355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Геннадий Прашкевич » Русский хор » Текст книги (страница 1)
Русский хор
  • Текст добавлен: 30 марта 2017, 09:00

Текст книги "Русский хор"


Автор книги: Геннадий Прашкевич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц)

Геннадий Прашкевич Русский хор

Повесть




Часть первая (auftakt)

1.

Деревня Зубовка занимала тихое место в дальнем уголке не самой знатной русской губернии. Несколько десятков изб, ближняя церковка – в пятидесяти верстах. Совсем не то что зеленое поместье Томилино тетеньки Марьи Никитишны, понятно, из Зубовых. У нее в отличие от Степана Михайловича Зубова, племянника, было более полутора тысяч крепостных душ, а еще угодья и деревеньки, даже спорные, например Нижние Пердуны, где запачканные и отощалые свиньи и коровы сами по себе бродили по плохим выгонам. Про Верхние Пердуны никто не слыхал, но Нижние стояли вдоль оврага издавна. Совсем тихая деревенька. Кто-нибудь едет мимо – непременно ограбит. Даже Тришка, дурачок деревенский, туда не ходил со своими глупыми баснями. Конечно, ссоры вокруг спорных деревенек сами по себе закончиться не могли, но тетеньку это не томило. Она жила строго, верила в провидение и старалась утешить Дарью Дмитриевну, жену племянника: «Ты терпи, умру – все одно вам достанется. Стёпке (так называла племянника) и тебе». Так что Дарья Дмитриевна терпела, таила в душе мечту: вернуться в Москву, давным-давно обжитую родственниками, не очень, кстати, любившими ее мужа. Он старому московскому укладу казался чисто козлом – бритым, скачущим вблизи такого же нетерпеливого государя. Таких, как Степан Михайлович, московские родственники Дарьи Дмитриевны боялись, брак не одобряли, перешептывались: вот села девка в краю кикимор и водяных. Правда, Дарье Дмитриевне тосковать времени не было, скоро дитя появится – учить надо. Такие пошли времена, что надобно учить даже малых. А иначе правда, как? Не Тришкой же дурачком расти.

Так и Степан Михайлович говорил, когда изредка появлялся в Зубовке.

Цыкал на дворню, корил крестьян, пускал дым из короткой трубки. Бритый, живой, ну чисто козел, но Дарье Дмитриевне – защита. Тоже ей говорил: «Терпи. Жизнь перевернулась, скоро будет иначе».

А как иначе – не говорил.

В прежние годы круг времен в Зубовке да и в Томилине определялся простым уходом за птицей и домашней скотиной, также уходом за барскими полями, огородами. То утро, то вечер, то весна на выселках, то осень с клиньями уходящих за Нижние Пердуны гусей. Так говорили, что где-то за Нижними Пердунами – юг, черные люди, туда и стремятся птицы.

Дарья Дмитриевна сильно скучала мыслью, что в такую глушь, как Зубовка, никакого ученого человека не заманишь, а ведь кто лучше знает, как спрягаются латинские глаголы или звучит немецкая речь? Малому дитю в будущем все понадобится – так Степан Михайлович сказал. Все новое теперь нужно. Это только на вид ничего вокруг не меняется: речка течет по-местному Кукуман, а в обороте все равно Зубовка, озеро Нижнее полнится рыбой. Говорят, когда-то существовало и Верхнее, но сейчас на его месте только низкие луга да мелкие болотца.

И всегда мечта в сердце: вернуться в Москву, в радость.

Появление дитя (назвали Алексеем, как еще назовешь человека божьего?) заново подняло эти мысли. Дарья Дмитриевна ожидала с большим нетерпением, что вот-вот Степан Михайлович совсем вернется. Ходили слухи, что после замирения с Данией, Швецией и Саксонией жалованы русским победителям большие вотчины, да титулы, да ордена, даже золотые портреты государя с алмазами, а младшим чинам серебряные медали и деньги. Может, и Степану Михайловичу что досталось. В любом случае к первому января какого-то вдруг ставшего непонятным, озвученного как одна тысяча семисотый от Рождества Христова, года обещал вернуться. Побывав у любимой тетеньки Марьи Никитишны, Дарья Дмитриевна получила тоже не совсем ясные разъяснения, почему в России с первого января вводится новое летоисчисление. Ну просто: так государь указал. Теперь отсчет годов будет идти не от сотворения мира, как издавна привыкли, а от Рождества Христова и не с первого сентября, а с первого января. Правда, почему так понадобилось, этого и тетенька объяснить не могла, но Дарью Дмитриевну обласкала: «Ты, душенька, больше о сыне думай». И присоветовала: «С первого января прикажи весело украшать еловыми ветками весь дом, зажигай у ворот костры или смоляные бочки, а самых косматых людей из дворни заставь стричь бороды. Плакать будут – все равно заставь. А то наедут казенные люди, сами снимут с людей бороды, а на тебя штраф наложат. Знаешь, что за ношение бород нынче следует от тридцати до ста рублей штрафу? Где наберешь столько? То-то же. А еще в Москве венгерские да немецкие кафтаны приказаны, а дамы наряжаются во все немецкое – роброны да фижмы. Ты и к этому, Дарья, прислушивайся».


2.

К возвращению Степана Михайловича поставили новый дом.

Стены из толстых бревен, запах живого дерева, янтарные смоляные сосульки, сухой мох. За зелеными огородами красиво торчали ветки белой и красной смородины, черной еще больше. На грядках – толстые огурцы, веселый горох цветочками, уверенные бобы и редька там, морковка, укроп как зонтики. Ну, а дальше яблони и рябины. Дарья Дмитриевна, совсем тяжелая, любила смотреть в окно на все это изобилие.

А в августе 1699 года (для уверенности считали уже по новому летоисчислению) пришла в Зубовку некая баба. Во всем черном, один глаз косит, будто чего постоянно опасается. Волосы причесаны неаккуратно, прячет под платок. Оглядываясь, кладя крестное знамение, прошла через всю Зубовку, устроилась на краю в пустом анбаре и пророчествовала. Вот ловить рыбу во сне – нехорошо. А видеть навоз – наоборот, к богатству. Не езжай во сне на телеге, не гони как сумасшедший, куда торопиться? Видеть такой сон – к смерти. И еще о всяком пророчествовала, упоминала такие сны, что лучше и не рассказывать – сошлют в кухню на дальние луга косцов кормить. Особенно на телеге не езди во сне, повторяла баба, кося одним глазом, коль увидел такое, спрыгни с телеги, понимать должен, куда приедешь. Голос у бабы безжалостный, как у комара. Порядка нигде нет, пророчествовала, вот и не будет больше мировой гармонии. А услышав о рождении у владельцев поместья Зубовых малого дитя раба божьего по имени Алексей, прямо указала:

«Не жилец он».

«Да как же так?»

«А год-то какой!»

«Да какой же такой год?»

«Девяносто девятый, не просто».

«Да что такого, глупая, в году таком?»

«Да то, что совсем новый век наворачивается».

«А дитя малое тут при чем? Мало ли что наворачивается».

«А то сами не знаете. Шлепали, шлепали дитя малое, а оно совсем не сразу вскрикнуло. Молчало и молчало, будто к чему прислушивалось. А когда вскрикнуло, опять замолчало. Если и вырастет, никакой радости».

«Да почему, почему?»

«Немцам его продадут».

«Ты что говоришь? Каким немцам?»

«Сейчас многих робят молодых отсылают за море. Подрастет барич, его тоже отошлют. А там немцы учат разному».

«Да чему же такому разному немцы учат?»

Мало ли. Баба все одно повторяла: не жилец он.

Конечно, такие дерзкие слова скоро дошли до барыни.

По строгому приказу Дарьи Дмитриевны пришлую бабу жестоко отодрали кнутом в том же пустом анбаре, где она высказывала свои пророчества. После этого дверь замкнули, бабу выкинули за поскотину, а маленький Алёша стал жить. Весь вышел в отца: щечки длинные, лобик выпуклый, но молчун молчуном, будто правда к чему-то прислушивается.

Так и рос, пока Зубов-старший служил государю далеко от дома.

Из редких писем Алёшиного отца барыня, а значит, и близкие девки знали, что утверждается нынче государь на Азовском и Черном морях. Далеко, совсем далеко, а говорят, нужно. Только зачем? Ведь раньше мы без морей жили, ворчала ключница Евдокия, муж которой был забран Зубовым-старшим с собой на дальний юг, куда-то за Нижние Пердуны, укреплять границы растущего государства. Речка у нас есть, озеро имеется. Раньше было два, но нам и одного хватает. Рыбы столько, что вода рябит от толстых спин, когда играют на закате. Зачем нам моря? И еще ворчала о том, что, возможно, слышала от барыни, а возможно, придумывала сама, перевирая имена и события. Барин-то вернется, ворчала, а вот Евграфыча (так мужа звала) обязательно убьют. Неверные убьют. У нее сердце чувствует. Евграфыч ее сейчас в степях перед большим мусульманским войском. Его ни барин, ни государь не спасут, Бог один спасет, но у Бога сами знаете дел сколько, где уж какого-то Евграфыча из дальней Зубовки помнить? Сегодня Евграфыч у одного моря, завтра у другого. А то даже ходил в сторону Европы с посольством, которое прозвали Великим, а возглавлял его урядник Преображенского полка Пётр Михайлов. Что там Евграфыч делал у немцев, подумать страшно, барыня за виски хваталась, читая письма мужа. Похоже, сам Степан Михайлович немного немцем стал. Писал Дарье Дмитриевне, что знакомится с кораблестроением, с фортификацией, с литейным делом. Слова звучали как ледяной град в жаркий полдень. С тем урядником Преображенского полка побывал Зубов-старший и на судовых верфях, и в арсеналах, и в мануфактурах, посещал даже парламенты, музеи, феатры (тьфу, тьфу, тьфу), даже монетные дворы.

А лучше бы дома жил.

Крестьяне совсем разбаловались.


3.

Алёшенька рос.

Зубики вперед выдавались.

Волосики льняные, голос гибкий.

Молчал, ко всему прислушивался, птичка ли свистнет, корова ли замычит.

Лето в теплых дождях. Зима в медленных снегах. Весной на ледяных дорогах вытаивали желтые пятна. Летом идешь к озеру по выгону, лошадь мотает головой – здоровается. Собака встретится, тоже криво улыбнется, себе на уме. Мир тихий. А где-то война, где-то барин Зубов-старший с Евграфычем шумят у дальних морей при уряднике Преображенского полка Петре Михайлове.

Ожидая мужа, барыня Дарья Дмитриевна много занималась Алёшей.

Он с трех лет (как того в письмах требовал отец) рисовал на бумаге палочки, соединял их, от того получались буквы. Аз, буки, веди, добро, глаголь и все такое, что дальше. Горбатая Аннушка одевала Алёшу. Ипатич, дядька, с самых малых лет приставленный, следил, чтобы мальчик не попал на рога быку или не прыгнул в воду. Дядька верный, рябой, как дрозд. Всегда ждал лета. Считал лето лучшей порой жизни. Да и как иначе? Можно посидеть на берегу озера, повыдергивать из воды глупых рыб, которые идут на обычного червяка, хотя какой в нем вкус? Можно побродить по лесу, заглянуть на дальние поляны, в пять лет Алёшеньке разрешали с Ипатичем ходить в лес. Там Ипатич, обрывая какую невзрачную травку, непременно рассказывал, как ею можно зуб лечить или снимать запор или как выглядят петушковы пальцы и девятисил-корень, и очень-очень хвалил зверобой, который даже самое крепкое белое винцо делает на многое годным, особенно для удовольствия.

Еще Ипатич учил: наипаче всего должно Алёше отца и матерь в великой чести держать. Что с того, что маменька только дома? Увидишь ее – не кричи как телок, рук в радости не воздевай, прежде маменьки за стол не садись, при ней в окно не выглядывай, мало ли какое животное чешется у изгороди, все совершай с почтением, от имени маменькиного не повелевай, мал еще. Будешь верно вести себя с людишками – они сами поймут, что кому делать.

Одно время Алёша ловил и срисовывал в особую тетрадку бабочек.

С ними странно. Любая живая тварь голос подает, а бабочки шуршат.

Алёша внимательным образом прислушивался к миру. Все такое разное. Вот Ипатич подаст голос – перекроет шум кухни, вот девки завизжат, а какая запоет. О чем – неважно. Просто все становится другим, когда книгу маменькину листаешь. Вот буквы и буквы, и бог с ними, а вот кошка нарисована или куличок. Куличок замызганный, из болота вылез, может, больной. Жалел куличка: «Ипатич, убей!»

Ипатич отзывался с лавки: «А ты сам его».

«Да как я сам? Мне, Ипатич, боязно».

«Тогда и не проси».

Зимой сидел у печи, прижимался к синим изразцам и слушал, как на улице потрескивает, пощелкивает мороз, может, зайцев гоняет, рассматривал промерзшие стекла, богато разрисованные инеем. На иных стеклах будто звезды вытканы, такое никак не нарисуешь. И звезды не молчат, а все время будто тянут звуки. Он даже слово такое знал – мусикия. Увидел его в книге «Наука всея мусикии». Маменька Дарья Дмитриевна говорила: ты эту книгу не листай, ты не поймешь, милый, это для певцов в хоре. А он уже и о певцах знал: они широко рты разевают, больше, правда, девки. Вот умного немца пригласим, он расскажет, обещала маменька, прижимая Алёшу к груди. Немец разом всю мусикийскую науку объяснит.

Дом Зубовых простой, окружен тихими липами.

Птицы ничему не мешают, коровы близко не подходили.

Коровы только вдали у мужичьих дворов мычали низко, влажно, как бабы, а вечерами под звездами среди елей так тихо становилось, что маменька почему-то негромко плакала, скрывая от Алёши слезы. Но он видел. Он многое тогда видел и запоминал. Не хотел, выросши, Тришкой быть. Это правильно отодрали бабу, пророчившую ему близкий конец. Выжив, жадно всматривался в коловорот жизни, и все для него, даже ход облаков, звучало слитно, красиво. Иногда в звучание вплетались какие-то слова. «При долине куст калиновый стоял…» Это местные девки пели. «На калине соловеюшка сидел…» Сама музыка, мусикия, вторая философия и грамматика, как матушка утверждала, осыпалась с неба как грибной дождь. «Горьку ягоду невесело клевал…» В дальних полях Ипатич показывал Алёше каменных болванов, бог знает как попавших сюда, кем построенных. У них черты были вырублены грубо, но выразительно. Ипатич тоже такой был – грубый и выразительный.

Казалось, конца не будет такому медленному следованию времени.


4.

Потом приехал папенька.

Алёша сразу запомнил запах кожи.

И запах сапог запомнил, и усы колкие.

На дорогах в тот год баловали варнаки, раскольники гадили.

В одной деревеньке, рассказывали, с пением заняли те раскольники местную церковку, избили, изгнали попов, стали умывать иконы, стены, крыши, кресты для своей надобности. Никакой, кричали, больше латинской ереси не будет в сладостном русском пении. Конечно, человек пять верхами с папенькой во главе поскакали в ту деревеньку, но по дороге попали в толпу совсем простых дорожных варнаков с цепами и косами, эти совсем другого хотели, им латинская ересь не мешала. У Степана Михайловича отняли жизнь, поскольку ничего другого при нем не оказалось.

Дарья Дмитриевна от пережитого занемогла.

Это что же такое? – спрашивала приехавшего батюшку.

Батюшка пытался ответить. Ныне, мол, в церквах поют партесное пение презельными возгласами и усугублении речей, многажды бо едину речь поют. И многие, мол, напевы от себя издают вново. А про варнаков молчал, то ли боялся. Звон от всего этого еще сильней стоял в ушах Алёши – как мусикия, как коростель на болоте. Ничего не поймешь, такое время темное, страшное. Вот Степан Михайлович до южных морей ходил, а успокоение обрел в Зубовке. Как понимать такое?

Маменька ненадолго пережила мужа.

После смерти ея Алёшу забрала тетенька в Томилино.

Все в тетенькином доме было незнакомо. Она и на Алёшу строжилась.

У родителей речей перебивать не надлежало, он это уже знал, но у тетеньки заварено было гуще. Глупости держи про себя, на стол, на скамью или на что иное не опирайся, не уподобляйся простым мужикам. Жалко было тетеньке Дарью Дмитриевну, а вот на убиенного племянника, на Степана Михайловича, непонятно сердилась, дескать, слишком скор бывал на решения. Вот чего так сразу помчался на раскольников? Зачем с собою людей повел? Ну, сожгли бы раскольники одну церковку, грех, грех, и только. Господь за всем призирает. Наслал раскольников, может, тоже считал такое необходимым. Даже с собственными мужиками ныне иные качества следует воспитывать – хитрость и понятливость, иначе все пожгут, растащат. Конечно, хмурых солдат из губернии, прибывших на поиски варнаков, тетенька содержала, но и с ними строжилась, а от губернатора словами и подарками добилась, чтобы пойманных варнаков, погубивших Степана Михайловича, повесили прямо на глазах ее людишек, чтобы помнили. Несколько в стороне от господских построек собрали крестьян из Зубовки и Томилина. К несчастью, двое из пятерых варнаков умерли ночью от ран в анбаре, за это их первыми и вздернули. А уже потом поучительно для собравшихся остальных вешали.


5.

Остался Алёша при тетеньке.

Дичился людей, пристрастился к чтению.

Тетенька носила платье смирного темного цвета, в послеобеденное время обязательно садилась вязать тонкий со стрелками чулок, а Алёшеньку просила читать из книг, хранившихся в кабинете покойного мужа. «Юрнал» не бери, указывала. Считала, что «Юрнал или поденная роспись осады Нотебурха» не для чтения в такие часы – под вязание. Иногда разрешала взять «Ведомости» – куранты, изредка привозимые из Москвы. На большом грубой бумаги листе так и значилось: «Ведомости о военных и иных делах, достойных знания и памяти, случившихся в Московском государстве и иных окрестных странах». Твой отец, Алёша, трудился на благо нашего государя, указывала тетенька строго. Чувствовалось, никак простить не может Степану Михайловичу, что умер. Поясняла, что куранты «Ведомости» производят при участии государя. С уважением поглядывала на заглавную страницу, там подробно изображался Меркурий – покровитель торговли и всех известий.

«Ну, читай, Алёша, покажи знания».

«Его Царское Величество… – с некоторыми запинками читал Алёша, – усмотреть изволили… что у каторжных невольников… которые присланы в вечную работу… ноздри вынуты малознатно… – Хотел спросить, как это так – ноздри вынуты, да еще малознатно, но дальше все само становилось понятно. – Того ради Его Царское Величество указал… вынимать ноздри до кости… дабы, когда случится таким каторжным бежать, везде утаиться было не можно…»

Будто грозная музыка начинала играть.

Она для Алёши в тот долгий год часто играла.

И самым чудесным местом для этого была главная зала.

Впервые в нее войдя, Алёша оцепенел. На высоких стенах, покрашенных в светло-серое, как бы даже серебристое, увидел начертанные умело зубцы, узоры, даже печальный единорог стоял в простенке между высоких стрельчатых окон – с тяжелым рогом, трагический. Такое теперь время, непонятно посетовала тетенька, что вбежит такой вот чистый зверь в деревню, спасаясь от охотников, а спасти его некому.

Ну и бог с ним, с единорогом, Алёшу картины сильно изумляли.

Эти картины, многие в золотых рамах, привезли когда-то из Москвы, точнее, собрал их давно покойный муж тетеньки Фёдор Никитич. Алёша особенно оценил большое, на полстены, изображение некоего мужа в парике с лицом изумленным, но страстным, даже умным. Объяснялось мелкими буквами внизу, что это «господин N, прибыв в Лондон, сделал банкет про нечестных жен и имеет метрессу, которая ему втрое коштует, чем жалованье».

Фёдор Никитич так давно умер, что не вся дворня его помнила.

Висели в большой зале, а также в кабинете тетеньки (бывшем – мужа) картины из Москвы, из немецких земель, а может, еще откуда. Например, большая картина, на которой в повозке, влекомой огненными конями, истинный герой в блестящем шлеме грозил врагам коротким мечом, таким же блестящим. Ничего подобного на свете больше нет, пораженно думал Алёша. Раскосые китайцы босиком, золотые жар-птицы. Только яиц не несут, хвалила птиц тетенька. Небо как в огне и рыбы понизу, будто там начиналось озеро Нижнее. Кисейные и шелковые гардины на окнах, каменный камин, на полке большие нерусские часы, в одном месте старинный сундук, тоже расписанный, но скромно. Алёше так и казалось: наверное, драгоценные вещи в том сундуке, как в сказках. А на южной стене портрет: строгий господин с усами, каких Алёша никогда не видел, даже у папеньки усы были меньше, с бородой на обе стороны. Это в кафтане строгом покойный Фёдор Никитич позировал на фоне старинных замков и прочей дивной архитектуры. Тетеньку уважали, к ней даже губернатор приезжал выразить уважение. Подходя к портрету, хвалил: «Отменно похож». Среди синих виноградных кистей, среди невиданных плодов на фоне старинных замков строгий господин Фёдор Никитич правда звучал как плод большого воображения.

Иногда тетенька подзывала Алёшеньку, трогала лоб холодной ладошкой.

«Почему такой, будто вокруг ничего не видишь? Почему тихий?»

«Музыку слушаю, тетенька».

«Какую? Разве играет кто?»

Хотелось правду сказать, что это для него сами стены звучат, как музыка, но тетенька могла не понять. Однажды, вздохнув, сказала: «Вот ты читать научился, задумываться стал, пора постигать и другое знание». Разрешила заглядывать в книгу «Домашний лечебник». Поначалу боялась, что некоторые слова смутят мальчика. Вот стомах, например. А почему стомах? Почему не просто желудок? Тетенька поясняла: нам и желудок можно сказать, а ученым людям проще понимать друг друга через такие слова, поэтому и ты учись. Спрашивать будешь меньше.

Когда тетенька хворала, пользовали ее непременно травками из «Домашнего лечебника», даже приглашали доктора из губернии, который был известен чудесными излечениями. Алёша сам видел, как кровь пускали, пиявки ставили, не боялся ничего такого. Привык и к тому, что тетенька в минуты сильного волнения могла говорить как бы без перерыва, совсем не останавливаясь, не задумываясь. Начинала просто: «Алёшенька пробавляй время в делах благочестных знаешь слыхал некоторыя живут лениво разум их тмится из того добра нельзя ждать…» А дальше пугала без перерыва: «Ленный и встать не может на скамьях да печи вечным отдыхом чего кроме дряхлова тела будет даже веснами к окну не подходит бойся…»

Пугала, а Алёша не боялся.

Ему незримая музыка помогала.

Ни темных кладовых, ни пыльных комнат – ничего не боялся.

На ночь в усадьбе злых собак с цепей спускали, голоса их сливались, будто из одной стаи, но Алёша скоро научился их разделять. Однажды в погоне за незримыми голосами забрел в анбар, забитый кулями и ящиками, но оттуда выгнал его Ипатич. Сказал с неясным укором: «Не место тут тебе бывать, барич, не торопись к тетенькиному добру. Дверь распахнута для просушки, для проветривания. Бог даст, все твое будет».

В церковь тетенька ездила редко, сердилась на упреки родни, но стояла на своем: «Вот еще, буду незнакомому попу про себя рассказывать!» И добавляла с крестным знамением: «Кто Бога боится, тот в церковь не ходит».

Конечно, была у батюшки на плохом счету, но ее это не печалило.

Как все, постилась до появления первой звезды, что было знаком окончания Рождественского поста. Ругала турков, они русских режут. Ругала монахов, на них бы хомут, любую повозку потянут. Ради интереса и воспитания обещала Алёшу свозить к литургии, послушать псалмы, гимны, распевание молитв, но или хворала, или времени не оказывалось. Да и чего ехать так далеко? Была у нее в доме своя комнатка, называлась крестовой, там стояли образа во всю стену, как церковный иконостас. А под образами – аналой со святыми книгами, тяжелые медные подсвечники с восковыми свечами. Алёша особенно запомнил птичье крылышко для обметания пыли с образов.

А в сенях господского дома – рогожа для обтирания ног.

А на лавках в людской и в комнатах – куски грубой ткани.

А в спальне тетеньки – зеркало в углу, хотя церковь такого не одобряет.

Зеркало – заморский грех, чего в него смотреться? Вон домашние перины набиты лебяжьим или чижовым пухом, чистые тафтяные наволочки – это правильно. А зеркало разве сущность отразит? Алёше, кстати, спать больше нравилось на простой звериной шкуре, как Ипатич любил. Зеркало его пугало, так и тянуло рожицу скорчить, а это нехорошо. Иногда помогал тетеньке составлять роспись кушаний на разное время года. И простые вина, и добрые, и боярские, из разговоров взрослых знал, что от боярского вина четверной перегонки люди и угореть могли. В общем, чудно было в дому и в усадьбе. Маменьки нет, папеньку почти не помнил, а облака за окнами плывут как прежде. И яблони цветут как прежде. И как прежде закладывают в огородах специальные парники, воспитывают на них дыни.

Теплыми вечерами гнали коров с пастбища, пахло молоком, навозом.

Звон боталов, низкое мычание, копыта шлепают.

Мусикия.


6.

А потом приехал немец.

«По твою душу», – ревниво сказал Ипатич.

Алёша дичился человека в незнакомом кафтане, но тетенька приказала учить немецкие слова и отвечать на вопросы, учение, известно, только мужикам не в пользу. Немец лености совсем не признавал, оттопыривал толстую губу. Отказал Ипатичу в долгих прогулках с Алёшей на реку и на озеро, пожаловался тетеньке, что дядька на киндера влияет неправильно. Тетенька знала, что Ипатич при Алёше с детства, поэтому немцу не совсем поверила, но так сказала: мы киндера выдерем, это помогает, а дядьку Ипатича оставь, у него свое дело. Да и то, известно ведь, что «младый отрок должен быть бодр, трудолюбив, прилежен и безпокоен, подобно как в часах маетник».

Немец, конечно, изменил мир, но голоса Алёше и сейчас слышались.

Он многих людей в Томилине теперь знал – если не по имени, так по голосу. Издали мог сказать, бежит ли это девка Матрёша от колодца, или конюхи у забора переругиваются, или еще кто. Однажды Ипатич на коляске по указу тетеньки повез герра Риккерта в церковь – пусть посмотрит, на чем истинная вера стоит. Сперва Алёша ехать не хотел, но поехал, а там, увидев мальчиков на клиросе, все забыл. Они как ангелы пели. Кто поверит, что потом выскакивают из церкви и диких кошек гоняют по деревне? Вот как научились у церковных дьячков для певческого хора – волшебно пели. Нищие тоже поют, и колодники поют, и бабы ходят с жалобными причетами, но это все было, оказывается, неправильно, это было как обычное мутное половодье, а мусикия небесная – хор с клироса. В ушах кузнечики звенят, по небу облаки тянет, и томит, томит сердце. Никак не спутаешь мусикию небесную с бабьими голосами. А совсем простую песнь, какую поют в людской, и церковь преследует. Вот Христос с пророками и архангелами призывает нас, сказал в тот день в проповеди батюшка, а дьявол наперекор предлагает гусли, свирели, пляски. Христос и пророки речут: «Придите ко мне вси», а никто с места не двинется. А дьявол только заречет сбор, сразу набежит много-много охотников. Алёша до этого и в тетенькину образную входил нехотя, а тут рот раскрыл. Гудки, сопелки, медные роги и барабаны – это все слова. А мусикия – истинная философия и грамматика.

После хора, услышанного в церкви, что-то опять изменилось в Алёше.

Летом, знал, на полянах водят хороводы, но Алёшу туда не пускали, он только издали слышал, как девки поют, душа томилась – тоже ангельский хор. «Ты не стой, не стой халдеем», – строго тыкал Алёшу дядька Ипатич. А немец добавлял: «Видердих! Отвратительно! Они там, как язычники, прыгают над огнем, крику много». И взамен, чтобы Алёша обо всем таком не думал, выкладывал привезенные им немецкие книги с разными кунштами, картинками.

На одной картинке карта земная с океанами.

Алёша увлекся. «А Зубовка где? А Томилино?»

«Нет таких. Это мелочь. Крискрамс», – презрительно отвечал немец.

Но Москву указал. И опять и опять заставлял писать, заучивать, рисовать.

«Младыя отроки должни всегда между собою говорить иностранным языки, дабы тем навыкнуть могли, а особливо когда им что тайное говорил, случится, чтоб слуги и служанки дознаться не могли и чтоб можно их от других не знающих болванов разпознать: ибо каждый купец, товар свой похваляя продает, как может».

Никакой небесной мусикии, никакого хора, зато дисциплину немец поставил.

Животик у герра Риккерта округлился на тетенькиных харчах, он теперь важничал, голову драл, как гусь, считал себя центром жизни, когда однажды в карете, забрызганной дорожной грязью, прибыл в Томилино некий француз кавалер Анри Давид. Так он назвался, галантно присев перед вышедшей на крыльцо пораженной тетенькой, взмахнув широкой шляпой. Прямо нашествие незнаемых людей, уж не война ли? – шептались в людской. Был француз кавалер Анри Давид в парике, но по жаре большой по разрешению тетушки парик сбросил, голова оказалась круглая, с локонами, нос торчал. Живо водил глазами, светлыми, как стекло, но немного как бы запыленными. Это от опыта, от большого знания жизни. Тетенька была взволнована, она наконец дождалась давно выписанного ею умного человека – управляющего. Считала, теперь будет толк, а то спорные деревеньки никак в руки не даются. Да и сложней станет дворовым воровать, ключнице продукты утаивать. Вот умный немец дисциплину навел для молодого киндера, а умный француз дисциплину наведет для всей дворни. А то более полутора тысяч живых душ, за всеми не набегаешься.

К обеду тетенька вышла румяная, на пальцах перстни, один с камнем, плещущим искрами. А перед французом указала поставить чашу с умным напоминанием: «Зри, смотри, не завидуй». Разговор сразу пошел простой, правда, немец на этот раз больше молчал. А француз весело указывал, что на подъезде к Томилину слышал всякие интересные славные голоса. «Это в Нижних Пердунах, наверное», – понятливо сказал Алёша. Тетенька укоризненно покачала головой и пояснила французу, что на самом деле это, наверное, у нее девки поют. А кавалер Анри Давид этому еще больше обрадовался, вот, дескать, как хорошо, можно будет хор построить. «Ты сперва дела построй», – опять укоризненно покачала головой тетенька и стала звать француза по имени.

После этого француза стали бояться.

Тетенька требовала его в кабинет, там запирались.

Немец хмуро играл на клавесине в большой зале под жар-птицами, Алёша заучивал грубые немецкие слова, а девка Матрёша с ног сбилась – то новости носила от старосты, то росписи от ключницы. Немец хмурился: «Цу бетрюген». Алёша негромко подсказывал Ипатичу: «Это вот не верит немец французу». Ипатич кивал: так и должно быть, ведь французу за труды его положили больше. Ворчал, что дешевле было бы привезти пленного шведа. Шведы знают нужное, а не многое.

Но тетенька, кажется, и хотела того, чтобы управляющего боялись.

Девка Матрёша, например, точно боялась француза. Когда однажды Алёша попросил Матрёшу тайком повести его на берег, чтобы хоть издали увидеть языческие пляски и пение у костра, она прямо ему сказала, что ничего такого не сделает, потому что сильно боится француза. И пожаловалась, что кавалер Анри Давид без всякого дела щиплет ее при встречах. А она ойкает, но терпит, так боится. Алёша предложил рассказать о таком странном обращении тетеньке, но Матрёша еще больше испугалась. Ссылалась на какие-то свои тайные сны. Вот к чему такое? – испуганно спрашивала. Видела мышей во сне, они отцовские порты грызли. Не к худу ли? А еще сам посмотри, говорила Матрёша и бесстыдно приподнимала сарафан. Вот они, явственные синяки от щипков.

Алёша краснел и отворачивался.

Мусикия.


7.

Однажды Алёша читал «Азбуку, или Извещение о согласнейших пометах».

Не совсем понятная книга. Тетенька тоже заинтересовалась: «А что такое рондо?»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю