Текст книги "Стежки-дорожки. Литературные нравы недалекого прошлого"
Автор книги: Геннадий Красухин
Жанры:
Языкознание
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
В том же 67-м году в первой моей командировке от газеты в Ставропольский край, где проходило совещание молодых писателей и где я вёл со своим другом Лёвой Кривенко семинар, меня несколько озадачило пожелание секретаря крайкома по идеологии, высказанное нам, руководителям семинаров, – как можно больше рекомендовать участников совещания к изданию и в Союз писателей. Конечно, говорил секретарь, они ещё молодые и, стало быть, не всё у них пока что хорошо, но если вы найдёте, что в рукописях, которые вам предстоит обсуждать, хорошего больше, чем плохого, смело рекомендуйте, а мы уже здесь на месте поработаем с ними над качеством. Секретарю вторил и приехавший из Москвы работник Союза писателей РСФСР поэт Юрий Панкратов, которому досталось кураторство над писателями юга России. Он гневно упрекал руководителя Ставропольской писательской организации Евгения Васильевича Карпова в медленном росте. «Уже и в Краснодаре 15 членов Союза, – листал свой блокнот Панкратов, – в Ростове – 12, а у вас всё еще семь. Это не дело!»
Через несколько лет для наращивания областных отделений Союза изобретут материальные стимулы: за руководителем организации, в которой столько-то (много!) человек, закрепят более престижную служебную машину, чем за тем, кто руководит меньшим количеством членов союза. И в закрытых распределителях их будут отоваривать по-разному. Отчего начнётся безумная и бездумная гонка за количеством: в Союз писателей станут принимать даже районных журналистов. Но в 67-м, повторяю, их было всё-таки не так много. Перекрыв поток всех графоманов, которые жаждали напечататься со стихами в газете, я худо-бедно справлялся с теми из них, кто состоял в Союзе писателей.
Ещё одна нелёгкая повинность – это рецензии, которые требует заказать начальство на книги, которые никто не возьмётся читать в силу, как говаривал в таких случаях Зощенко, их «маловысокохудожественности». Начальство знает об их качестве, но требует, потому что от него требуют, на него давят. Оно согласно не обращать внимания на уровень рецензии, лишь бы была грамотно написана, лишь бы вообще была! Но где её возьмёшь? Иногда отказываются писать даже те, кто обычно ни от чего не отказывается, кто рад, что лишний раз появится в газете его фамилия, рад гонорару. А тут – ни в какую! Даже под псевдонимом!
Что прикажете в таких случаях делать? Не писать же самому! И вот – начинаешь выяснять, кто проталкивал в печать эту книгу, с кем дружит автор, кто ему покровительствует или кому покровительствует он.
Вот так однажды я вышел на Сергея Васильева, вальяжного поэта, который считал себя сатириком, потому что помимо обычных стихов и поэм писал пародии. Они удивляли меня тем, что совершенно не были похожи по стилю на тех, кого пародировали. Васильев даже не обыгрывал строчки, как будет потом делать Александр Иванов. Он придумывал для своей пародии какое-нибудь название, выносил в подзаголовок имя и фамилию поэта, в которого метил, и писал всё, что приходило ему в голову. Ну, в самом деле, попробуйте, догадайтесь, кто это:
«Ты хочешь, милый, чаю?» —
Она воркует, чуть раскрыв уста.
«Зачем мне чай, – резонно отвечаю, —
Ты завари лаврового листа!»
Догадались? Вот и я бы не смог. А ведь это пародия на молодого Евтушенко. Васильев написал её в пятидесятые годы, когда Евтушенко обладал очень узнаваемым стилем.
А в литературных и окололитературных кругах Сергей Васильев был известен своей не опубликованной при его жизни поэмой «Без кого на Руси жить хорошо?» Он доказывал, что лучше всего жить на Руси без евреев. Не знаю, может, её из-за подобной животрепещущей постановки проблемы где-нибудь нынче напечатали: всё-таки это вам даже не двести лет вместе, а врозь и навсегда! Но я читал её в рукописи.
Звоню я, значит, Васильеву и предлагаю написать рецензию на какую-то (запамятовал!) уж совсем дрянную книжку (не помню и кто её автор).
– Хорошая? – спрашивает.
Что мне на это ответить? Вру:
– Неплохая.
– И сколько нужно страниц?
– Четыре-пять, – отвечаю. И, боясь спугнуть удачу. – Но можно и меньше.
– Нет, зачем же меньше? Пять страниц – это будет смотреться. Поэт-то он хороший!
– Срок – неделя, – говорю я. – Подходит?
– А это уже от вас, мой милый, зависит, – слышу с изумлением. – Как напишите, так и звоните.
– То есть как «напишите»? Что я должен писать?
– «Рыбу», мой дорогой, «рыбу». А я по ней пройдусь рукою мастера.
«Рыба», для тех, кто не знает этого жаргонного слова, – черновой вариант того, что ты хочешь получить от. автора.
С ней, надо сказать, я намучился очень сильно. Легко ли хвалить то, от чего душу воротит? Да ещё размазывать это на пять страниц машинописного текста.
Одолел в конце концов. Послал Васильеву с курьером. Звоню на следующий день и слышу:
– Вы умеете писать. У вас копия осталась или вам вернуть эту рецензию?
– Но вы же, – говорю, – обещали пройтись по ней рукой мастера!
– А для чего? Я её и так подпишу, – отвечает Васильев. – Она мне нравится.
А в выплатной день он появляется у меня в кабинете, улыбаясь очень дружески:
– И гонорар хороший заплатили! Спасибо!
И жмёт мне руку.
Золотусский, с которым после ухода Жигулина мы вдвоём сидим в комнате, чуть со стула не упал от смеха:
– Много, значит, трудился, если получил хороший гонорар!
А Травнина по этому поводу сказала:
– Всё-таки нужно добиться, чтобы в подобных случаях гонорар хотя бы делили поровну между сотрудником и мнимым автором.
На что, узнав об этом, Кривицкий возразил:
– Сотрудник газеты получает зарплату за всё, что он в ней делает. В том числе и за то, что ему приходится иногда писать за кого-то. Вполне нормальное явление!
Господи, да не нужен был мне гонорар за такую халтуру! А вот то, что Кривицкий считал, что писать за других – это нормальное явление, весьма характерно. Здесь сказывалась выучка цековского работника, которому постоянно приходилось писать материалы за своих начальников.
Урождённый ленинградец, закончивший в северной столице филфак, был Евгений Алексеевич Кривицкий очень сложной и противоречивой личностью. Мне рассказывал Михаил Рощин, знавший Кривицкого по Волгограду в те далёкие времена, когда город ещё носил имя советского диктатора, что Евгений Алексеевич, работавший тогда завом отдела литературы «Сталинградской правды», слыл либералом и подтверждал эту репутацию, привечая таланты. Печатал, в частности, Рощина и его первую жену, известную в городе журналистку и писательницу, с которой Миша прожил недолго: она разбилась на мотоцикле.
А Евгений Васильевич Карпов, с которым я познакомился в доме Лёвы Кривенко (тоже ученик Паустовского) и укрепил знакомство в Ставрополе, где он возглавлял краевую писательскую организацию (я уже писал об этом), говорил, что вполне пристойно вёл себя Кривицкий и когда стал заместителем главного редактора «Волгоградской правды». Карпов переехал в Ставрополь из Волгограда. Чуть раньше него уехал из Волгограда Михаил Танич, тоже приятель Кривенко и тоже тепло вспоминавший волгоградского Кривицкого и его жену Нору.
– Они жили в гражданском браке, – добавлял он.
Это я знал, помнил, как сплетничали в Комитете по кинематографии, что друга Норы, работника ЦК, вызвали наверх и приказали немедленно оформить их отношения официально. В противном случае, пригрозили, что из ЦК ему придётся уйти. «Для чего нужна была эта пустая формальность», – отмахивалась Нора от поздравлений коллег по Комитету, узнавших, что они с Кривицким побывали в загсе.
Из Волгограда Кривицкий приехал в Москву учиться в Академии общественных наук при ЦК КПСС – кузницу партийной номенклатуры, защитил диссертацию (в этой академии поступившему сразу называли точную дату защиты его диссертации, так что выходили из неё оперившиеся кандидаты наук) и был направлен в отдел культуры ЦК инструктором. Бывало – и нередко, что инструктор продолжал свой карьерный рост в самом ЦК, становился завом сектора, замом зава отдела, а иногда даже завом отдела, откуда уже (но этого достигали единицы!) мог быть назначен секретарём! Однако гораздо чаще инструкторы получали руководящие должности в тех организациях, которые курировали. Так Евгений Алексеевич оказался на должности заместителя главного редактора «Литературной газеты». Так, кстати, позже окажется проректором Литинститута Александр Алексеевич Михайлов. И так же станет первым заместителем Баруздина в «Дружбе народов» Леонард Илларионович Лавлинский.
Надо отдать должное Кривицкому: в отличие от многих его коллег, он отказался печатать свою диссертацию о Леонове отдельной книгой, не стремился стать членом Союза писателей и очень скептически относился к тем, кто этого добивался. «Он такой же писатель, как я», – сказал он мне однажды об одном бывшем цековском работнике, сперва вступившем в Союз писателей, а потом ставшем его секретарём. «То есть, никакой», – уточнил он, очевидно, решив, что я могу понять его так, будто он считает себя писателем.
В отличие от Чаковского он редко повышал на кого-нибудь голос, был корректен с подчинёнными, чаще слушал других, чем говорил сам. Рано поседевший, с вечно печальными глазами, прикуривавший одну сигарету от другой, он вызывал у меня непонятную жалость. Может, потому, что от него исходило ощущение какой-то неудовлетворённости собой, досады на себя, взявшегося не за своё дело?
А с другой стороны, могу ли я утверждать, что он испытывал такую досаду? Нет, конечно. Тугодум, он не любил и не поддерживал мгновенно вызревших решений у других. «Идите, подумайте ещё», – говорил он даже в том случае, когда ему предлагали здравые и разумные вещи, о чём он нередко сам и свидетельствовал: «Нет, всё это не то, – вздыхал он, – давайте остановимся на том первом вашем варианте».
Особенно это касалось заголовков статей. Первое, что делал Кривицкий, вычёркивал, ещё толком не вникнув в содержание материала, его заглавие. «Надо дать другое», – говорил он. «Почему?» – спрашивали. «Это, – щёлкал он пальцами в мучительном поиске слова, – ну, какое-то не газетное, что ли». Зная за ним такое свойство, я быстро выучился сохранять нужное или дорогое автору название. Я его менял перед набором на другое, которое Кривицкий немедленно вычёркивал, требуя нового. И не надо было спешить с новым, нужно было пойти к себе в кабинет, посидеть с полчаса, набросать на бумажке несколько непригодных заглавий и идти с ними назад к Кривицкому. Эту бумажку ты клал перед Евгением Алексеевичем и терпеливо ждал, пока он каждую написанную тобой нелепость попробует на зуб, будет долго осмысливать и отвергать её. А когда он оторвётся, наконец, от твоей бумажки, надо было сказать как можно неувереннее: «А может…» и назвать то, которое тебе нужно. «Да, пожалуй, – устало согласится он, и несколько раз медленно повторив сказанное тобой – слово, фразу, цитату, придвинет к тебе гранки, – впишите это».
А какое бесконечное количество раз перечитывал он один и тот же материал! Казалось, что он заучивает его наизусть. Вот статья в гранках, и он сидит над ней, что-то вычёркивает, что-то вписывает. Вот её, отредактированную им, он видит в наборной (контрольной, как на ней написано) полосе и снова впивается в текст, снова что-то черкает, снова вписывает. Вот учли все его замечания, выправили, приносят полосу, которую ведущий редактор номера должен подписать в печать (она так и называется – подписная), и Кривицкий снова долго и медленно прочитывает статью, снова что-то правит. Наконец, последний этап: приносят своеобразный «чистый лист» газеты – страницу, наверху которой набрано предупреждение: «Полоса сдана под пресс». Это значит, что она уходит на матрицу, что внести в неё правку могут только корректор, или цензор, или «свежая голова», то есть специально назначенный прочитать полосу впервые, так сказать, насвежо работник из другого отдела или даже из другой тетрадки. Причём понятно, что кроме цензора никто не может требовать существенных изменений в такой полосе. Это понятно и Кривицкому, но ему трудно удержаться от правки. Он знает, что за этим последует: будет сорван график сдачи номера, завтра на планёрке на него наорёт Чаковский. Знает и всё-таки правит.
Зачем? Для чего? Только ли из трусости, как утверждали многие? Думаю всё-таки, что не только. Я не могу не верить Рощину, или Карпову, или Таничу, или Римме Коваленко, которая через несколько лет появится у нас в газете, будет сидеть со мной в одной комнате и тоже свидетельствовать, каким хорошим редактором был Евгений Алексеевич в «Волгоградской правде». Думаю, что его сломала работа в ЦК. Она словно дисквалифицировала его как газетчика, как журналиста. Он потерял вкус, потерял чувство меры и как следствие потерял веру в себя.
Несколько лет спустя мы с ним оказались в Доме творчества писателей в Дубултах. Я обычно брал отпуск зимой, добавляя к двадцати четырём нерабочим дням ещё и пару неоплачиваемых недель, из тех, что мне полагались как члену Союза писателей. Я это делал с определённой целью – написать что-нибудь большое, допустим, журнальную статью, работу над которой трудно было совмещать с работой в газете. А Кривицкий с Норой приехали просто отдохнуть, погулять под соснами по берегу обычно незамерзающего моря.
Я знал, что Евгений Алексеевич, как большинство наших сотрудников, любитель выпить. И он знал, что я это знаю, не раз я заставал его в кабинете у раскрытого сейфа глотающим коньяк прямо из бутылки, он не смущался и, закрывая сейф, неизменно удовлетворённо констатировал: «Полегчало!» Знал он, что и я любитель выпить, потому что пили мы в отделе часто и помногу, о чём, конечно, начальству было хорошо известно совсем не потому, что шила в мешке не утаишь, а потому что всегда найдутся те, кто понесёт показывать начальнику это шило.
Он подошёл ко мне, когда все выходили из столовой после ужина, и тихо спросил: «У вас есть?» Я понял и утвердительно кивнул: я держал водку на балконе. «Можно к вам зайти часов в девять? – спросил Кривицкий. – Нора собралась смотреть кино, а я не пойду». «Можно, – сказал я. – А закусывать будем патиссонами, пойдёт?» «Вполне», – одобрил Кривицкий.
Мы и потом с ним не раз выпивали. Но наедине – уже больше никогда. Всегда в компаниях, не в дружеских (у нас не было общих друзей, да и мы с ним не подружились), а собиравшихся по какому-то поводу: скажем, день рождения у кого-то из сотрудников «Литературки», или, оказавшись вместе в командировке, куда обычно выезжали не вдвоём, а по меньшей мере, ещё с двумя коллегами по работе, и где нас, как правило, щедро угощали хозяева – местные писатели, перед которыми мы старались не оставаться в долгу – зазывали к себе в номер и выставляли угощение. Евгений Алексеевич и в этих случаях был мало разговорчив. Водка не развязывала ему язык.
А тогда в Дубултах он ещё к тому же и спешил. Боялся Норы, которая вернётся из кинозала и не застанет его в номере, явно не хотел, чтобы его видели у меня ушедшие в кино, как и Нора, мои друзья, особенно самый близкий мой друг Стасик Рассадин. Разговор поэтому был почти пустой.
Общих тем, кроме «Литературки», мы найти бы не смогли, а Кривицкий сплетничать не любил. Я вспомнил о его разбитом недавно «москвиче», на котором Кривицкий любил ездить по Переделкину (они с Норой чаще всего жили на редакционной даче), – там его занесло, он врезался в столб и чудом не пострадал. На этой теме Кривицкий слегка оживился:
– Ну, и нервы у вас! – сказал мне Чаковский. А я ему ответил. – Теперь вы понимаете, Александр Борисович, почему меня не слишком трогает ваше недовольство мною или ваш гнев.
Но по тому, как он посмотрел на меня, я понял, гнев Чаковского мучает его самолюбие, и ему вдруг захотелось показать мне, что он его лишён.
Вспомнили давно уже к тому времени ушедшего из газеты в «Новый мир» Юру Буртина. Буртин именно ушёл, а не перешёл. Чаковский сумел его выжить, а Твардовский, узнав об этом, взял его к себе.
– Дело не в том, что он когда-то написал о Чаковском отрицательную рецензию, – сказал Кривицкий, – а в том, что он был неуправляем. А неуправляемый на должности заведующего не удержится.
– Ему было невероятно трудно в газете, – вспоминал я. – Он по своей натуре не мог делать то, что его заставляли.
Кривицкий посмотрел на меня затравленным взглядом:
– Знаете, Геннадий, кому в газете труднее всего?
– Кому?
– Мне, – ответил Кривицкий. И не стал уточнять, почему.
Больше эту тему мы с ним никогда не развивали. Он и вёл себя так, будто не было у нас того, дубултского, разговора. Я тем более ему об этом не напоминал.
А Буртина Чаковский всё-таки уволил. Точнее, добился, чтобы он ушёл сам, хотя Виталий Александрович Сырокомский уговаривал Юру не уходить, соблазняя его местом обозревателя в отделе, чья ставка ненамного меньше ставки заведующего. Но Буртин не согласился. Он был изнурён неравной борьбой с главным редактором, который в конце концов пошёл вкатывать ему выговор за выговором, явно подготавливая почву для его законного увольнения. Три выговора в течение месяца – и тебя уже никакой профсоюз защитить не сможет. Да и не такое было тогда время, чтобы профсоюз посмел бы защитить работника от произвола администрации.
«Отвальную» (так называлось прощание с коллегами) Юра устроил у себя дома. Было грустно, пили водку и закусывали малосольными грибами, которые собрали и на наших глазах посолили две дочери Инессы Травкиной.
Травкиной было материально тяжело с дочерями, студентками, которые находились на иждивении матери, потому что, как и сейчас, студенческие стипендии были ничтожны. И хотя со времени моей учёбы в МГУ они слегка подросли, но с тех пор существенно подорожала жизнь.
Неплохой человек, Травкина напоминала мне революционную демократку второй половины девятнадцатого века: короткая стрижка, грубый голос, папироса во рту. Идеал неженственности.
Будучи человеком очень начитанным, она не признавала современных писателей, если они не печатались в «Новом мире». В этом смысле она была идолопоклонницей.
– Почему, Инесса Генриховна, вы так любите «Новый мир»? – спрашивал её Соломон Владимирович Смоляницкий (Сол, как все его звали), назначенный на место Буртина.
– А вы сможете хоть отдалённо поставить какой-нибудь другой журнал рядом с этим? – гневно блестела глазами Травкина.
– Ну, – вкусно растягивал слова Сол, – наверное, смогу. «Юность», например.
– «Юность»? – возмущалась Инесса. – Странный у вас вкус, Соломон Владимирович.
Насчёт «Юности» Травкина была, конечно, не права. А вот насчёт вкуса Смоляницкого права, но лишь наполовину. Вкус у Сола был чудовищно-странный.
Его перевели к нам из отдела искусства. Он любил театр, кино, романсы, Вертинского, – всё что угодно, но только не литературу. И это несмотря на то, что пописывал сам. Укрепившись на посту заведующего отделом современной литературы в нашей газете, он даже напечатал в каком-то периферийном журнале (кажется, в «Сибирских огнях») повесть, которую назвал «Дойдёшь до горизонта», бессильную и бесстильную. К этой повести добавил несколько таких же рассказов и выпустил книгу, которая дала ему возможность вступить в Союз писателей. Не сразу. Московская писательская секция прозы отнеслась к его книге кисло. Но у него был могучий покровитель – первый секретарь всего писательского Союза страны Георгий Мокеевич Марков.
Одно время – в середине пятидесятых – Смоляницкий был собственным корреспондентом «Литгазеты» по Сибири, а это значит, что писатели-сибиряки от него зависели. Он мог поспособствовать появлению в газете рецензии на книгу, мог вписать твоё имя в очередной обзор сибирской литературы и не пропустить тебя в перечне выступавших на том или ином собрании в Новосибирске, Красноярске, Иркутске. И неважно было, что с большей охотой он писал о сибирском искусстве, важно, что в его обязанности входило и освещать литературную жизнь Сибири, рассказывать о жизни и творчестве региональных руководителей Союза писателей СССР, одним из которых был Марков.
Конечно, Марков был слишком крупной фигурой, чтобы зависеть от Смоляницкого. Но ведь известно, что доброе слово и кошке приятно. Поэтому Марков неплохо относился к Солу, и Смоляницкий сумел сохранить это неплохое к себе отношение, когда сперва Марков переехал в Москву на работу в секретариат Союза писателей, а потом и Сол перешёл из «Литературки» в «Вечернюю Москву», откуда его взял с собой в «Литгазету» Сырокомский.
Что и говорить, контраст Смоляницкого с Буртиным был разителен. Буртин держал начальство в напряжении: мог едко отозваться на редколлегии о любом литературном вельможе. Сол искренне не понимал, почему плох Кожевников или Поповкин. На его вкус, их проза была занимательной, почти как у классиков. Начальство облегчённо вздохнуло.
А мы? А мы оказались предоставлены сами себе. Сол любил вместе со своим дружком Романом Белоусовым, автором многих биографических очерков о зарубежных писателях, уезжать обедать в Дом актёра или ресторан ЦДЛ и возвращаться к концу дня. Так что виделись мы мельком и нечасто. Разумеется, долгие его отлучки не оставались незамеченными. Рядом с его столом стоял небольшой столик с пятью или с шестью телефонами, каждый из которых был прямой связью с главным редактором, с Сырокомским, Тертеряном, Кривицким, с ответственным секретарём Горбуновым, ещё с кем-то. Телефоны непрерывно звонили. «Куда делся Смоляницкий?» – возмущённо спрашивал наш куратор Евгений Алексеевич Кривицкий. Сол появлялся чуть навеселе, пахнущий шашлыком. «Был в ЦДЛ, – говорил он Кривицкому. – Полезно общнулся с Георгием Мокеевичем». Кривицкий уважительно замолкал. Марков для нас был главным начальником.
Игорь Золотусский выторговал у Сола право приходить на работу только по крайней необходимости: скажем, идёт в номер его, Игоря, статья. В отделе появился ещё один человек – Лёня Миль, которого посадили вместе с Травкиной, но которому с Травкиной не сиделось, и он частенько посиживал у меня в кабинете, подбивая сбегать за бутылкой и плавлеными сырками.
Вот так однажды мы с ним потихоньку выпивали и отламывали кусочки от сырков, забрасывая их в рот, когда послышался шум и плач в коридоре. Мы спрятали водку и пошли выяснять, что случилось. Оказалось, что у Инессы Генриховны украли кошелёк с деньгами. В этот день давали зарплату. Травкина сунула её в кошелёк, положила его в сумку и отлучилась из комнаты, не заперев дверь и не взяв с собой ключ. Что делать? Сол на этот раз оказался в редакции. Он побежал к Сырокомскому и пришёл от него, радостно улыбаясь. «Идите в кассу, – сказал он Травкиной. – Сырокомский подписал приказ о премировании вас двухнедельным окладом и позвонил в бухгалтерию, чтобы вам его сейчас же и выдали». Счастливая Травкина побежала в кассу. А мы с Лёней, перекусив в редакционном буфете, отправились ко мне допивать и доедать сырки.
Но часа через полтора шум и плач повторились. «Неужели ещё кого-то обокрали?» – удивился Лёня. Выяснилось, что да, обокрали. Но не кого-то, а снова Травкину. На этот раз она взяла небольшую сумму из полученных денег, остальные положила в сумку и отправилась в буфет. А, вернувшись, обнаружила, что снова не заперла дверь.
– Ну, это цирк какой-то! – возмущённо сказал Смоляницкому Сырокомский. – Что за раззява!
О новой премии смешно было думать. Поэтому мы сбросились понемногу. Не двухнедельный оклад, конечно, но хоть что-то. Травкина утёрла слёзы.
Для чего-то вызвали милицию, которая начала было осматривать замок, узнала, что дверь и не запирали, и махнула рукой: «Что мы можем сделать? Устроить повальный обыск, никого не выпуская из здания? И что мы найдём, если не списаны номера ассигнаций?»
Очень было жалко сильно нуждающуюся Травкину: вот уж кому не повезло, так не повезло!
Она недолго ещё проработала в газете. Ушла в какой-то исторический то ли журнал, то ли бюллетень, который располагался в том же доме, что и редакция «Нового мира», и это соседство особенно грело ей душу.
А на прозу Кривицкий взял Римму Михайловну Коваленко, о которой я уже упоминал, свою знакомую по Волгограду. Римма была сперва собственной корреспонденткой «Пионерской правды» в Волгограде, а потом работала в «Учительской газете», которую тоже курировал Кривицкий, когда был в ЦК. Подозреваю, что он туда её и устроил. Крупная женщина, она была подстать своей подруге Норе, жене Евгения Алексеевича, и очень разнилась своими габаритами с маленькой и худенькой Инной Гофф, бывшей ещё одной её и Нориной волгоградской подругой, писательницей, давно уже живущей в Москве замужем за поэтом Константином Ваншенкиным. Подруги собирались нередко вместе, они хорошо относились друг к другу. Заместитель главного редактора «Литературной газеты» входил в номенклатуру Совета Министров СССР, был прикреплён к соответствующему закрытому распределителю, который хоть и отличался от того, к которому был прикреплён первый зам (номенклатура ЦК) и тем более от того, к кому был прикреплен главный (номенклатура секретариата ЦК), но тоже был очень не плох. Бездетной паре Кривицкому и Норе продуктов каждую неделю привозили с избытком, и Нора по самым щадящим магазинным ценам отдавала Римме то курицу, то палку колбасы, – продукты, даже отдалённо не напоминавшие те, что можно было достать в обычных магазинах, отстояв там длинные очереди.
С уходом Буртина и с приходом Смоляницкого обновился не только состав отдела. Информировать читателя о современном литературном процессе как-то незаметно стал отдел литературоведения, хотя у него и своих дел должно было быть по горло. Но литературоведение как бы совсем перестало интересовать возглавлявшего отдел Михаила Синельникова. Одна только его сотрудница Ирина Янская занималась своим делом. А он стал обшаривать современные прогрессивные издания в поисках материала для редакционных реплик. По идее должна была бы писать реплики и перешедшаяв «Литгазету» из кочетовского «Октября» Лариса Ивановна Крячко. Но не писала.
Лариса Ивановна, врач по профессии и дочь академика медицины, в своё время как бы предвосхитила Нину Андрееву с её письмом в «Советской России», названном в редакции «Не могу поступаться принципами». Для тех, кто забыл, напомню, что это письмо, призывающее к полной реабилитации Сталина и его режима, появилось на пике горбачёвской перестройки во время зарубежной командировки Горбачёва, когда на какое-то время первым человеком в стране стал Лигачёв. По его приказу письмо было перепечатано во многих областных и районных изданиях. А в Москве он собрал совещание главных редакторов и призвал их руководствоваться в своей политике идеями, положенными в основу письма Андреевой. Помню недоумение и уныние воспрянувшей было со своими надеждами творческой интеллигенции. Но не прошло и недели, как выяснилось, что недоумевала и унывала она зря. Вернувшийся из-за границы Горбачёв прочитал письмо, пришёл в ярость и приказал ответить на него в «Правде» своему члену политбюро Яковлеву, который тоже в момент публикации Нины Андреевой был в зарубежной поездке. Впервые в советской стране (на моей памяти) один партийный орган не просто выговаривал другому партийному органу, но беспощадно его громил!
Нет, конечно, такого фурора, как Нина Андреева, своим «Письмом читателя» в «Октябрь» Лариса Крячко тогда не произвела. Но многим тоже попортила нервы. Пуганая ворона и куста боится. А время на дворе стояло неопределённое, позднехрущёвское, когда сильно наклоняло то одну, то другую чашу весов. И письмо читательницы «Октября» с резкой критикой авторов «Нового мира» и «Юности» оказывалось достаточно весомым аргументом для тех, кто мечтал о возвращении к сталинщине, и для тех, кто боялся такого возвращения. Не зря же Кочетов спустя совсем недолгое время после публикации письма пригласил его автора возглавить в «Октябре» отдел критики и ввёл Крячко в редколлегию журнала.
Когда я пришёл в газету, Лариса Ивановна уже работала там у Синельникова. Говорили, что она поссорилась с Кочетовым. Может быть, это и так. Мы с ней общались мало. К тому же и проработала она при мне недолго: пролежала несколько месяцев в больнице, из которой уже не вышла.
Но мой приятель Станислав Рассадин рассказывал, как она его удивила, сказав, что является поклонницей его таланта. Может, она и в самом деле лицемерила в «Октябре»? В статьях, которые она напечатала после ухода из него, действительно нет той прежней, животной злобы к авторам «молодёжной прозы» или к тем, кто отступал от принципов социалистического реализма. Но нет в её статьях и того, что зовут искрой Божьей. Написаны они вяло и скучно.
Уехав на Запад, заместитель Веселовского по «Клубу 12 стульев» Илья Суслов, выпустил книгу о «Литературке» в соавторстве с первым нашим редакционным эмигрантом Виктором Перельманом, работавшим у нас заведующим отделом информации. Я их книгу не читал (не попадалась). Но в парижской «Русской мысли», которую изредка удавалось взять почитать, как теперь говорят, из надёжного источника, и, кажется, в перельмановском журнале «Время и мы» (его вообще давали на одну ночь!) несколько раз я встречал анонс их книги с воспроизведением её содержания. Так я узнал, что среди прочих её глав есть и та, что названа авторами «Репликист Миша Синельников».
Да, это правда. Именно – репликист. В этом жанре Михаил Ханаанович работал истово, что называется, не жалея живота. Казалось, что в них он выражает даже свои комплексы. Комплексовал ли он? Очень возможно. Внешне он напоминал калеку, хотя был абсолютно здоров: широкоплечий, на коротких ногах, с непомерно большой для его роста головой.
Итак, он писал реплики. Сперва, как я уже сказал, один, а потом нередко с пришедшим в газету вместо Крячко Фёдором Аркадьевичем Чапчаховым.
Были эти реплики на редкость безликими, натужно претендовавшими на юмор и агрессивно-охранительными, иногда даже нешуточно угрожающими тем, кто позволил себе хоть какое-то отступление от единомыслия.
Но моё публичное столкновение с Синельниковым на летучке произошло из-за реплики, посвящённой статье в родственной Синельникову алексеевской «Москве». Михаил Алексеев только недавно взял себе в замы Анатолия Елкина, который в первой же напечатанной в журнале статье позволил себе несколько колкостей в адрес «Литературной газеты». А этого наше начальство не любило и приказало ответить Елкину, который уж никак не являлся идейным противником Синельникова. Наоборот!
Ёлкин был известным литературным шулером. Подтасовкой и передёргиванием отличались его статьи ещё в «Комсомольской правде», где он руководил отделом литературы и откуда его прогнали лет за восемь до того, как он пришёл в «Москву».
Не знаю подлинных причин, но в то время рассказывали почти анекдотическую историю, за что из «Комсомолки» выгнали Елкина. Якобы он попался на трюке, который до этого ему удалось проделать не один раз, так что за ним уже следили. Он приходил в ресторан, выпивал, закусывал, а потом подзывал к себе официанта и показывал ему муху, плавающую на дне недоеденной солянки. Ловил он эту муху на месте или приносил с собой, ни один рассказчик этой истории не знал.