу мы ловили по сухим по берегам…» Чудное, светлое за этим слышалось. «По сухим по берегам – по анбарам, по клетям…» Дальше совсем волшебное. «А у дядюшки Петра мы поймали осетра…» Все тут сразу – и рондо, и параклит, и мотет. Алёша все помнил, на марморных Венус кригс-комиссара смотрел с мучением, как на поротую Матрёшу в Томилине. Тянуло руку положить на марморовую грудь, но пусть это останется для денщиков.

«Ассамблея не затем, чтобы только козлом прыгать по зале, – внимательно оглядывая Алёшу, объяснил кригс-комиссар. – Там говорят о деле».

Алёша понятливо кивал. Он и об этом от француза Анри слышал.

Прыгают под музыку, а в промежутках о деле говорят. Или наоборот.

Обычная музыка на ассамблее – трубы, фаготы, гобои, литавры, но кавалер Анри Давид упоминал, что некоторые вельможи имеют свою музыку. У таких кроме фортепиано звучат скрипки, альты, виолончели, а с ними контрабас, флейты, валторны. Дух захватывало, как хотелось услышать.

«В зале устроишься несколько в стороне, – негромко указал кригс-комиссар. – Твое дело – вести себя смирно. Укажу удобный угол, там пересидишь, не вылазь людям на глаза, не надо. Я сам устрою твои дела, а ты молчи, молчи, голову опускай, чтобы лица не видели».

Алёша молча кивал. Волновался, как в дороге к Парадизу.

И все равно был ошеломлен, ослеп, оглушило жаром, запахом пота.

Все смешалось перед глазами, позже даже Ипатичу толком пересказать не мог.

Низкие крашеные потолки. Много-много восковых свечей. Люди в лентах, париках, широкие юбки, огромная музыка. Голоса – как нечто единое. Девки чудесные с вплывающими в сердце ангельскими голосами, такие громко не позовут во двор курочку к обеду зарезать. Дамы в круглых юбках, такая пошла бы Марье Никитишне – широкая, на версальский манер. Румяна на щеках, каждая дама кудрява. В одной зале танцевали, подпрыгивали, выделывали коленца – каприоли, в другой играли в шахматы, в шашки, вступали в резонеманы – рассуждения, в третьей на столах лежали трубки с деревянными спичками, табак в кисетах. А стену самой большой залы украшал портрет государя. И вот чудо! Вместо привычных руин, замков, чудесной заброшенной архитектуры, как на портрете Фёдора Никитича в деревне Томилино, здесь – волнующееся море, на котором белели паруса и поднимались облака над головой государя.

Замер, как красиво. Полыхнуло по сердцу огнем-музыкой.

При ярких свечах лица бледные, руки взлетают, смех раздается.

Кавалеры в цветных шелковых и бархатных кафтанах, в чулках и башмаках с пряжками, пышные букли. В отдельной комнате пили вина, на длинных столах – оловянная посуда, соленые лимоны, фленсбургские устрицы. Зеркала в простенках отражали обманчивый свет восковых свечей, немецкие приседания, металось эхо нечаянных комплимантов, и сладко-сладко текло что-то нежное сквозь струи синего дыма.

Что? Что? Только через минуту узнал – менуэт.

Это же кавалер Анри Давид так говорил – менуэт.

Значит, все сбудется. Значит, и резвый контрданс прозвучит.

Раскрыв рот, смотрел на веселых дам. Стянуты узким костяным кирасом, исчезающим в фишбойне, башмаки на каблуках в полтора вершка вышины. Смотрел на кавалеров в алонжевых напудренных париках, на каждом широкие матерчатые шитые кафтаны, стразовые пряжки на башмаках. Платья у некоторых дам были одной с корсетом материи – с длинным хвостом, парчовые или штофные, шитые золотом, серебром, сплошь унизанные жемчугами и драгоценными каменьями, как на другой день пересказывал Алёша пораженному Ипатичу.

Потом пробилось сквозь марево:

«Нам прежде всего маринеры нужны».

Голос сиплый, чужой, будто прокуренный.

А в ответ твердый голос кригс-комиссара Благова:

«Я лично привез недорослей почти сто душ. Из них ладных вырастим маринеров».

Голоса отдалились, а дамы и кавалеры все летели и летели по зале крэгом, рондо, наверное, не обманул француз, все как в истинном парадизе.

Голоса снова приблизились.

«Дураков привез? Сопли мотать?»

«Умеючи и из дурака можно вырастить мастера».

«Врешь! – тот же голос. – Где твои недоросли? Кого зови сюда».

Алёша вздрогнул и обернулся. Как сквозь туман, огромного роста человек пристально смотрел на него. Глаза темные, в каждом зрачке по свече, щека и усы дрогнули, вдруг помертвев, рванул за плечо кригс-комиссара:

«Подкопы строишь?»

«Этого нет. Чисто игра природы».

«Какой уроженец? Какого дистрикта?»

Алёше показалось, что полковник сейчас ударит его, но ответил.

«Будем учить недоросля, – негромко повторял кригс-комиссар, не хотел с чем-то неведомым страшным смириться. – Будем учить. А природа что? В кунсткамере и не такое увидишь. Недоросль сей из Зубовых. Не глуп. Пойдет в Голландию с русскими командирами».

«Кто видел этого недоросля?»

«У меня живет, не выпускаю никуда».

Полковник поманил пальцем Алёшу:

«Каких морских птиц знаешь?»

Алёша ответил:

«Чайку».

«Зачем ее?»

«Кричит пронзительно, скрашивает непогоду».

«А северные ветры какие знаешь?» – Было видно, что усатого интересуют совсем не ветры, ярость раздувала его как быка. Видел что-то свое – другим невидимое, сильными прокуренными пальцами отвел со лба Алёшины волосы.

«Полуночник… Северяк… Холодик…»

«А каким блоком якоря тянут?»

«Этого пока не знаю».

«Хвалю, правду говоришь».

И опять новый вопрос, без перерыва:

«Кто держит табель на военном судне?»

По бешеным глазам понял, что выпячивать незнание больше не нужно.

Ответил скромно: «Секретарь повинен держать табель в добром порядке».

«Молчи! Молчи! – Усатый всей ладонью толкнул Алёшу в лицо. Сквозь общий шум крикнул кригс-комиссару: – В Пруссию, в Венецию – куда подальше. За свой счет! За столь преступное сходство сам плати!»

Опять это сходство. Понять ничего не мог.

Кригс-комиссар даже пожаловался: «Прости, Пётр Алексеевич. Вот весь как есть в издержках. Лошадей менял, недорослей вез в столицу. А недавно дивную Венус прикупил в вечном городе. Дворянин я бедный, под Азовом потерял ногу, левая рука сохнет. Когда бы не твое государево жалованье, то, здесь живучи, и есть было бы нечего».

Усатый снова уставился в замершего Алёшу:

«Что умеет? К чему способен? Знает ли грамоту?»

И голос кригс-комиссара: «Знает грамоту, рисовать способен».

И в ответ голос пронзительный, сиплый, уже отдаляющийся: «Не шути, Благов, ой не шути. Нам и повесить тебя не скушно. Незамедлительно отправь недоросля подальше, совсем далеко, может в Венецию. Пусть ухватывает нужное, а то спальники, которых туда посылал, выуча один лишь компас, на том остановились. Этого избегать. Пусть учится языкам, философии, географии, математике. Пусть пробует какие парсуны писать, делать план огородам и фонтанам. Пусть режет на прочных камнях статуры и всякие другие притчи, льет фигуры из меди, свинцу и железа, какой бы величин нам ни захотелось. Сам проверю. А узнаю, что по молодости лет делает банкеты про нечестных жен, повешу!»

И донеслось уже совсем издали: «Вернется недоросль таким, какой есть, в измене тебя уличу, Благов!»


25.

«Отправь недоросля подальше…»

«Нам и повесить тебя не скушно…»

«Вернется недоросль таким, какой есть, в измене тебя уличу…»

Да что же это такое? Какое такое преступное сходство? С кем? В чем? Кригс-комиссар ничего толком не объяснял, только отводил глаза. «Поступай, Алёша, как я скажу. – Каким-то особенным образом подчеркнул это я. – Хорошо учи то, что надобно. Помни о возвращении, а то ведь было уже – отправляли. При Годунове восемнадцать отпрысков поехали к немцам в Любек, но потом стало не до них, даже след затерялся. А у тебя, Алёша, еще сложней. У тебя, – посмотрел в упор, – все гораздо сложней. Тебе вернуться надо, и вернуться другим. – Опять изумленно посмотрел ему в глаза. – Учи чертежи, карты, компасы, прочие признаки морские. Тебе, как никому другому, надо хорошо знать снасть, инструмент, паруса, бомбардирству учиться. Ты же сам слышал, как было сказано: вернется недоросль таким, какой есть, в измене уличу!»

Алёша кивал, боялся. Помнил тревожные тетенькины слова.

Конечно, управлять имением можно и одноногому при сухой руке, но так возвращаться из дальних стран ему совсем не хотелось. Верил Господу и удаче, уже слышал, что отобранных недорослей собираются отправить в Пруссию кораблем, но дело откладывалось и откладывалось, кригс-комиссар ходил недовольный.

Но в конце концов первых учеников числом пять отправили.

Уходили морем, потом – лошади, потом снова морем. Первые полгода провел в Венеции. Бывшая империя сейчас занимала собой всего несколько прибрежных крепостей в Далмации да остров Китира к югу от Пелопоннеса. А ведь когда-то управляла всей торговлей между Востоком и Западом. На глазах сморщилась, даже на картах. Зачем я сюда, думал Алёша, чему здесь можно научиться? Вместо улиц каналы, передвигаются по городу на лодках, как в наводнение. Веслами управляют особые гондольеры, самый нужный народ в Венеции, их даже в оперу пускают бесплатно. А опера в Венеции, скоро узнал, начинается в семь вечера и продолжается до одиннадцати ночи. В опере поют. Там дивные хоры. Там в нишах вазы с узкими горлышками. От этого у Алёши сердце радостно билось. Оказывается, можно брать места даже возле самого оркестра, лишь бы с галереи не плюнули. Увидят, что используешь маленькую свечку, чтобы читать либретто, непременно плюнут.

А сам город серый, каменный. Ни лошадей, ни карет.

Главная площадь зовется Сан-Марко. Все остальное – кампи, то есть поля, где когда-то первые поселенцы разбивали свои ничтожные огороды. Длинные, как угри, лодки-гондолы крыты черным сукном, в тесных переулках перекликаются страшные веселые девки. Город называется Венеция, а главная болезнь в нем французская, об этом кригс-комиссар предупредил еще в Петербурхе. Запахнутые плащи, часто – карнавалы, будто жизнь из одних радостей состоит. Могут в масках ходить, даже в зверских куртках, в птичьих перьях, ни в Зубове, ни даже в Нижних Пердунах не встретишь подобных монстров. Все как бы в протестантском уклоне, но могут напасть на узком мостике, отнять кошелек, ударить ножом, ни один ночной сторож не убережет. На берегах за домами, поставленными опять же посредине воды, плоские, убитые водой пески, над ними крикливые чайки. И постоянно над серым мрамором башен, над тесными мощеными двориками, над белыми надгробиями каких-то давно павших воинов разносится гул колокола-марангона. Он поднимается все выше и выше над дворцами, седыми, влажными от росы, над площадью Святого Марка, над кампи, поросшими чахлой больной травой, над питьевыми цистернами, обмазанными серой глиной.

В два дни недоросли растерялись по разным квартирам.

А затем четверых отозвали срочным письмом во Францию, только Алёша с Ипатичем остались в Венеции. Приписали их к доку Сан-Тровазо в районе Дородуро. Выходил док прямо на церковь тоже по имени Сан-Тровазо. Деревянные гондолы, сандоло, пуппарини, счьопоны – все там быстро и ловко строили, а самое диво было то, что часть домов в Дородуро тоже была из дерева. Это сразу бросалось в глаза. Плавают, что ли? Да нет, Ипатич скоро узнал, что стоят дома на фундаменте из тяжелой расколотой лиственницы. В сущности, нет никакой разницы – камень или лиственница мореная. И то и другое – на века.

Так стали жить. Ипатич в длинном плаще и вязаной шапочке ничем не выделялся из толпы местных монстров, особенно когда научился ругаться по-итальянски. Двести шестьдесят деталей необходимо выточить, изготовить для одной только гондолы. Ну, прямо зверская у Ипатича память, дивился Алёша, а сам дядька горевал об одном: как такое новое ремесло пригодится ему в России? По каналам Парадиза любая шлюпка пройдет, а в Томилине нет каналов.

Алёше в доке не понравилось.

Скелеты судов, пиленый тес, сыро.

Ему и большое море сильно не понравилось.

Плоское, серое, с юга и запада налетает кислый ветер.

Ипатич строго следил за тем, чтобы Зубов-младший шею заматывал шерстяным платком, сам в плаще и вязаной шапочке уходил в док. Алёша подолгу смотрел в узкое окно на низкое небо, крутил пальцем земной глобус, выставленный хозяином на особом столике. Хозяина звали синьор Виолли, черные глаза рыскали, волосы длинные. Услышав, как напевал негромко Алёша, посоветовал дойти до консерватории церковного приюта «Пиета». Там дивный хор поет, рассказал, в небесных голосах жизнь предстает иначе. Когда синьор Виолли это говорил, то тер грязной рукой заслезившиеся глаза. Позвал соседа некоего Руфино – молодой, волосы сосульками по сторонам немытой головы. Глаза горят. Стал к Зубову-младшему приходить, рассказывал про хоры при больших церквях, русским царством совсем не интересовался, считал, что в Венеции уже все построили. Ипатич сердито ворчал: «Он просто кормится при тебе, барин» – и старался в дом не пускать.

Но Алёше Руфино нравился.

Алёша даже научился говорить Ипатичу: «Молчи, дурак!»

Совсем не хотел видеть море, док, деревянные скелеты неготовых лодок.

Услышав в церкви орган, вне воли своей представлял вдруг задранный сарафан, круглый зад, белый, округлый, с уже уходящими синяками – Матрёшино тело, не прикрытое ничем. Горбатая Улька да Дашка с мельницы прижимают ее к деревянной кобыле, а Авдотья, жена конюха, стегает кнутом. Пышь, пышь! В «Пиете» оказалось еще интереснее. Например, теноровая виола да гамба. Дно плоское, плечи покатые, как у девушки, гриф широкий, с ладами, и шесть тугих струн, настроенных по квартам с терцией между средними струнами.

Ипатич, вернувшись из дока, устало ворчал: «На носу совсем новой лодки устанавливаем деревянную фигуру, чтобы особо смотрелась».

Алёша, вернувшись из «Пиеты», в тон дивился: «Шесть струн, Ипатич, и все настроены по квартам с терцией между средними».

За короткое время побывал с Руфино на каком-то судебном следствии, потом в библиотеке капуцинского монастыря, потом в аптекарском саду. Все казалось интересным. Не торопясь, проплыл на гондоле всю змею Большого канала. Камень, вода. Снова вода, камень. Кое-где зелень, но, может, просто плесень. Дивился трем нефам собора Санта Мария Ассунта, рассматривал крылатого льва с герба Венеции.

Но чаще всего сидел с Руфино в траттории близ «Пиеты».

Брали недорогое красное вино и рыбу, жаренную в оливковом масле.

«С другом я вчера сидел, ныне смерти зрю предел…» Учил Руфино напевать русские духовные канты. Руфино, как Борей на старых картинках, смешно раздувал щеки. «Потоп страшен умножался…» Говорят, что все теноры глупы, но с Руфино было интересно. Каждое услышанное слово повторял по-русски, но языком не считал, принимал как россыпь напевных звуков. «Плакал неутешно праотец Адам наш…» Раскачивались в такт пению. «Где ты, агница, девалась…» Руфино было все равно, где девалась русская агница, но звучало светло, он повторял и повторял, выпив вина, утирая мокрый подбородок длинными волосами.

Пели: «Иисусе мой прелюбезный…»

И пели: «А кто, кто Николая любит…»

Гондольеры за другими столиками прислушивались.

Если сильно нравилось – стучали ногами, поднимали нелепый свист, рев.

«Это наша венецианская свобода», – весело объяснял Руфино Алёше. И советовал заказать (на Алёшин кошт) сардины, жаренные в масле с уксусом, лук, виноград. Вкусно еще «раки-медведи», канночи. А еще рулет из лангустинов с икрой морских каракатиц. И кальмары со спаржей. И угри в уксусе и петрушке. Ну и баккала, конечно, блюдо из трески. На запах такой вкусной пищи пришел и сел за их столик узкоплечий человек в монашеской рясе, нюхнул понюшку табака, пронзительно чихнул. Спросил Алёшу: «Ты шкипер?» Ряса потертая, лоснилась.

 
«Почему так думаешь?»
Грудь узкая, волосом рыж.
«Зубы у тебя вперед торчат».
«Что ж с того, что торчат?»
«Я без умысла спросил».
 

«Может, буду шкипером», – пообещал Алёша.

Человек в рясе помолчал, покашлял. Попробовал баккала, поддержал новый кант, затеянный Алёшей. «С другом я вчера сидел, ныне смерти зрю предел…» Черноглазая страшная красавица молча подошла, села на колени узкоплечему, затрепетали локоны как золотые червонцы, но человек в рясе столкнул ее.

«Кто он такой?» – спросил Алёша.

Руфино ответил: «Священник».

«Так он же рыжий?»

«А почему священнику не быть рыжим? – удивился Руфино. – Имя его Антонио, но мы зовем – рыжий поп. По рождении записан в приходе церкви Святого Иоанна в Брагоре».

«Болен, наверное?»

Рыжего попа как раз скрутило кашлем.

По знаку Алёши трактирщик подал узкоплечему Антонио чашу красного вина. Рыжий поп выпил жадно, не проливая. Сразу оживился. Известно ведь, хорошее вино всем помогает, кроме мертвого.

«Думали, он умрет, – объяснил Руфино, не обращая внимания на то, что рыжий поп слышит его слова. – Уже при рождении хилостью своей изумил родителей, а они тоже не силачи были. Отец – цирюльник, стриг людей и играл в „Пиете“ на скрипке, а мать бог знает что делала, может и полезное. В „Пиете“, это же и приют, воспитанницы отнеслись к Антонио с симпатией».

Все как у меня, печально кивал Алёша.

У Антонио отец цирюльник, а моего – убили.

Я тоже, думали, сразу умру, а я вот – в Венеции.

Антонио с десяти лет ходил с отцом уже со своей скрипкой, рассказал Руфино, помогал в капелле собора Святого Марка. В пятнадцать лет получил тонзуру и звание «вратаря» – право отворять врата храма. Алёша с некоторым испугом смотрел на кашляющего рыжего попа. Казалось бы, играй на скрипке да служи мессу – да не получалось. Во время службы вдруг выбегал за алтарь, не мог удержать кашля. Впрочем, многие думают, что выбегал специально записать пришедшую в голову мелодию. Маэстро ди виолино. Все это признают. Сейчас преподает в консерватории церковного приюта. Там девочки поют в хоре, непристойно подмигнул Руфино.

А рос Антонио таким болезненным ребенком, рассказал Руфино, что по совету повитухи показали его лекарю-еврею. Тот сразу сказал: зачем смотреть? И показывать тут нечего, не жилец! Ну совсем как у меня, думал Алёша, проникаясь все большей жалостью к рыжему попу. Мне в Зубовке пришлая баба пророчествовала – не жилец, дескать, а ему – лекарь. В Венеции евреи считались такими знающими врачами, что им даже ночью разрешалось выходить из гетто на Каннареджо. Врожденное сужение грудной клетки, сказал лекарь. Может, и будет жить, но только как птица – быстро-быстро дыша. Ошибся лекарь. Живет рыжий поп, преподает воспитанницам в «Пиете», сочинил двенадцать концертов. «Ты вот не можешь, – сказал Алёше Руфино, – а он сочинил. Целых двенадцать! И даже оперу сочинил. Всем доказал».

«Что доказал?»

«Да то, что живет».

«Так это главное разве?»

«Не знаю. Но в опере у него поют только кастраты».

Алёша не поверил: «Где можно столько набрать кастратов?»

«Венеция большая. Островов много. И монастырей у нас много».

Рыжий поп пил вино и прислушивался. Когда кашель отпускал его, снова и снова прижимал чашу к губам, вино казалось красным как кровь. Сам подсказал, что у него написано еще несколько опер. Названия пристойные. «Роланд, мнимый безумец» и «Моисей, бог фараонов».

«И на это нашлись кастраты?»

«Ну, еще девушки-воспитанницы».

Вино кончилось. Алёша поднял руку, требуя внимания трактирщика, но тот не успел ответить. С соседнего столика в рыжего попа полетела оловянная посуда. Некто, закинув край плаща на плечо, кинулся в сторону Алёши, что-то свое решив. Руфино ловко подставил ногу, был привычен к такому. Еще трое гуськом, пригнувшись, шли к столу, не ускоряя шаг, оттого страшные. С неожиданной ловкостью узкогрудый Антонио перевернул стол и ударил первого оловянной чашей по голове, а Руфино опрокинул другого, как бы оттолкнув его под ноги Зубову-младшему, отчего он, как в детстве, услышал в голове тайную сильную музыку. Она как волна шла сквозь его душу. Поднималась над дерущимися, трепетала дивно. Ни Руфино, ни Антонио, ни Алёша не помнили, как оказались на мосту. То ли их выкинули из корчмы, то ли сами вырвались. «Они как гуси на тебя шли, – сказал Алёша, восхищенно разглядывая рыжего попа. – Может, виды на твоих воспитанниц имеют?»

«Нет, – закашлялся Антонио. – Они не на меня шли».

«Как так? Я сам видел, как они перешли на гусиный шаг».

Спорить не стали. Антонио завернулся в плащ и отступил на ступеньки каменной лестницы. С тем и расстались.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю