Текст книги "Стежки-дорожки. Литературные нравы недалекого прошлого"
Автор книги: Геннадий Красухин
Жанры:
Языкознание
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Вернувшись в Москву, он женился на еврейке, близко к сердцу принял трагедию еврейского народа (Холокост), стал писать об этом книги, одобрил решение сына уехать в Израиль и работать там в киббуце, учредил журнал «Ной», который посвятил армянско-еврейской проблематике, выпустил немало его номеров, пока не кончились спонсорские деньги. Но всё это было в горбачёвское время, а я веду сейчас речь о брежневском, причём о времени раннего правления Брежнева, когда ничего ещё толком не было понятно. В частности, никто не знал, как всё-таки прописать Золотусского в Москве.
Оказалось, что для этого никакой Демичев был не нужен. Что гораздо проще иметь дело с замом председателя Моссовета Николаем Сизовым, чья жена – сотрудник музея Горького при Институте мировой литературы была ответственным редактором и составителем книги «Русские писатели в Москве». Книга была подарена Сырокомскому и вручена Виталием Александровичем Золотусскому со словами: «От этого зависит ваше будущее!» «Представляешь, – говорил мне Золотусский, – я её читаю и вижу: неподлая!»
Короче говоря, Золотусский написал на неё положительную рецензию и получил щедрейший подарок от Сизова – трёхкомнатную кооперативную квартиру на окраине Москвы.
То есть, никто, разумеется, эту квартиру Золотусскому не дарил, он заплатил за неё, но стал полноценным московским жителем. Сырокомский торжествовал.
Но я опять несколько забежал вперёд. Итак, с полученной от Буртина рукописью Софронова я отправился в свою комнату.
– Хорошо начинаешь! – насмешливо сказал Игорь, увидев, кого я читаю.
– Так не я же его принёс, – огрызнулся я.
Рукопись меня взбесила. Давно не читал я подобной дребедени. Какие там полполосы! Ни одного сносного стихотворения!
– Я же сказал, что это от руководства, – повторил Буртин, которому я пожаловался на качество стихов. – У Софронова и не может быть ничего хорошего. Так что берите любые, чем длиннее, тем лучше, клейте «собаку», подписывайте и сдавайте.
«Собака» на журналистском жаргоне означала набранную типографским шрифтом собственную, принадлежащую данному изданию страничку, формата обычной, машинописной. Кроме названия газеты на ней вверху отпечатан перечень всех требований, которые нужно заполнять перед сдачей материала в набор: название, фамилия автора, фамилия сотрудника, который материал готовил, зава отдела, члена редколлегии, работников секретариата, отвечавших за формирование номера, куда засылался материал.
– Но он же просто неграмотен, – продолжал возмущаться я. – А, кроме того, он кажется даже не представляет, что такое стихотворный размер.
– Вот пусть читатель всё это и увидит! – отвечал Буртин.
Что мне оставалось делать. Я сдал огромную подборку и через короткое время получил гранки, которые надо было нести Сырокомскому, ведущему номер. Всё-таки я правильно сделал, что перечитал стихи. Потому что обнаружил, что в одном из них неграмотное согласование. Но не писать же мне за Софронова. Я решил ему позвонить: пусть поломает голову над собственным сочинением.
– Да? – удивился Софронов. – Неправильное согласование? А как надо?
– Ну, в такой фразе должен быть союз… – и я назвал какой именно.
– Вот его и поставьте, – добродушно сказал Софронов.
– Но это же не проза, а стихи. Ритм будет сломан полностью.
Софронов помолчал, а потом сказал:
– Ну-ка прочтите мне стихи с правильным союзом.
Я прочёл.
– Прекрасно, – одобрил Софронов, – это лучше, чем было.
– Но ритм… – начал я.
– А пусть читатель думает, что я это сделал специально, – глубокомысленно произнёс Софронов. – Такие специальные вещи останавливают внимание. Так что всё к лучшему. Как вы сказали ваша фамилия?
Я повторил.
– В газете вы сидите крепко? А то переходите ко мне в «Огонёк». Мне нужны хорошие грамотные редакторы.
Я вежливо отказался.
– Ну, как вам стихи? – спросил меня Сырокомский, когда я принёс ему гранки.
– По-моему, чудовищны.
– Да, это не Лермонтов, – подтвердил Сырокомский.
– Ко всему прочему они ещё и неграмотны. Вот, – показал я Сырокомскому своё исправление.
– А Софронов в курсе? – встревожился Сырокомский.
– Да, я ему звонил. Он согласился, хотя с такой правкой стихи окончательно выбиваются из ритма.
– В эти ваши литературоведческие штучки он вникать не будет, – усмехнулся Сырокомский. – А я – тем более. Не нравятся стихи Софронова – звоните хорошим поэтам, доставайте хорошие стихи. Ведь у Софронова стихи не вы брали? Идите и работайте.
Через день я был вызван к Евгению Алексеевичу Кривицкому, заместителю главного редактора, курировавшему так называемую «первую тетрадку», – литературу, искусство и всё что там печаталось.
– Я вас не знаю, – с обидой проговорил Кривицкий, – откуда вы взялись?
– А я вас знаю, – сказал я. – Вы смотрели фильмы в Комитете по кинематографии вместе с Норой, которая нас познакомила.
Нора была женой Кривицкого и работала в Комитете по кинематографии в документальном главке. Всякий раз, когда показывали хорошие фильмы, появлялся её светловолосый, красивый муж, похожий на американского актёра Генри Фонду. Муж Норы работал в ЦК партии, где курировал «Литературную» и «Учительскую» газеты.
Оказывается, что из ЦК он перешёл в «Литературку».
– Я вас помню, – говорю ему.
– Так вы работали в Комитете по кино, – смягчился он. – Это хорошо. Будем теперь работать вместе. Но только странно, что меня с вами предварительно не познакомили. Даже не предупредили, что в моём кусте появится новый сотрудник.
Потом я узнал, что Железников, очевидно, чтобы действовать наверняка, нарушил едва ли не обязательное ритуальное действо. Обычно человек, поступающий на работу в «Литгазету», должен был пройти собеседование чуть ли не со всеми членами редколлегии, непременно – с парторгом, даже если он был беспартийным, как я, и с тем заместителем главного, который курировал тот отдел, куда он поступал.
В принципе это было пустой формальностью, потому что после этого соискатель должности отправлялся к Сырокомскому, который всё и решал.
Кстати, так же взял к себе Железников заместителем и Юру Буртина, о чём он мне позже рассказал. Причём уже после того, как приказ о его назначении был подписан, открылось (Железников божился, что он об этом не знал), что Юра был автором разгромной и едкой рецензии в «Новом мире» на какой-то роман Александра Борисовича Маковского.
Я помню эту рецензию, выставлявшую Чаковского человеком, который берётся за проблемы, недостаточно в них вникая.
И хотя Чаковский любил публично повторять о себе: «Ну, какой я писатель?», всё-таки присутствие Буртина в газете да ещё на должности заведующего отделом современной литературы, его раздражало, что он и не скрывал, мелочно придираясь к каждому Юриному слову, сказанному на редколлегии, обсуждавшей журналы.
Не знаю, Буртин ли явился причиной очень быстрого ухода Железникова из редакции (мы проработали вместе меньше месяца), или то обстоятельство, что Володя собрался выгнать доставшегося ему по наследству другого своего заместителя по критике бездарного и одиозного гонителя талантливой литературы Михаила Синельникова, но однажды Чаковский наорал на Железникова и тот, очень чувствительный к того рода вещам, немедленно подал заявление об уходе. Его уговаривал остаться Сырокомский, уговаривал наш, буртинский, отдел. Но он был непреклонен.
– И правильно сделал! – рубил Золотусский. – Такие вещи спускать нельзя.
Такие вещи Чаковскому спускали многие. Тот часто срывался на крик и, по-моему, любил публично унижать людей, если они ему это позволяли. Однажды (много позже) он повысил голос, разговаривая со мной. «В таком тоне я разговаривать с вами не буду», – сказал я, и он тотчас же заговорил обычным голосом. Я не помню, чтобы он кричал на Сырокомского. Но на Кривицкого – неоднократно. Евгений Алексеевич перенёс даже публичное оскорбление Чаковского перед всем коллективом, когда тот, распалился на редакционной «летучке»: «Ну, какой к чёрту вы заместитель? Вас давно нужно гнать из редакции поганой метлой!» Однако не выгнал.
Чаковский не был злым человеком. Но покричать любил. Помню, как однажды он зашёлся в истерике, обличая секретариат, который, по его мнению, состоит из бездельников и некомпетентных людей. Но, откричавшись, он словно забыл о нерадивых работниках и добродушно посасывал сигару, выслушивая членов редколлегии и наши сообщения о новинках в журналах.
Нынешняя «Литературная газета», возглавляемая Юрием Поляковым, любит подчёркивать, что она возрождает старые традиции, заложенные Чаковским, печатать всех литераторов, независимо от их направлений.
Но не получается это у Полякова. И не получится. Потому что смысл существования газеты Чаковского в условиях советского режима был совершенно определённым: мы были официозом секретариата Союза писателей и международного отдела ЦК, то есть нас вынуждали печатать такие стихи, как софроновские, или статьи, одобряющие внешнюю политику брежневского руководства, восхищающиеся этой политикой. Зато остальные отделы работали, смело обращаясь к интеллигенции, бичуя советскую судебную систему, советский быт, высмеивая советских чиновников разного ранга. Да и наш отдел русской литературы не только служил секретариату, но постоянно получал от него зуботычины: не того похвалили, не о том положительно написали! Традицией газеты стало печатать рядом со стихами, допустим, Владимира Фирсова (был такой слабый стихотворец, любимец комсомольского руководства страны) стихи, скажем, Давида Самойлова; давать не просто рецензию на бездарное произведение, но два мнения – положительное и отрицательное, что вряд ли радовало работников секретариата, но ставило их в двусмысленное положение: чем возмущаться, ведь есть и положительное мнение!
А что сейчас у Полякова? Для чего он печатает, как говорится, и тех и других, – графоманов рядом с людьми, отмеченными литературным даром? Чаковский действовал в совсем другой исторический период: свирепствовала цензура, свирепствовали так называемые инстанции. Он руководил газетой, учитывая это. А Поляков, который сейчас волен делать всё, что хочет? Что у него выходит из попытки примирить, как сказал однажды Есенин, белую розу с чёрной жабой? Только искажённое представление о смысле существования литературы и о её сущности.
Мне скажут, что сам Чаковский не был писателем, и я с этим соглашусь. Действительно, ленинскую и государственные премии он получал за вещи, рассчитанные на сиюминутный политический момент, на то, что они должны понравиться руководству. Больше того! Знаю, что он не писал, а надиктовывал свои романы на диктофон, после чего распечатанные куски обрабатывались разными людьми – от квалифицированных машинисток до того же Синельникова, осуществлявшего общую редакцию (почему я и предположил, что поводом для увольнения Железникова вполне могло стать его намерение избавиться от Синельникова). Это так. Но догадываюсь, что, обслуживая советскую власть, Чаковский её не любил. С каким наслаждением на тех же заседаниях редколлегии он подхватывал любые двусмысленности в адрес если не политического руководства страны (этого бы он не посмел делать), то всякого рода советских фетишей. «Да, – говорил он, невинно покуривая сигару, – надо достойно отметить юбилей основоположника социалистического реализма или, как его там? – социалистического футуризма. В общем, начинаем дискуссии о традициях Маяковского, который, доживи до тридцать седьмого, был бы, конечно расстрелян и мы бы с вами ни о каких его традициях сейчас бы и не заикались!» Он мог позволить себе рассказать антисоветский анекдот, обговаривая при этом, что рассказывает то, с чем не согласен.
Да что там анекдот! В самый разгар травли Солженицына он ошарашил Лесючевского, председателя правления издательства «Советский писатель», который громко возмущался тем, что секретариату приходится нянчиться с этим махровым антисоветчиком.
– А вы читали его «Раковый корпус», «В круге первом»? – спросил Лесючевского Чаковский.
– Конечно, – ответил тот.
– И как вам?
– Ну, как Александр Борисович! Обычная антисоветская стряпня.
– Не скажите, – не согласился Чаковский. – Там есть сильные страницы.
– Что вы говорите, Александр Борисович? – завизжал Люсичевский. – Может, нам ещё и печатать эти романы?
Лесючевский был фигурой известной. В своё время он посадил немало народу, в частности, способствовал аресту поэта Заболоцкого. На пике хрущёвской оттепели в издательстве была создана комиссия по проверке деятельности председателя правления, которая подтвердила все факты доносов и рекомендовала исключить Лесючевского из партии и снять с работы. Но волна разоблачений очень быстро схлынула, и Лесючевский остался на своём месте.
Разумеется, он с удовольствием донёс бы и на Маковского, но похоже было, что Чаковский был из того же ведомства, да ещё и повыше Лесючевского в чине.
– Может, нам печатать Солженицына? – продолжал визжать Лесючевский.
– Я бы напечатал, – спокойно ответил Чаковский. – А потом ударил бы по романам крепкой партийной критикой. А так мы же сами выращиваем запретный плод, который, как известно, всегда сладок.
– Что вы говорите! – не верил своим ушам Лесючевский.
Молодой читатель, возможно, не представляет, что могло значить в начале семидесятых желание печатать Солженицына на любых условиях. Солженицын был как прокажённый, которого можно было только ругать взахлёб, перевирая им написанное, привирая и извращая. А тут печатать! Дать в руки народу подлинные его тексты. Да кто бы из руководства на это пошёл!
А Чаковский, я уверен, пошёл бы. Убеждён, что будь его воля, Чаковский Солженицына напечатал, а потом, как и обещал, очень жестоко разругал.
Понимаю, что меня могут ткнуть носом в стенограмму обсуждения секретариатом Союза писателей «Ракового корпуса» и выступления на нем Чаковского, или в его статьи, напечатанные за время его редакторства. В частности, такую, как огромное письмо президенту США Картеру, где главный редактор «Литературной газеты» публично отчитывал американского президента, который взял под защиту известного диссидента, продолжавшего из тюрем и психушек сражаться с советским режимом. Почему, – восклицал Чаковский, я, редактор, должен верить Буковскому, который оторвался от народа его страны, а не её народу. (Многие, наверно, не знают того, что Картер ответил Маковскому, но поскольку печатать полученный из посольства США перевод картеровского письма Маковскому никто бы не разрешил, постольку он благодушно оповестил сотрудников американского посольства, что полностью удовлетворён ответом и поэтому не видит смысла в публикации.) Он был циннейшим из всех циников, которых мне доводилось встречать. А с другой стороны, я продолжаю утверждать, что Чаковский не был человеком кровожадным, как, скажем, Грибачёв, Софронов или Сартаков. Публично он, разумеется, изничтожал врага советской власти. Но, если от него этого не требовали, сам он не лез с изничтожением и, более того, не пытался затеять вокруг этого врага хоть какую-то дискуссию. А то, что он не затевал её вокруг ненапечатанных произведений Солженицына, показывает, что он был трезвым редактором и понимал, что ненапечатанные вещи никакой дискуссии и не требуют.
Но вернёмся к уходу Железникова. После него нас в отделе Буртина, кроме обозревателя Золотусского, осталось ничтожно мало: я – ведающий поэзией, Инесса Генриховна Травкина – прозой и только что взятый к нам переехавший из Воронежа в Москву поэт Анатолий Жигулин – на областные издания. Травкину пригласил работать Буртин, знавший её по «Новому миру». Она напечаталась там поначалу как читатель под рубрикой «Из редакционной почты» и продолжала выступать в журнале с рецензиями уже как полновесный критик.
А Жигулина рекомендовал Кривицкому Леонард Лавлинский. В то время Лавлинский работал в ЦК, откуда недавно ушёл Кривицкий. Так что рекомендация Лавлинского была для Кривицкого достаточно весомой.
И Жигулину казалось, что он пришёл в газету надолго. Помню, как, впервые оказавшись на редколлегии, он старательно пересказывал содержание романа Николая Кочина, опубликованного в «Волге».
– И как написано? – устал слушать Жигулина Чаковский.
– Скучновато, – простодушно ответил тот.
– Так что же вы нам морочите голову! – рассердился Чаковский. – Вы что предлагаете? Отрицательную рецензию?
– Нет, отрицательную не нужно, – просительно сказал Жигулин. – Автор всё-таки старый человек.
– А на положительную не тянет? – раздражённо спросил Чаковский. И рассвирепел. – Так для чего полчаса вы пересказывали нудягу. Это ваша недоработка! – накинулся он на Буртина. – Вы собираетесь перед редколлегией, обсуждаете журналы?
– Собираемся и обсуждаем, – ответил Буртин.
– И что вы решили по поводу Кочина?
– Что следует пройти мимо этого романа, не заметить его.
– Я как раз и хотел закончить этим предложением, – миролюбиво вставил Жигулин.
– А рассказывали так, будто прочитали Дюма! Для чего говорить так много, – бушевал Чаковский, – если предлагаете так мало? Почему вы не объяснили этого новому сотруднику? – снова накинулся он на Буртина.
Над Буртиным постоянно висел дамоклов меч редакторского гнева. Был Юра человеком редкой чистоты и честности. И удивительной биографии.
Провинциальный педагогический институт, который он закончил, распределил его на работу в школу районного городка в Костромской области. Не сомневаюсь, что работал он добросовестно и был хорошим учителем, – Юра не умел что-нибудь делать плохо. Так что кандидатом в члены партии его приняли единогласно.
– Зачем ты туда пошёл? – удивился я.
– На волне XXII съезда, – ответил Буртин. – Казалось, что партия очищается и близка к покаянию. Ты же помнишь, что они говорили тогда о Сталине, Молотове, Кагановиче, Маленкове, Ворошилове?
Это я помнил. Хрущёв заставил рассказывать о преступлениях Сталина и его соратников всех своих приближённых. Даже Брежнева. Даже Суслова.
Так вот. Кандидатский стаж Буртина подходил к концу, когда собранию общественности районного городка доверили выдвигать кандидатов в депутаты Верховного Совета СССР.
Первым выступил знатный механизатор. Он предложил просить согласия баллотироваться в депутаты от их округа члена политбюро ЦК КПСС.
Следующий – работник местного управления сказал, что горячо поддерживает предыдущего оратора и со своей стороны предлагает кандидатуру ещё одного достойнейшего человека – первого секретаря обкома партии.
И тут слово попросил Буртин. Выступить ему дали, но потом об этом очень жалели. Потому что, поддержав, как водится, обоих предыдущих ораторов, он предложил ещё одну кандидатуру – поэта и главного редактора журнала «Новый мир» Александра Трифоновича Твардовского.
– Но Твардовский, – вскочил сидевший за столом президиума первый секретарь райкома, – кажется, уже выдвинут кандидатом в депутаты от другого округа?
– А член политбюро, к которому мы обратимся, – резонно ответил Юра, – выдвинут кандидатом в депутаты во многих округах.
Нет, предложение Буртина не прошло. Больше того, это предложение было названо провокационным уже на другом собрании – в школе, где коммунисты признали, что их коллега недостоин высокого звания члена партии. Бюро райкома с этим было полностью согласно: билет кандидата в члены партии у Буртина отобрали.
– На что ты надеялся, нарушая правила игры? – спросил я у него.
Юра взглянул на меня смеющимися из-под рыжих бровей глазами:
– Я хотел показать, что эти правила не признаю и по ним не играю.
Учителем его в школе оставили, но отношение к нему переменилось. Начальство долго не соглашалось дать ему характеристику для поступления в аспирантуру Института мировой литературы. Но в конце концов дало – сухую и кислую.
Тем не менее в аспирантуру его зачислили. Он пришёл в неё с фактически готовой диссертацией о поэзии Твардовского.
Но защитить ему её не позволили. Точнее, о защите и речи не шло, когда отчисляли его из аспирантуры.
Он снова нарушил правила игры. Не только не осудил, как все в институте, арестованных Синявского и Даниэля, но выступил на общем собрании в их защиту.
Вот какой человек работал со мной в газете, вызывая почти ежедневное раздражение Чаковского и удерживаясь на своём месте благодаря тайной симпатии к нему Сырокомского.
А Жигулин продержался в газете очень недолго.
Со студенческой скамьи Воронежского лесного института его отправили на Колыму как антисоветчика за создание вместе с несколькими единомышленниками некоего кружка «правильных» коммунистов, который они именовали коммунистической партией молодёжи. Кружок был довольно невинным: они собирались для чтения Маркса, Ленина, Сталина, но мотавшие им сроки следователи быстро смекнули, какую материальную выгоду можно извлечь из дела о создании новой «партии» – тягчайшему по тем временам преступлению. И извлекли – одни получили повышение, других даже перевели из Воронежа в Москву. А Жигулин с друзьями получили по 25 лет лагерей.
Лагерь Толю сломал. Выйдя на свободу, он начал пить много и постоянно.
Он появлялся в нашей комнате в длинном плаще с глубокими карманами, доставал из кармана бутылку.
– Будешь, – спрашивал он меня, срывая язычок с пробкой.
– Ну что ты, Толя, – говорил я ему. – Ведь сейчас только одиннадцатый час.
Это на него не действовало. Он наливал себе стакан, опрокидывал водку в рот и садился работать, то есть обзванивать знакомых.
Особенно часто он звонил поэту Игорю Жданову, автору очень неплохой повести, напечатанной в «Молодой гвардии». Дозвонившись, он договаривался о встрече в Доме литераторов и, допив бутылку, исчезал.
Конечно, так бывало не каждый день. Иначе он бы и недели не проработал в газете. Но бывало довольно часто. А потом стало всё более учащаться.
Кр оме Игоря Жданова был ещё один постоянный собутыльник Жигулина – поэт Владимир Павлинов. Мне он хмуро кивал, наверняка не прощая моей критики его стихотворений. Некогда он и ещё три автора журнала «Юность» составили общую книгу стихов «Общежитие», и я писал о ней. Стихи Павлинова я оценил как наименее удачные.
Павлинов обладал огромной физической силой и мог пить, долго не пьянея. К Жигулину он относился с нежностью.
Именно Павлинову и выпало наказать жигулинского обидчика. Даже не обидчика, а клеветника. Антисемит и сталинист, поэт Василий Фёдоров, прославившийся строками: «Сердца, не занятые нами, немедленно займёт наш враг», пустил сплетню, что Жигулин сидел не по антисоветской, а по уголовной статье: был якобы заурядным карманником. Этого Толя снести не мог.
Фёдоров тоже нередко запивал, и его в запое тоже влекло в ресторан ЦДЛ, где он сидел перед рюмкой и угрюмыми, ненавидящими глазами обводил зал. Вот он увидел Жигулина, пьющего с Павлиновым, и в глазах его (Фёдорова) зажглось ещё больше ненависти.
– У, сволочь! – тихо прорычал Толя.
– А ты подойди к нему, – посоветовал Павлинов, – и скажи: «Что смотришь, харя фашистская!»
Жигулин встал.
Фёдоров не успел ему ответить, потому что, отодвинув Толю со словами: «Это тебе за моего друга, падла!», Павлинов ударил Фёдорова в лицо с такой силой, что тот покатился по залу и недвижно затих у чьих-то ног.
На Павлинове повисло несколько официантов, он их стряхнул, они снова пытались повиснуть на нём. Вызвали милицию. Вызвали «скорую». Фёдорова увезли. Павлинова и Жигулина увели и почти ночь продержали за решёткой.
А наутро о драке узнали в газете.
Поговорить с Жигулиным поручили заместителю главного редактора Артуру Сергеевичу Тертеряну, мастеру улаживания всяческих конфликтов.
– Да, он сволочь, – согласился с Толиной оценкой Фёдорова Артур Сергеевич, узнав, что послужило поводом для избиения. – Но это – очень опасная, очень злобная и мстительная сволочь. Ведь он будет добиваться от Маковского вашего увольнения. И Александру Борисовичу ничего не останется, как вас уволить. Вам это надо? Позвоните ему и извинитесь. Тем более что били-то его не вы.
Толя пришёл от Тертеряна хмурым.
– Будешь? – спросил он меня, доставая из кармана бутылку. Выпил стакан и задумался. Выпил ещё. А потом стал резко листать справочник союза писателей.
– Василия Дмитрича можно, – сладким голосом говорил он в трубку. – И не встаёт, – озаботился он. – Скажите, что это Толя Жигулин. – Он прикрыл трубку рукой и сказал мне. – Пошла сообщать, стерва! Посмотрим, как он не встаёт.
– Вася! – закричал он. – Это Толя Жигулин. Ну, как ты там, родной? Я слышал, что ты на меня сердишься! Прости меня, дорогой мой Вася! Прости за то, что это не я тебе вмазал по поганой морде, сволочь ты вертухайская, прости, что я не придушил тебя – гада, мерзавца, фашиста…
– Бросил трубку, – удовлетворённо сказал он мне. И допил водку.
На следующий день его попросили написать заявление об увольнении по собственному желанию.
* * *
Донимали меня графоманы – «графы», как называл их мой недолгий коллега по «Литературке» Жигулин. Хороших поэтов всегда бывает мало, изделия их штучные, к тому же далеко не все их стихи проскочат через начальственное сито, а эти шли ко мне косяком. Пропускной системы, как в «Правде» или в «Известиях», в редакции не было, пройти к нам с улицы мог кто угодно, и в результате на моём столе вырастали монбланы из толстых папок со стихами, которые не то что прочитать – перелистать – заняло бы уйму времени.
Правда считалось, что разобраться со стихами мне помогает член редколлегии Сергей Сергеевич Наровчатов. Но он обычно приносил если не свои, то стихи своих друзей, да и то не мне, а непосредственно Кривицкому. Ко мне он заходил раз в месяц за ставшей стандартной справкой-обращением в бухгалтерию. Я должен был ходатайствовать о выплате Наровчатову двухсот рублей за внутреннее рецензирование и чтение рукописей. Хотя ни того, ни другого он не делал, а моя справка была пустой формальностью, неким официальным оформлением награждения, так сказать, полуштатного члена редколлегии.
Словом, проку от Наровчатова было никакого, и я один выбивался из сил: ведь не только публикация стихов входила в мою обязанность, я ещё готовил рецензии на поэтические новинки и редактировал статьи о современной поэзии. Как перекрыть графоманский поток, я не знал.
Выручил Булат Окуджава, с которым я однажды поделился своим горем и который лет за семь до меня занимался в «Литературной газете» как раз публикацией стихов.
– А для чего ты их коллекционируешь? – спросил он меня.
– То есть как? – не понял я.
– Зачем ты берёшь у них эти папки?
– А что же я могу сделать? – удивился я. – Не гнать же мне их в шею?
– Гнать действительно нехорошо, – согласился Булат. – Но я графоманов за версту чуял, и стихи у них никогда не брал.
– Так и я чую их за версту. Но как же у них не брать стихи? Они тут же начнут жаловаться начальству.
– А ты не допускай их до начальства. Ты их отваживай аккуратно.
И Окуджава поделился со мной своим опытом:
– Входит графоман. Достаёт свою папку. Я говорю ему: «Хорошо оставьте. Но отвечу очень не скоро: в редакции – большая очередь. До вас дойдёт где-нибудь месяцев через четыре-пять. Если вы согласны столько ждать, давайте. Но у вас есть шанс получить ответ прямо сейчас…» Тот мне: «А как это сделать?» Я ему: «Вы сейчас при мне выберете два или, ладно уж, три стихотворения, которые считаете самыми лучшими у себя, и я их прочту. Если они мне понравятся, прочту всю рукопись и буду готовить вашу подборку к печати. Если не понравятся, вы забираете рукопись и уходите». «Хорошо!» – оживляется он. «Только одно условие, – говорю ему, – я не стану объяснять вам, почему мне понравились ваши стихи или почему не понравились. Если вы на это идёте, то садитесь и отбирайте». Я занимаюсь своим делом. Он шуршит страницами: графоман ведь в восторге от любого своего стихотворения. Наконец, выбирает, даёт мне. Я скольжу глазами по строчкам, делаю вид, что внимательно и придирчиво их читаю. Наконец сожалеюще так говорю ему: «Нет, вы знаете, это не пойдёт». «Почему?» – вскидывается он. – «Но мы же договорились, что отвечать на этот вопрос я не буду!»
– Поставишь мне бутылку! – со смехом закончил Булат.
Очень помог мне этот психологический этюд, который я потом постоянно разыгрывал. Не припомню случая, чтобы графоман не клевал наживку: «прямо сейчас и при вас» выглядело куда заманчивее, чем «через четыре или пять месяцев»!
Я, конечно, пишу не о тех графоманах, которые сумели стать членами Союза писателей. С ними этот фокус не прошёл бы. Они свои права знали: «Литературная газета» – орган Союза писателей и, значит, это их орган, их газета. Но права эти существовали, как в том анекдоте о советском человеке и советской конституции: «“Имею ли я право?”– ”Да”. – “Значит, я могу?” – “Нет!”». Они мне присылали стихи из провинции, приносили лично, неизменно сопровождая свои творения одной и той же фразой: «Надеюсь, что я могу рассчитывать на публикацию в моей газете!» Начальство морщилось, чесало затылок, мучительно думало, наконец, изрекало: «Ну, выберете какой-нибудь стишок покороче, напечатаем в общей подборке». Многие довольствовались напечатанным «стишком», но некоторые нет. Помню, какой скандал закатил мне поэт Осип Колычев: «Я вам цикл принёс. Вы знаете, что такое цикл? А вы из него вытащили одно стихотворение! Это же полное нарушение авторского замысла!» Пришлось Кривицкому согласиться напечатать ещё парочку его стихотворений. И Колычев торжествующе удалился. Хотя, если следовать его логике, ликовал он напрасно, потому что и два стихотворения, вырванные из цикла и напечатанные вне него, нарушают авторский замысел.
Правда, в 1967 году Союз писателей не разросся ещё до тех гигантских размеров, когда лет через пятнадцать в каждой областной организации членов Союза уже было не меньше тридцати-сорока, а то и пятидесяти! Это потом уже пошла гулять по редакциям невесёлая шутка: «Вот прежде в Тульской области жил и работал один писатель – Лев Толстой, а сейчас их там в пятьдесят раз больше!» Дело в том, что после знаменитых встреч Хрущёва с интеллигенцией была организационно оформлена новая структура – Союз писателей РСФСР во главе с беспартийным, но бесконечно преданным режиму Леонидом Соболевым («лично мне, как первому секретарю ЦК ближе позиция беспартийного Соболева, чем члена партии Алигер», – сказал сам Хрущёв, пресекая попытки некоторых писателей возобновить издание альманаха «Литературная Москва»). Новому Союзу передали уже существующие и вновь открытые областные журналы и кое-какие московские. Аппарат нового Союза утверждался в собственной значимости, то есть стремился к количественному увеличению тех организаций, которые курировал. Ведь одно дело, когда ты куратор шести человек, и совсем другое – когда шестидесяти!