355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Геннадий Барабтарло » Сочинение Набокова » Текст книги (страница 4)
Сочинение Набокова
  • Текст добавлен: 5 сентября 2017, 21:30

Текст книги "Сочинение Набокова"


Автор книги: Геннадий Барабтарло


Жанр:

   

Критика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Завтрашние облака

Когда Набокова однажды спросили (для печати), верует ли он в Бога, он ответил формулой в равной мере уклончивой и неотрицательной: «Я знаю больше, чем могу выразить, а то немногое, что я могу выразить, не было бы выражено, кабы я не знал больше сказанного».

В половине 1930-х годов, когда Набоков стал считаться лучшим из новых писателей на ограниченном пространстве русской эмиграции, равно как и когда через двадцать лет, начав писать как бы сызнова, он приобрел репутацию одного из самых больших писателей в мире, его слава неизменно, хотя и неустойчиво, поддерживалась признанием его «виртуозной техники». Неустойчиво, потому что как раз в вопросах художественной техники большинство пусть и развитых в других отношениях читателей разбирается очень худо, недостатка этого не сознает, и оттого склонно считать эти вопросы второстепенными сравнительно с идеологическими (в собирательном смысле этого понятия). Что в литературном сочинении технология есть условие существования идеологии; что от высоты первой зависит глубина последней; что поэзия с греческого значит «изделье», а художественная литература по-гречески – логотехника, т. е. «хитрословие» (а хитрый по-славянски значит искусный); что, наконец, искусный роман есть макет мироздания, а не увлекательный философический трактат в диалогах, – все это интеллигентный читатель, может быть, и знает, но, положа руку на сердце, в это не верит, и продолжает, как мы ни бились, считать Набокова писателем лощено-поверхностным. Между тем он принадлежит к числу самых глубоких и оригинальных писателей, хоть это и покажется разнузданным парадоксом тем, кто по верхоглядству не замечает и не понимает системы его искусства.

В конце 1939 года Набоков начал, но так и не кончил, новый роман «Solus Rex», оказавшийся его последним русским сочинением в прозе. Одна глава оттуда, напечатанная отдельно в виде разсказа, описывает, как довольно заурядному человеку случайно открывается мгновенной магниевой вспышкой разгадка бытия, и небытия, и инобытия, вследствие чего он теряет всякий вкус к бытию мирскому и представляется окружающим (но не повествователю) умалишенным, а скоро и умирает. Эта мысль о почти ощутимой близости и возможности внезапного, умопомрачительного открытия всеобщей тайны сего мира и того света, и их подобной горизонту границы появляется во многих произведениях Набокова: по ним, особенно по английским его романам, точно «прошелся загадки таинственный ноготь».

Эта загадка – главная тема английского стихотворения, помещаемого здесь в моем переложении. Она открыто объявлена в первых двух строфах; в следующих показана, с одной стороны, всегдашняя возможность прельщения и самообмана, а с другой показывается, что троп – колобок на извилистой тропке, который если сам и не выведет из лабиринта, то не потому что выхода нет, а потому что выходить не следует. Тезис о плоти как одеянии и смерти как полном, до глазастой души, разоблачении был главным и в русском «Соглядатае», и в английском «Пнине», начатом через год после нашего стихотворения. Строки о таком разоблачении, раскрытии – с тем, чтобы познать «всю ширь и всякую былинку скорбящую, и весь неизъяснимый мир, чтобы дойти до жаркой, подлинной основы», напоминают известные стихи, написанные тремя годами позже: «Во всем мне хочется дойти / До самой сути», – и словно не довольствуясь этим исчерпывающим последним словом, Пастернак приводит потом еще целый фигуральный ряд из своего громадного словаря синонимов: «до основанья, до корней, до сердцевины». Ему тоже хотелось «свершать открытья» кладоискателем метафоры.

В подлиннике это стихотворение (Restoration), сочиненное в марте 1952 года в Гарварде, написано четырехстопным ямбом, пятистишиями, с изощренной, переливчатой мужской рифмой. Но природный английский язык по большей части состоит из односложных слов, причем не только имен существительных, но и глаголов и даже прилагательных (а в русском всего одно: злой). Поэтому я и безо всякой рифмы не мог бы передать плотно упакованного содержания стихотворения сколько-нибудь верно, если б держался ритма оригинала: выпущенные из английской четырехстопной клетки и переведенные в русскую, компактные английские понятия в ней уже не помещаются и требуют большей площади. Я добавил одну стопу, потом другую, и получился шаткий и валкий, одышливый шестистопный ямб, приседающий отдохнуть на полпути, по русскому обычаю в этом размере:

 
Ее постель плывет / в туманность, в глубине
(И пробуждается / поэзия во мне).
 

причем этот привал может придтись, против традиции, на середину слова:

 
Но нет: на самом де / ле брезжится заря.{16}
 

Герой последнего романа Набокова, начатого, но не конченного, по-русски названного переводчиком «Лаура и ее оригинал», пытается «разоблачиться» особенным, им открытым способом самовнушения, однако, сколько могу судить, главные открытия ожидали читателя в верхних, ненаписанных отделах этого многослойного романа, и во всяком случае ближе к выходу. «Дар» кончается словами «…и не кончается строка». Последний роман Набокова не кончен, хотя конец его, я думаю, был написан сразу, и до последней строки. Мне кажется, стихотворение «Возстановление» имеет некоторое отношение родства к этой стратегии.

Возстановленіе

 
Подумать только, что любой дуракъ случайно
Пространства-времени прорвать способенъ ткань
Паучью. О, окно во мракѣ! Нѣтъ, подумать,
Что разумъ всякаго стоитъ на грани счастья
Невыносимаго и безъ названья. Развѣ
Что умъ не будетъ потрясенъ своимъ открытьемъ,
Какъ если кто учился бы летать, и вдругъ
Открылъ бы со второй попытки (въ свѣтлой спальнѣ,
Одинъ) что вѣсъ лишь тѣнь твоя – и, взмывъ, паришь.
 
 
Дочь просыпается въ слезахъ: ей снится будто
Ея постель плыветъ въ туманность, въ глубинѣ
Которой, можетъ быть, ея гнѣздятся страхи —
Но нѣтъ: на самомъ дѣлѣ – брезжится заря.
 
 
Я знаю одного поэта: онъ умѣетъ
Снять кожуру съ ранета иль синапа такъ,
Чтобы не оторвать ножа ни разу, такъ чтобъ
Вдругъ чудомъ появился словно бы снѣжокъ
Вращающійся подъ его проворнымъ пальцемъ.
 
 
Вотъ такъ и я когда-нибудь разоблачусь,
И, вывернувшись наизнанку, весь раскроюсь,
И испытаю всё земное вещество,
Весь окоемъ, всю ширь, и всякую былинку
Скорбящую, и весь неизъяснимый міръ,
Чтобы дойти до жаркой, подлинной основы.
 
 
Такъ лѣкари картинъ старинныхъ расчищаютъ
Дверь где-то в глубине, иль на завѣсѣ копоть,
И возстанавливаютъ перспективы синь.
 
Глава вторая
Пламенная страсть
Бабушкина вещица

Пьяный иногда произносит слова, исполненные глубокого смысла, и однако, будучи пьян, не может сего постигать.



Увидев молодую девушку, он говорил: – Как она стройна!.. Настоящая тройка червонная. У него спрашивали: который час, – он отвечал: – без пяти минут семерка. – Всякий пузастый мужчина напоминал ему туза.{17}

Одним из самых последних русских сочинений Набокова был «Волшебник», конченный в ноябре 1939 года, и ему-то была уготована самая странная участь из всех его произведений на обоих языках. В 1956 году он все еще думал, что уничтожил рукопись вскоре после переезда в Америку, потому что был «недоволен этой вещью».{18} Однако спустя три года Набоков убедился в двойной своей ошибке: один машинописный экземпляр рукописи уцелел и отыскался, и перечитав ее, он к своему удивлению и радости обнаружил, что это отнюдь не обезсоченный набросок к «Лолите», но «прекрасный образчик русской прозы, отчетливой и ясной».{19} Подлинный текст повести никому вне семьи Набоковых был не известен до 1990 года, хотя Андрею Фильду было позволено перевести две страницы для первой биографии Набокова. В 1986 году Дмитрий Набоков, сын автора «Волшебника», напечатал свой полный английский перевод с послесловием, которое в течение пяти лет оставалось единственной статьею об этой повести. Затем в 1991 году русский подлинник появился в одном американском литературном альманахе, где был напечатан и мой предварительный очерк.{20} С тех пор ничего существенно нового, кажется, не появилось, кроме подробных комментариев к изданию в собрании «Симпозиума». Таким образом, «Волшебник» остается наименее изученным из всех крупных произведений Набокова, словно бы его первоначальный неодобрительный взгляд на эту вещь, обязанный ошибке памяти, породил общее пренебрежение и распространил неверное суждение, что это не более чем сыроватая и неудавшаяся попытка решить неимоверно трудную художественную задачу. Единственный серьезный разбор имеется в первом томе биографии Бойда; он, однако, принимает, с некоторыми дополнениями, большую часть самоупреков самого Набокова, сделанных прежде 1959 года и основанных, как мы теперь знаем, на туманном, обманчивом воспоминании.

Я держусь того мнения (неизбежно кажущегося наивным своей прямотой), что позднейшее произведение действительно гениального художника почти всегда превосходнее предшествующего, и во всяком случае искуснее (разумеется, в настоящем значении слова), при том конечно условии, что его созидательная способность не пошла на убыль. В сущности, эта теорема может применяться для глубокого анализа наиважнейшего понятия художественной силы, уровень которой определяет достоинство и долговечность не одного какого-то произведения данного художника, но их суммы. В отношении русской прозы Набокова, непрерывно-стремительное восхождение которой он сам пресек внезапно на огромной высоте, в своей «славной точке» (старый английский сокольничий термин), это правило подтверждается с разительной очевидностью. За «Даром», который он считал своим лучшим русским романом, последовали в 1938–1940 годах вещи, хотя и не возмогшие превзойти этот последний его русский роман в смысле композиционного мастерства в силу родовых особенностей, но зато превзошедшие его в том, что касается как оснащения словесной выразительности, так и силы испытующей мысли. Написанные в эти два года «Лик», «Посещение музея», особенно же «Ultima Thule» и «Solus Rex» (и некоторые брошенные попытки продолжить «Дар») составляют череду все более изощренных и новых опытов прозаических изучений, и «Волшебник», самый последний русский разсказ Набокова,{21} есть достижение того же высокого порядка. Он заслуживает сосредоточенного изследования сам по себе, а вовсе не как один из предшественников «Лолиты».

Вот один замечательный пример, из десятков, которые можно бы привести, замаскированной координации метафор, которая отличает вообще прозу Набокова, сближая ее в этом отношении с подобными свойствами первоклассной поэзии. После того как «временная» жена героя своевременно умирает, мы видим его едущим на поезде в провинцию за своей долгожеланной наградой – двенадцатилетней падчерицей. В нем бурлит безумная страсть, а между тем своей лучшей, еще не совсем пораженной частью самосознания он наблюдает ступени разгорания этой страсти, равно как и подробности внешнего мира, и описывает и то и другое в исключительно точных образах:

Грифы столбов пролетали со спазмами гортанной музыки. Дрожь в перегородках вагона была как треск мощно топорщившихся крыл.

Знакомый всякому вид из окна вагона обновлен сильной метафорой и неожиданно повернут таким образом, чтобы он подыгрывал пеону, клокочущему в глотке глядящего в окно пассажира. Похожим образом во втором предложении он подмечает скрип в мехах соединительных перегородок покачивающегося вагона, и тотчас опять находит отличное сравнение, которое снова как-то соотносится с родом его умопомрачительной страсти. В иные низкие свои минутки – как например незадолго до приведенного места – повествователь воображает себя осьминогом, щупальцами тянущимся к добыче, и хотя теперь он ощущает себя едва ли не лермонтовским демоном, читателю эти топорщащиеся в тесноте крылья могут скорее представиться перепончатыми крыльями какого-нибудь чудовищного головонога – о двух головах и восьми ногах,{22} – так что не приходится удивляться, что дама, сидевшая против, вдруг встала и перешла в другое купэ.

В первом случае зрительный образ рождает гортанный клекот, во втором, напротив, звук вызывает к жизни зрительный образ. Оба подвергаются метафорической обработке, оба указывают на скрываемое состояние слепой, пузырями закипающей страсти.

Здесь заключен один из важных секретов искусства Набокова.

1. Технология

«Волшебник» отличается от всего написанного Набоковым в нескольких отношениях. С технической стороны он поставил себе задачу невероятной трудности, с жесткими ограничительными условиями. Что он выполнил эти условия, и как он это сделал, кажется именно волшебством, как будто название вещи относилось к самому кукловоду, а не к его марионетке. Как бы без усилия, без малейшего видимого нажима, незаметным перебором пальцев, Набоков создал вполне правдоподобную иллюзию мирка, населенного несколько бледными, но полностью развитыми и прекрасно очерченными, характеризованными людьми – при этом не давая читателю ни единого указателя места и времени. За вычетом некоторых подробностей погоды, одежды, освещения, архитектуры и т. д., можно поместить действие в Москве и Ялте чеховского Гурова или в Париже и Ницце набоковского Синеусова – последнее, конечно, удобнее. Как можно избежать философского головокружения в прозе, когда нет ни ординат, ни абсцисс, и читатель оказывается как бы в комнате, где мелом беленые стены незаметно переходят в потолок и друг в друга? Набокову это блестяще удается, причем, кажется, впервые без всякой натяжки, ибо читатель (разумею опытного читателя, конечно) даже не задается этим вопросом сначала, не замечает отсутствия чего-то кардинально важного, – до того ловко все подогнано.

Этого мало. В повести больше двух десятков действующих лиц, и Набоков не называет ни одного из них по имени, кроме горничной подруги «особы», Марии, и это единственное, неслучайно названное имя, принадлежащее эфемерному персонажу, еще более подчеркивает поразительное ограничение, поставленное себе автором. Ведь это все равно что писать летний пейзаж, избегая всех оттенков зеленых и синих красок, все равно что ставить «Гамлета» как пантомиму или «Каменного гостя» в силуэтах. Я думаю, что помимо чистого удовольствия от преодоления колоссального препятствия, Набоков решил не именовать героев и тем слегка размыть их очертания оттого, что хотел применить здесь незадолго перед тем открытый им метод повествования от косвенного, так сказать, лица, сделав настоящим, но завуалированным повествователем маньяка с чрезвычайно избирательным, чрезвычайно узким полем зрения (о чем будет речь дальше). Вспоминая «Волшебника» много лет после того как он был написан, Набоков сообщил, что в его памяти он был «Артуром, и это имя могло появиться в одном из давно потерянных черновиков, но его нет нигде в единственной имеющейся рукописи».{23} Он еще сказал, что человеку этому полагалось быть «средне-европейцем, безыменной нимфетке – француженкой, а дело должно было происходить в Париже и Провансе», и однако в окончательном тексте, повторяю, все следы конкретной местности и указатели внешнего времени нарочно сняты. Даже род занятий героя, столь важный для внутреннего развития повести, никогда не называется прямо, хотя это ясно с самого начала.

Можно, конечно, изчислить, пользуясь кое-какими данными, движение относительного времени в «Волшебнике», т. е. за неимением настоящего календаря завести примитивный хронометр, доказывающий пройденное время. Мы знаем, что герою сорок лет, что «особе», на которой он женится, сорок два. Ее первое замужество продолжалось семь лет, и она овдовела пять лет тому назад, так что дочери ее теперь двенадцать. Действие начинается в июле нечетного числа, потому что монетка, которую он подбирает под парковой скамейкой, приносит счастье только по нечетным числам, по словам женщины, сидящей рядом с ним, причем слова эти и приводят сюжет в действие (монетка впоследствии оказывается фальшивой). Через десять страниц узнаем, что прошла неделя, затем еще несколько недель, и наконец в ноябре – свадьба.{24} Несколько раньше, когда герой довольно замысловатым образом делает вдове предложение, совершенно неожиданно нам сообщается единственная на всю повесть точная дата: вдова подверглась предпоследней в жизни брюшной операции 25 апреля (апостола Марка, день неслучайный), т. е. за три месяца до начала повествования. Умирает она или в конце мая или в начале июня, ибо в июне повесть заканчивается, описав таким образом почти полный годовой круг.

Среди разнообразных второстепенных и конечно безыменных персонажей особенно выделяются два своей значительной как будто таинственностью. Во-первых, женщина в трауре, пожилая «краснолобая» брюнетка, которая в самом начале вдруг расплакалась и покинула ее навсегда, после того как другая женщина на скамье (вязальщица и сводница, словно нанятая Парками, подруга вдовушки, будущей жены героя) между прочим упоминает, что она бездетна и не жалеет о том. Во-вторых, какой-то золотых дел мастер, полу-приятель героя из прошлого, который появляется на похоронах его жены со своей. Профессия его заслуживает внимания, т. к. она есть звено потаенной тематической цепочки.

Поиск и выслеживание тематических линий в книгах Набокова – скоро приобретаемый навык. Все его настоящие читатели – следопыты. В зрелых его работах эти нити сплетаются в толстые канаты, на которых покоится и передвигается весь тематический груз романа. «Волшебник» доставляет прекрасную возможность наблюдать эту систему в высшем ее развитии, потому что в отличие от соседних «Ultima Thule» и «Solus Rex» он не является частью чего-то большего и поэтому здесь нет торчащих концов и выемок, предназначенных для подгонки к выступам еще не написанных частей.

В добротно написанной вещи, pièce bien faite, как говорилось об остросюжетной французской драме девятнадцатого века, все основные темы, и явные, и подземные, сходятся, сливаются в конце, и последнее предложение «Волшебника» в этом смысле – огромное и глубокое озеро. Герой выбегает на улицу, он уличен, за ним погоня, он отчаянно ищет первого попавшегося способа покончить с собой, и его услужливо подминает под свои жернова-колеса громадный грузовой, лучше бы сказать ломовой, автомобиль. Здесь как нигде больше Набоков пользуется целым оркестром аллитеративных инструментов, производящих костоломные, сокрушительно-грохочущие дискорды, иные из которых сочинены им нарочно для этого случая посредством переделки существующих лексических основ. Вот этот каскадный пассаж:

Когда же завыло впереди, за горбом боковой улицы, и выросло, одолев подъем, распирая ночь, уже озаряя спуск двумя овалами желтоватого света, готовое низринуться, – тогда, как бы танцуя, как бы вынесенный трепетом танца на середину сцены, – под это растущее, руплегрохотный ухмыш,{25} краковяк, громовое железо, мгновенный кинематограф терзаний, – так его, забирай под себя, рвякай хрупь,{26} – плашмя пришлепнутым лицом я еду, – ты, коловратное, не растаскивай по кускам, ты, кромсающее, с меня довольно, – гимнастика молнии, спектрограмма громовых мгновений, – и пленка жизни лопнула.{27}

Вплетенная сюда нитка кинематографических образов недалеко тянется: она начинается двумя предложениями раньше, когда он бежит к несущемуся вниз по улице самосвалу чтобы безотлагательно избавиться от «ненужного, досмотренного, глупейшего мира». Таким образом, заключительный образ лопнувшей пленки жизни приготовлен вереницей последних кадров-метафор: промельк черных зигзагов, точки и перечеркнутые крест-накрест яркие пустые поля, огромное латинское эс приставшего к пленке гигантского трепещущаго волоса, – и наконец экран пустеет и в зале зажигают свет.

Но здесь много другого. Например, это придуманное словцо «хрупь» уже встретилось однажды, на крутом повороте сюжета, когда герой узнает, что операция жены кончилась благополучно, и все его мечты и планы напрасны. Его душит досада, он мечется по комнатам пустой квартиры и бормочет:

Успьех, усопьех, – передразнил он произношение соплявой судьбы, – ах, прелестно! Будем жить, поживать, дочку выдадим раненько, ничего что хрупка, зато муж – здоровяк, да как всадит нахрапом в хрупь… Нет, господа, довольно!

Несколько поразительных соответствий с приведенным выше финалом бросают на него иной отсвет:

успьех, усопьех – > ухмыш (кривлянье, искажение); здоровяк – > краковяк (парафон, к тому же в рифму); как всадит нахрапом в хрупь – > так его, забирай под себя, рвякай хрупь (сходство образа, тот же неологизм, настойчивое сгущение «р»); нет, господа, довольно – > ты, кромсающее, с меня довольно (тот же взвизг безсильной резиньяции).

И тут, и там ясно слышится сказочный форшлаг. И здесь кстати будет вспомнить о названии повести. Отчего «Волшебник»? Можно предположить, что герой мечтает заворожить девочку, сделав ее покорной своей страсти, чтобы она не могла догадаться о значении производимых над ней действий. Дмитрий Набоков отмечает «раздвижные… каламбуры на мотив „Красной Шапочки“ в двух местах: во второй половине повести сказано „бирюк надевал чепец“, а на предпоследней странице – „сквозь дверь мелодичный голос словно дочитывал сказку – белозубый в постели, братья с шапрон-ружьями“». Есть и другие примеры, а в двух приведенных выше абзацах нетрудно разслышать несомненные перепевы русских сказочных приговоров: «Будем жить, поживать, дочку выдадим раненько», и «ты, коловратное, не растаскивай по кускам, ты, кромсающее, с меня довольно» – такие обращения (по очереди к ветру, к месяцу, к солнцу и т. д.) не редкость в русских сказках.{28}


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю