355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Геннадий Прашкевич » Иванов-48 » Текст книги (страница 1)
Иванов-48
  • Текст добавлен: 26 марта 2017, 10:00

Текст книги "Иванов-48"


Автор книги: Геннадий Прашкевич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц)

Геннадий Прашкевич
Иванов-48

(к вопросу о национальной идее).
Повесть

Об авторе

Геннадий Прашкевич родился в 1941 году в Красноярском крае, детство провел на железнодорожной станции Тайга (Кузбасс), учился в Томском университете. Член Союза писателей России, ПЕН-клуба, лауреат отечественных и зарубежных литературных премий. Автор многих книг, среди них – романы «Секретный дьяк», «Теория прогресса», «Кормчая книга», биографические книги «Герберт Уэллс», «Красный Сфинкс». Живет в новосибирском Академгородке. Предыдущая публикация в «Знамени» – повесть «Упячка-25» (2012, № 3).

1

Кухонный столик Француженки стоял в трех метрах от двери в уборную.

Француженка – ссыльная. Но воспитанная, это – да. Когда майор Воропаев, увидев тетю Фриду, спросил: «Вы, наверное, еврейской национальности будете?» – она ответила: «Я советская». И, закурив папиросу, бросила смиренно и непонятно: «Ну, прям не квартира у вас тут, а долина Иосафата…».

У единственного окна кухни размещался столик инвалида.

Фамилия у него была интересная – Пасюк. Но ни по фамилии, ни по имени его никто никогда не называл, – инвалид и инвалид, как прилипло. В сорок первом был призван, служил механиком в бомбардировочном полку на Дальнем Востоке, вернулся раньше времени – искалеченный. Иногда смутно намекал: ну, всякое бывало… испытательный полет… война… он тоже отличился… то, се…

Самый большой стол (на пятерых все-таки) принадлежал дворничихе татарке Азе.

Седеющая, под шестьдесят, ходила в крапчатых военных штанах, мужа нет (убит под Сталинградом), зато есть дочь (прописана у матери), а у нее трое мальчишек. Числились все эти многочисленные малолетние татары за тетей Азой, но жили в Соцгородке, где дочь работала. Иногда летом наезжали, чтобы барак № 7 (Октябрьская) не забывал об их существовании. В такие дни тетя Аза недобрым словом поминала Полярника, точнее, его пустующую, запертую на замок комнату. «Вот чего пустая стоит, а? Ну, ты езди, раз не можешь сидеть на месте. Но пустил бы детей, пока тебя нет, они бы ничего не тронули. Я им матрасы брошу на пол, вот и поживут по-человечески».

Но фактически татарка жила одна, только при случае ссылалась на дочь, на многих внуков. На столе – чистенькие алюминиевые чашки, ложки, глиняные кружки из Дорогино, чугунок, две сковороды.

А все говорят – вот живем бедно.

Далее прижимался к беленой, забрызганной всякими пятнами стене покрытый выцветшей клеенкой столик майора Воропаева, человека обстоятельного, прямого. Даже дома майор ходил в форме, только китель расстегивал; никогда не надоедала ему казенная форма. А дальше, за столиком майора, ютился деревянный, ничем не покрытый столик газетчика Иванова, и почти притиснутый к нему – Полярника. Татарка не раз пыталась вынести столик Полярника – тесно, мол, но ее останавливали. Человек не просто разъезжает по стране, человек ищет полезные ископаемые, в обкоме партии с лекциями не раз выступал – о перспективах. Говорят, приглашают его как специалиста в Соцгородок, дают кабинет, хорошую зарплату, но это когда будет, а пока он на Севере, за Полярным кругом. Тоже нелегкое дело. Татарка, наверное, по-своему представляла себе Полярный круг, и, глядя на нее, майор покачивал головой: «Уймись, тетя Аза, уймись. Что за фантазии? Человек не в бегах».

И строго напоминал: «На Родину работает».

В начале войны барак на Октябрьской казался просторным, пах смолой, крашеными полами, но с годами закоптился. Деревянный пол исшаркали калошами и сапогами, он потемнел, из кухни несло помоями и рыбой, даже чугунные вьюшки на кирпичной печи стали какого-то другого прокаленно-ржавого цвета. Все равно – свой дом, и в любой комнатке, даже у Француженки, можно в любое время прикрыть дверь, накинуть изнутри железный крючок, – никто не войдет без стука. Но если выяснялось, что, скажем, в «Продуктах» выбрасывали крупу или дают сахар сверх нормы, инвалид запросто мог пойти и занять очередь.

Он же нарезал бумагу для уборной.

Газеты приносил Иванов, а инвалид нарезал.

В этом инвалид Пасюк был дока. Нарезал на глазах у майора, не боялся.

Портреты – отдельно, лозунги – отдельно, остальное – в стопку. Многочисленные портреты Политбюро ЦК ВКП(б) в газетном исполнении висели на всех четырех стенах его комнаты. Товарищи Андреев, Ворошилов, Жданов, Каганович, Микоян, Молотов, Хрущев, Берия, Маленков. Товарищ Молотов всегда был в пенсне, смотрел с пониманием, и товарищ Берия тоже был в пенсне, но щурился – у него свое понимание действительности. А вот товарища Кагановича не сразу поймешь, то ли лоб у него высокий, то ли лысина низкая, губы толстые, как у товарища Маленкова, но у того скажи, что не толстое?

Само собой, Иосиф Виссарионович. Чаще всего в военной форме.

Некоторые портреты перекрывали друг друга (не выбрасывать же дубликаты). Иванов не раз намекал инвалиду: «Обклей ими дверь», а инвалид отвечал: «Псих! За двери руками хватаются». К тому же с внутренней стороны его двери висела карта. Называлась: «Распространение пасюка в СССР». Там указывалась северная и южная границы распространения этой серой крысы, места закрепления специально завезенных пасюков и все такое прочее. Еще перла эта крыса из Китая и Средней Азии. Инвалид картой не хвастался, но, слушая причитания татарки о многочисленном бесприютном ее потомстве, значительно вскидывал брови. Вот, скажем, никогда он не видел карт распространения татар в СССР, а карта распространения пасюков – это пожалуйста. Выпив, намекал, что и сам не лыком шит… сбитые самолеты… ранения, конечно. Правая нога посечена осколками, пара ребер вынута, левый глаз косит, веко дергается…

Но к делу своему – нарезать бумагу для уборной – инвалид относился ответственно.

«Генерал Линь Бяо, – бормотал, работая ножницами. – Отдал приказ. О формировании. – То ли зачитывал русский текст, то ли с китайского коротко переводил. – Семи новых. Пехотных. Бригад». Чем короче, тем ловчее. Качал головой, причмокивал губами одобрительно. У китайцев ничто не пропадает. У железнодорожного вокзала китайцы торгуют, у них что захочешь купишь – в любое время, хоть в четыре утра. Правда, все такое, что, может, сам недавно выбросил.

Отдельно выкладывал заметки, посвященные денежной реформе.

«Смотри, псих, – говорил приостанавливавшемуся в открытых дверях Иванову. – В прошлом году продуктовые карточки ты подальше прятал, боялся потерять, а нынче никаких карточек. Пошел в магазин и купил что нужно. Вот и гречка – всего двенадцать рублей, вот и сахар – пятнадцать, даже татарка может детям своим купить. Сливочное масло, правда, потянет на все шестьдесят четыре, это и майору не очень, потому и питаемся маргарином. Зато судак мороженый кило – двенадцать рублей».

И продолжал бормотать.

«Наш советский лектор. Не бесстрастный проповедник. А боевой. Пропагандист».

Или: «В Костроме текстильщики. Обратились к льноводам. Давайте сырья. А где сырье? А оно в Баку. Псих, ты послушай, – это он к Иванову. – В сорока километрах от Баку. Целый новый. Город строят. Сумгаит. Наверное, это слово что-то значит. А в Пушкине восстановили. Галерею Екатерининского дворца. Теперь ленинградцы ходят туда гулять».

Вздыхал: «У нас ничего не разрушали, поэтому и восстанавливать нечего».

И переходил к портретам. К Героям Социалистического Труда. Бормотал про себя: «Товарищ З.Т. Авдонин. Председатель колхоза „Искра“. – Дивился: – Товарищ З.Т. Это как понять? Имя, что ли? – Косил левым глазом: – А вот у товарища Ермолаевой все хорошо. Звать В.Е. Тут не ошибешься. Валечка, наверное. Звеньевая. Из Ново-Малыклинского района. Значит, у них и Старо-Малыклин-ский район есть. – Опять дивился: – Чего не переименуют? Не выговоришь ведь такое. У нас гостиницу „Гранд-отель“. И ту переименовали в „Сибирь“. А тут тык-мык, ни к селу, ни к городу. Ново-Малыклинский. Выговори, псих, а? Или вот товарищ Мурадов. Джалил Керим да еще оглы. Снял пшеницу по тридцать центнеров с гектара».

Вздыхал: «Наше ему уважение. Псих столько не снимет».

Иванов на галерею вождей тоже смотрел с пониманием. На погонах генералиссимуса звезды, на глазах товарищей Берии и Молотова – пенсне, а Герои Социалистического Труда обязательно в выходных костюмах. После денежной реформы, инвалид прав, многое стало доступным. Не только гречка и подсолнечное масло, но и пиво при случае можно купить – «Жигулевское», семь рублей.

«Нота Советского правительства, – бормотал инвалид, раскуривая папироску. – По поводу незаконного. Изменения западных границ. Германии». Тут и толковать нечего, бормотал. Только-только раздавили фашистскую гадину, а опять что-то такое выползает, да? Бормотал: «Член организации. „Хинду маха“. По имени Натурам Годсе». Неодобрительно качал головой: имена какие-то нечеловеческие. «Застрелил Махатму Ганди». Нашел кого застрелить. Кого трогал этот несчастный Махатма? Но с другой стороны – Натурам. Серьезно. Да еще и Годсе.

Про Махатму в бараке были наслышаны, знали, о ком речь.

И Француженка тетя Фрида была наслышана о Махатме, и Полярник, и, конечно, газетчик псих Иванов. Даже татарка тетя Аза кивала, когда инвалид спрашивал ее про Махатму. Да слышала, слышала она! Но, может, татарка путала старичка Махатму Ганди со старичком Латыповым из соседнего подъезда, он любил мочиться в сугроб напротив ее окна. Постоянно сугроб исписан желтыми узорами. «Повадился махатма!» Все же, считала тетя Аза, пусть лучше наш старичок метит сугробы, чем явится к нам с ружьем этот Натурам.

В поисках своей тетради (вчера еще в портфеле была) Иванов заглянул под каждый столик, машинально провел рукой по кожаным запыленным листьям фикуса, распространившегося над кадкой, поставленной на полу у окна, поморгал на весенний, все еще снежный свет за окном. Груду старого кирпича, с осени оставленного у калитки, за ночь занесло снегом, торчали загадочные заиндевелые башенки, как арктические скульптуры. Это, отметил про себя Иванов, запомнить надо – арктические. Память у него абсолютная, помнил, кто что сказал хоть месяц назад, все равно надо записать. Но вот где оставил свою общую тетрадь для записей? Или обронил где? Обыкновенная общая тетрадь в коленкоровой обложке, куда могла запропаститься? Обшаривая кухню, машинально отметил серые эбонитовые выключатели на стене, у майора вообще надтреснутый. Надо бы заменить… Ему, майору, недавно служебный телефон поставили, так он днем разрешает выносить телефон в коридор – пожалуйста, пользуйтесь. Правильно понимает общество. Тетя Аза иногда поднимает трубку и многозначительно прислушивается… Надо, надо заменить треснутый выключатель… Майор помогает дрова добывать, он инвалида пару раз вытаскивал из милиции.

Вот где мог оставить тетрадь?

Толстая, общая, в линейку без полей.

В портфеле тетради не было. И в ящике стола не было. И на этажерке с книгами тоже тетради не оказалось. Всю комнату перерыл, прошелся по кухне, подозрительно покосился на быстрые ножницы инвалида, но тот не дрогнул. И в уборной ничего не увидел подозрительного, наводящего на определенные мысли. Да и грубая бумага, даже на раскурку не годится, только татарка могла прибрать такую. Для внуков. Хотя тетю Азу, конечно, больше интересует комната Полярника.

«Погубит нас Полярник», – не раз высказывала мнение.

«Это почему?» – сердился инвалид.

«Дома же никогда не бывает».

«Он поисками полезных ископаемых занимается, дура, – отвечал инвалид Пасюк. – Полезную руду ищет, да и мало ли чего?»

«А ее едят, эту руду?»

«Она промышленности нужна», – упорствовал инвалид.

На это татарка только поджимала свои сухие тонкие губы:

«Ты один в комнате, а у меня – пять душ».

И мрачно, по-татарски, смотрела на инвалида, а потом, обмотавшись серой пуховой шалью, на плечах старая телогрейка, на толстых бедрах крапчатые военные штаны, на ногах валенки с калошами, ворча негромко, шла выносить общее помойное ведро во двор. Волшебно посверкивали в ведре осколки разбитой инвалидом бутылки. О Полярнике тетя Аза, в общем, говорила правильно. Ну, ездит, ну ищет полезную руду, никто не спорит, нужна руда для промышленности, но мы что, не люди? У нее вот – пять душ, а комната Полярника пустует. Там диван стоит, на нем никто не спит. Там книги пылью покрываются, их никто не читает. Там два стула венских, гнутых, на которых никто не сидит, и широкий подоконник, на нем тоже книги. Как-то со стекол подтекло, потом мороз ударил, вот пара книг и вмерзла в лужицу. Приходила Полина, по прозвищу Нижняя Тунгуска, пыталась оторвать эти книги, но испугалась испортить переплеты, оставила – сами оттают.

В начале войны, когда шли и шли в Сибирь эшелоны с эвакуированными, в городе действительно заселили все подвалы, все чердаки. Но сейчас-то сорок восьмой! Барак вроде просторный, но везде скопились корзины, мешки какие-то, жестяные ванны, ящики, у каждого всегда есть что выставить в общее место. Вон и Француженка, тетя Фрида, учительница из Ленинграда, одна живет. С каждым вежливо здоровается каждое утро, будто успела за ночь соскучиться. Но вреда никому не причиняет, это правда. Без очереди в уборную не лезет, полы в свою очередь моет, за порядком в кухне следит. И вот еще интересно, на подоконнике в ее комнате баночки стеклянные стоят с водой. Сама признавалась – со святой, хоть и говорит про себя «советская». В каком-то храме недожженном в Ленинграде освятила воду. В тридцать пятом, в тридцать шестом, в тридцать седьмом и так до сорокового, а там ее и выслали. Надоела попу, наверное. Но держать баночки со святой водой, тем более в своей комнате, не запрещено. Вот она и держала. Это инвалид иногда отличался. Однажды мочу для анализа не мог сдать целую неделю – санитарки в поликлинике болели, так банка с мочой Пасюка так и стояла на кухонном подоконнике. То подмерзала, то оттаивала, наконец, унес, черт, сдал. Здоров, ничего его моче не делается. А татарка Аза утверждала (она не раз заходила в комнату к Француженке), что на каждой баночке у тети Фриды чернильным карандашом помечено: 1935… 1936… 1937… 1938… 1939… 1940…

Интересно, какой год был самый счастливый?

Ходила, ходила в храм, а теперь каждую неделю отмечается в отделении майора Воропаева. И в приметы верит. Правда, не в дурацкие, когда, скажем, черный кот дорогу перебежал, или баба ходит по двору с пустыми ведрами, а в необычные. Скажем, инвалид нес охапку дров и в очередной раз споткнулся на пороге. Считала, что, когда инвалид споткнется в двести семьдесят первый раз, тут и наступит конец света и прекращение дней…

2

Чан Кайши… Новый спутник Урана… «План Маршалла»…

Уже и холодной войной дохнуло, будто мало на земле инвалидов.

В деревянном бараке на улице Октябрьской с зимы сорок первого года проживали только эвакуированные, но потом устаканилось: один съехал, другого забрали, прижились в основном свои, городские, – дворничиха-татарка, одинокий майор милиции, инвалид войны Пасюк, сотрудник областной газеты Иванов, геолог-полярник, ну, еще высланная Француженка. Иванов слышал однажды (холодно было, наверное, за сорок, не меньше, стекла промерзли, покрылись мутным инеем), как Француженка смиренно просила майора: «Товарищ Воропаев… Одевка-то у меня, сами видите… Сама, как мышь замерзну, пока дойду до отделения… Может, сделаете в документах отметку… Я ведь постоянно у вас на глазах…» Намекала, что ей, высланной, не стоило бы выходить на улицу в такой лютый холод («В сенках недавно мышь насмерть замерзла, дура»), ведь на военные штаны, как у татарки, у нее денег нет. Но на такие ее слова майор даже не ответил. Дело есть дело. Особенно государственное. И Француженка молчание майора правильно поняла. Даже опустилась до простых людей: «Говна-то…».

Воспитанная, интеллигентная, с самого начала обитала рядом с уборной, прислушивалась к чужим шумам, нос не совсем русский. Насчет носа – это так майор Воропаев однажды определил, а до этого не замечали. Одно время инвалид, выпив, начал было приставать к Француженке – то сапоги с его ног стащи, он устал, то в коридоре полы лишний раз протри тряпкой, не может он, товарищ Пасюк, жить в неаккуратности. Но жильцы выступили против. Мало ли что служил механиком в бомбардировочном полку на Дальнем Востоке. Все служили. Иванов так тогда и сказал: «Ты, инвалид, давай сиди себе в своем углу, пока сидится. А то слышали, слышали мы, как это ты там, на войне, два самолета сбил…».

«Как? Как?» – запетушился инвалид, интересно ему стало про подвиги.

«Да, говорят, недозаправил».

«Гы-гы-гы! Псих!»

Нигде не было проклятой тетради.

Ни в портфеле, ни на столе, ни под столом, ни за клеенчатым твердым диваном, ни среди разных книжек на этажерке. Никак не мог вспомнить, когда в последний раз пользовался тетрадью, когда вытаскивал ее из портфеля. А память абсолютная, должен был помнить. Значит, не пользовался, а просто выронил.

Раздумывая, Иванов постоял в кухне у окна.

Апрель, а морозцы по ночам выстекливают лужи, узорчато, волшебно выстекливают. Потер занывшую ногу. В сорок втором мерзлая лиственница в столярном цеху свалилась с тележки ему на ногу. Из-за множественных переломов, обломки костей торчали в разные стороны, на фронт не попал, начисто списали. Работал столяром, любил ночные смены. В сушилке – скрип сохнущего дерева, невидимый сверчок курлычет, смолой пахнет, сочится она из сосновых «карманчиков». Знал, что на фронте бы себя нисколько не жалел, но с такой ногой даже в плен не подашься. Прислушивался к вернувшимся фронтовикам. Писал заметки в газету.

Однажды на встрече в Доме культуры увидел машиниста Лунина, очень понравился ему машинист. Звали Николай Александрович, имя тоже хорошее. Развивал движение за увеличение пробега паровоза, за сокращение межремонтных сроков, и все такое прочее. За годы Великой Отечественной войны (эти цифры поразили Иванова) Лунин перевез пятьсот восемьдесят пять тысяч тонн оборонных и народнохозяйственных грузов, сэкономил восемьсот пятьдесят четыре тонны угля и сберег на ремонте паровоза семьдесят пять тысяч рублей.

А откуда выбился в люди?

Из маленького городка Ряжска.

Семь лет общеобразовательной школы, два года фабрично-заводского училища, слесарничал в паровозном депо, стал помощником машиниста, окончил курсы машинистов на железнодорожной станции Тайга. Некоторые норовят к нарядчику своего помощника послать, самим зайти лень, а вот Лунин ни одного раза не пропустил, всегда сам заходил в «брехаловку» – узнать, какая и куда предстоит поездка.

Паровоз Лунина – ФД 20-1242 – скоро все знали.

Нарком путей сообщения наградил Лунина знаком «Почетный железнодорожник» и серебряными часами. Потом присвоили ему звание машиниста первого класса. А в ноябре сорок первого Николай Александрович Лунин при норме в одну тысячу двести пятьдесят тонн привел в замерзающую Москву поезд весом аж в пять тысяч тонн. Постановлением Совнаркома от 10 апреля сорок второго года присудили Лунину Сталинскую премию. Но Николай Александрович отдал эти деньги стране: на одну часть приобрел уголь для освобожденного Сталинграда, другую вложил в создание подводной лодки для Северного флота и оставшееся отдал на строительство детского дома.

Когда в сорок шестом году никому до того не известный газетчик Иванов принес в областное книжное издательство рукопись книжки под названием «ФД 20-1242», редактор только хмыкнул скептически. Но через три дня Иванову позвонили прямо из обкома партии и сказали, что работа его признана важной. А еще через два месяца в писательской организации состоялось собрание, на котором обсуждалась только что вышедшая в свет книжка про знаменитого машиниста Лунина.

Правда, редактор название книжки изменил.

Не «ФД 20-1242» теперь называлась, а «Идут эшелоны». Так, дескать, людям понятнее. Ожидалось даже, что на собрание приедет сам Лунин, но знаменитый машинист не смог. Зато поэт Илья Муханов прочел новые стихи. В стихах этих и о паровозах было, и о поездных бригадах, и о железных дорогах, но Иванову больше понравились стихи про какую-то Татьяну.

 
…Где провел ты эти годы?
Отвечай мне: навсегда
Или только мимоходом
Ты пожаловал сюда?
 
 
…Как во сне я отуманен,
Ничего сказать не мог,
Лишь поднес своей Татьяне
Сатинетовый платок.
 

Иванов был просто ошеломлен.

Вот Татьяна какая-то, никому не известная.

Никогда никто из собравшихся писателей ее не увидит, а стоит в памяти, как живая. «Лишь поднес своей Татьяне сатинетовый платок». Вот как надо писать! Понимал уже, что его книжка «Идут эшелоны» написана сухо, цифирь там слово перешибает.

«Сатинетовый платок». Надо же!

Подумал: зря выбросил из книжки описания светлых березовых перелесков и плоских озер, которые тянутся за окошками паровоза. Зря поддался на уговоры редактора и смягчил характер непреклонного машиниста: тот, случалось, за обнаруженную в «балетке» чекушку на полгода отправлял помощника в кочегары.

«Сатинетовый платок».

Постоял у холодного темного окна.

Крыши красиво убелены ночным снежком.

Черная ветка провисла как грифельная на фоне неба.

Соседний барак тоже припорошенный, будто праздничный, но внутри тоже, конечно, пахнет помоями. На железнодорожных путях (окно кухни выходило на дорогу) – светились разноцветные огни, под штакетником скопилась гора мусора.

Не дай бог, обронил тетрадь на улице.

Прикинул, что там было – в тетради?

Ну да, обзор книг новых Сталинских лауреатов – готовился к собранию в писательской организации. Там было, конечно, о чем поговорить, но, в общем-то, все это краткие заметки по поводу, вряд ли кому интересные, кроме докладчика. Были, правда, еще записи дорожные. Иванова иногда посылали то в районный центр Болотное, то на узловую железнодорожную станцию Тайга (особенно когда писал о машинисте Лунине), а то в Томск, в Кемерово. Время от времени печатал в областной газете рецензии на выходящие книги. Его в писательской организации заметили. На каком-то собрании в писательской организации попросили выступить по поводу книжки писателя Мизурина. Кому-то показалось, что старика вроде бы повело не в ту сторону, а ссориться с ним никто не хотел. Старик вхож в обком партии, всех знает, а Иванов – молодой, если и ляпнет глупость – перетопчется. Но Иванов отказываться не стал. Прихромал в писательскую организацию, поставил палку около своего стула, от волнения никак не мог понять, какой, собственно, оценки ждут в зале. Прикинул про себя: сейчас в издательстве застряла рукопись его собственной второй книжки, а Мизурин пусть строг, но вес имеет…

Вот, сказал с трибуны, написал новую книжку Кондрат Перфильевич.

Вот, сказал, я и раньше не раз читал книжки писателя Мизурина – сказы и былины.

Но пусть оно так и есть – сказы да былины, но никогда не отрывался Кондрат Перфильевич от живой жизни. У него горные рудники, сталеплавильные заводы. У него рабочий люд, стечение обстоятельств. Мы для чего тут собираемся? – спросил Иванов с трибуны. И сам себе, успокаиваясь, ответил: мы тут для того собираемся, чтобы помочь друг другу. Увидел, что в зале начали перешептываться, кто-то насупился, но опять не мог понять – из-за сказанного им или по другим причинам? Вот, сказал, написал Кондрат Перфильевич о том, как в древние времена люди в Сибири ссорились. Это верно – очень древние времена. Там два товарища у Мизурина по реке поднимались. У одного – табак, у другого ничего. Один курит, другой мучается. Кондрат Перфильевич точно ситуацию описал. «Мой товарищ, дай табака. Самый кончик дай». Но первый не дал, трубку свою в расшитый кисет засунул. Тогда второй убил товарища. Иванов сразу почувствовал, как замер зал. Грудь товарищу вскрыл, ножом легкие вырезал. Теперь уже и дыхания не слышалось в зале. Пластинками легкие товарища насушил, стал такое курить. В зале теперь молчали так, что Иванов вспотел. Сам уже не понимал, хорошо написано или плохо? – ведь древние времена, до советского строя далеко. Дошедши до стойбища, убийца этот русскому начальнику кисет показал. «Вот, – показал, – сколько табаку товарищ имел, а мне и кончик не дал. Убил я его». Иванов вытер платком лоб. Тут у Кондрата Перфильевича самое интересное, тут психологическая вершина, потому что русский начальник засмеялся и сказал: «Это не ты товарища убил. Это его собственная жадность убила».

Думал, сейчас заговорят, осудят или похвалят книжку, но встал насупленный представитель горкома партии и хмуро спросил, не глядя на такого же насупленного и хмурого Кондрата Перфильевича: «А может, рано нам еще давать на осмысление молодым товарищам такие сложные произведения?».

Короче, всыпали Иванову по первое число.

Где, спросили, ваше личное осмысление проблемы? Что вы хотели сказать этим своим выступлением? Почему тяжелое прошлое Сибири не высвечиваете нашими нынешними победами? Даже Кондрат Перфильевич привстал и прокуренным голосом заметил: «Зеленые еще у нас молодые кадры».

Его поддержали: зеленые.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю