355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Геннадий Алексеев » Неизвестный Алексеев. Неизданные произведения культового автора середины XX века (сборник) » Текст книги (страница 10)
Неизвестный Алексеев. Неизданные произведения культового автора середины XX века (сборник)
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:19

Текст книги "Неизвестный Алексеев. Неизданные произведения культового автора середины XX века (сборник)"


Автор книги: Геннадий Алексеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

2.11

Есть модные «кондовые» словечки, от которых меня рвет. Никто не пишет теперь – своеобразный, неистощимый, но – своеобычный, неизбывный. Психоз какой-то.

11.11

Сижу на профсоюзной конференции и читаю «Носорога» Ионеско. Речь председателя месткома вплетается в текст пьесы. Эффектно.

14.11

Утром побежал на угол Гаванской и Шкиперки к газетному киоску. Сунул голову в окошечко:

– «Смена» есть?

– Уже вся продана.

– Вы не знаете – она с приложением?

– Нет, никакого приложения я не заметила. Там поэма какая-то напечатана, маленькая поэма. А приложения нет.

– А вы не помните, как называется поэма?

– Не помню, но я сейчас посмотрю. Я оставила себе одну газету. Я всегда оставляю, когда есть стихи.

Продавщица роется под прилавком, вытаскивает «Смену» и разворачивает ее. В глаза мне ударяет жирный черный заголовок – «Жар-птица». Над ним буквами поменьше – Геннадий Алексеев.

– Послушайте, – говорю я, – а вы не дадите мне свою газету на полчасика? Она мне очень нужна! Я, видите ли, и есть этот самый Алексеев.

Продавщица смотрит на меня недоверчиво.

– Ну ладно, берите. Только по-честному! Через полчаса принесите!

Хватаю газету и на ходу читаю предисловие Гоппе:

«Геннадий Алексеев долго и увлеченно работал над поэмой… С глубоким волнением рассказывает он о людях, сумевших в страшные дни своей жизни сохранить самые светлые, самые высокие человеческие чувства…»

Потом меня осеняет. Я бегу к другому киоску, что на углу Гаванской и Наличного переулка. Там лежит целая кипа нераспроданной «Смены».

23.11

Пригласили меня на литературный вечер. С Майкой и Эммой приехал в Дом культуры имени Горького.

Вошли в зал. Над эстрадой висит плакат: ВЕЧЕР ТУРИСТСКОЙ ПЕСНИ.

«Какого черта! – думаю я с тоской. – У меня нет никаких туристских песен! У меня нет гитары! Чего им от меня нужно?»

Публика прибывает. По радио объявляют: «Внимание! Геннадия Алексеева просят подойти к эстраде! Повторяем – Геннадия Алексеева просят подойти к эстраде!»

Я подхожу к эстраде.

– Вы Алексеев? – спрашивают меня. – Вы прочтете что-нибудь?

– Видите ли, – мямлю я, – в принципе я не против, но мне кажется, что мои стихи не подойдут к теме вашего вечера, у вас же туристские песни…

– Да это так, для рекламы! У нас будут и песни, и стихи. Мы пригласили Гаврилова, Агеева, Слепакову, вас, Окуджаву. Окуджавы, правда, не будет – он уехал в Москву.

– Ну ладно, – говорю я, – только пустите меня где-нибудь в конце первого отделения.

Концерт начинается. Разные молодые люди поют под гитару песни Визбора, Клячкина, Галича, Окуджавы. Какие-то неизвестные мне поэты читают стихи. Им дружно аплодируют.

Я выхожу в фойе и листаю свою книжечку. Что читать? О, господи! Угораздило же меня сюда припереться! Зачем? Кому это нужно?

Закладываю страницы бумажками. С книжкой в руке стою в дверях зала, жду.

Наконец объявляют: «Сейчас прочтет стихи поэт Геннадий Алексеев!»

Во мне что-то екает, и я становлюсь абсолютно спокойным. Выхожу на сцену, поправляю микрофон и говорю:

– Товарищи, я прошу у вас извинения. Во-первых, за то, что мои стихи будут несколько странными, и, во-вторых, за то, что я их не помню – у меня плохая память. Я буду читать из этой толстой книжки.

По залу проползает смешок. Это меня подбадривает: контакт вроде бы уже есть.

– «Смирение»! – объявляю я.

 
Десять лет
он любил одну женщину,
а она
где-то далеко-далеко
спала
с другим мужчиной.
 

В зале раздается смех.

 
Десять лет он думал —
что же самое лучшее
в его любви?
 

Смех нарастает.

 
И наконец догадался:
самое лучшее то,
что его возлюбленная
где-то далеко-далеко
спит с другим мужчиной.
 

Весь зал хохочет. «Какой ужас! – думаю я. – Неужели это и впрямь так смешно?»

 
И ему стало хорошо! —
 

кричу я в микрофон.

Весь зал буквально изнемогает от хохота. «Пусть смеются, – думаю я, – в конце концов, это лучше, чем жидкие хлопки».

 
Однажды он изрядно выпил
и пытался повеситься.
 

Взрыв хохота. Аплодисменты.

Все были удивлены.

Тишина. Ждут, что будет дальше. Наконец сообразили – это конец. Опять смех и аплодисменты.

Потом я прочел «Сонет Петрарки», «Стихи о человечестве», «О пользе вязания», «Гобелен». Реакция зала была такая же. По тому, как запаздывали аплодисменты, я понял, что люди недоумевали – что это? Стихи – не стихи, но в общем забавно! Но поэты, сидевшие слева от сцены, не смеялись. Они аплодировали серьезно, подчеркнуто старательно. Они одобряли, они понимали, что это не шуточки.

После «Гобелена» ко мне подошел чернявый молодой человек с прилизанными волосами и сказал негромко:

– Если вы и дальше будете читать такие двусмысленные стихи, то лучше не надо!

Я не опешил, не разозлился. Все происходившее было так нелепо, что и это показалось мне вполне естественным. Но самолюбие мое сработало почти автоматически.

– Вот тут говорят, что я читаю двусмысленные стихи! – объявил я в микрофон. – Так что я больше не буду.

В зале начался шум. С задних рядов что-то кричали. Кто-то топал ногами. Я спустился со сцены и, не задерживаясь, вышел из зала. Майка и Эмма шли за мной.

Когда мы уже одевались внизу, в гардеробе, ко мне подошли двое парней – из устроителей вечера.

– Геннадий, извините, пожалуйста, что так получилось! Нам очень неловко. Мы вас пригласили, и тут такая история. Зря вы обиделись. Он же ни фига не понимает! Он же дурак! Вы знаете, что сейчас творится в зале! Ей-богу, простите нас!

– Ладно, ребята, – сказал я, – вы тут ни при чем. На вас я не обижаюсь.

Мы вышли, взяли такси, купили по дороге водку и закуску и, приехав к нам, выпили по случаю моего первого литературного скандала. Девчонки долго ахали, вспоминая подробности.

– Ты очень хорошо держался! – сказала Эмма. – А на Майке лица не было, я думала, что она в обморок упадет!

30.11

Чем дальше, тем труднее пишется. Приходится то и дело оглядываться – не повторяюсь ли? И все равно часто повторяюсь.

1.12

Позвонила Галя Н. и сказала, что есть возможность выступить по телевидению.

– У меня нет таких стихов, которые можно было бы прочесть по телевидению, – сказал я Гале.

– А ты напиши их! – ответила Галя. – Еще есть время.

– Стоит ли? – усомнился я. – Ведь такие стихи я мог бы написать и 5 лет тому назад.

– Ну и что же! – сказала Галя. – Лучше поздно, чем никогда Надо пробиться любой ценой, а там будешь делать то, что тебе хочется.

– Любой ценой! – подумал я. – Давно-давно твердят мне об этом разные хорошие люди, которые меня очень жалеют. «Если бы мы были на твоем месте! – говорят мне они. – Если бы мы были на твоем месте, мы бы уж не зевали! Нам бы твои возможности!» И мне даже как-то стыдно перед ними: людям так хочется пробиться, но нет у них возможностей, а у меня есть, да я не хочу пробиваться!

5.12

Грызня в литературном мире всегда удивляла меня. Казалось бы, чего делить? Все трудятся на одной ниве, все хотят людям добра. Так нет же – все друг другу завидуют, все друг друга подсиживают, и каждый рад чужой неудаче.

Вот А. А. Прокофьев, например, не может жить на одной планете с А. А. Вознесенским. Тесно ему, душно ему, тошно ему! Как же это так получается? Ругали-ругали этого прощелыгу, поносили-поносили, и – хлоп! – он оказался в Париже! Он – молокосос, кривляка, формалист отпетый, он, а не хороший честный, исконно русский поэт и лауреат разных премий. Черт-те что!

10.12

Фильм Крамера «Нюрнбергский процесс».

Что же выше – родина или человечность? Родина или истина? Родина или совесть?

Если родина требует, чтобы человек перестал быть человеком, она перестает быть родиной. Преступна мать, развращающая своего ребенка.

12.12

Ирина Николаевна Пунина пригласила нас на просмотр диапозитивов, которые она сделала во время путешествия с Ахматовой по Европе. Показывала Лондон, Париж, Вену, Рим, Сицилию. Кое-где на диапозитивах была и Анна Андреевна, грузная, очень постаревшая, мало похожая на свои знаменитые портреты. От той, прежней Ахматовой остался только патрицианский нос с горбинкой.

В комнате Ирины Николаевны висит подлинник Шагала – квадратное полотно размером приблизительно метр на метр, на нем два профиля, мужской и женский. Густо-зеленые, черные и коричневые тона.

Великая русская поэтесса живет на улице Ленина (бывшая Широкая) в доме, построенном в 54-55-м годах в стиле «сталинского ампира». Лестница довольно обшарпанная. Около двери квартиры на стене надписи карандашом: «Приду вечером. Не застал», «Позвоню завтра» и тому подобное. Прихожая мрачная, длинная, неуютная. В конце ее – полка с книгами.

В квартире живет какой-то зверь, то ли кошка, то ли собака. Когда мы сидели в комнате И. Н., в прихожей кто-то разговаривал с этим зверем. Кажется, его зовут Леша. Мы его так и не увидели.

18.12

В День Конституции, 5 декабря, в столице у памятника Пушкину было некое подобие демонстрации в знак протеста против ареста двух писателей – Синявского и Даниэля. Они обвиняются в том, что печатали свои творения за границей.

Демонстранты быстро рассеялись под натиском милиции и дружинников. Кое-кого схватили, но вскоре же и выпустили, записав фамилии, адреса и прочее.

20.12

«Вожди оппозиции» – Вознесенский и Евтушенко представлены к Ленинской премии.

1966

1.1

Магические цифры – 66 и 33. (Мне 33 года.) К добру или к худу?

Последние слова Нерона были:

«Живу я гнусно, позорно – не к лицу Нерону, не к лицу – нужно быть разумным в такое время – ну же, мужайся!»

Вот Светоний – один из гениальнейших писателей мира – до сих пор не понят и не признан по-настоящему.

А я десять лет пишу стихи и считаю себя неудачником.

2.1

Весь город занесен снегом. Вьюга мечется по улицам. Она заблудилась, она не может выбраться из этого лабиринта.

У Светония: «Тит родился в третий день январских календ, в год, памятный гибелью Гая, в бедном домишке близ Септизония, в темной маленькой комнатке: она еще цела и ее можно видеть».

Она еще цела и ее можно видеть! Светоний говорит это мне! Светоний, живший 18 веков тому назад, говорит это мне вот так, запросто!

– Хотите, я провожу вас? – говорит он мне. – Вы бывали когда-нибудь в Септизонии? Это же совсем близко, туда ходит электричка. С Витебского вокзала. Потом еще 20 минут на автобусе…

4.1

Были у нас Ю. и М. Я хвалил Вознесенского.

– Что вы! – сказала М. – У него же за душой ничего нет! И вообще, все эти Евтушенки, Ахмадулины, Вознесенские – мыльные пузыри. Одни их физиономии чего стоят! У них же лица великих поэтов! Мерзость какая! Вы вот совсем на поэта не похожи, и это очень хорошо.

«Чего же тут хорошего?» – подумал я.

«Встречи поэтов с читателями» – безнравственны. Поэт должен встречаться с читателем тет-а-тет, когда читатель листает его книгу.

Поэтические концерты развращают и публику и поэтов. Публика жаждет развлечений, публике любопытно глядеть на живого поэта – она чувствует себя как в зверинце, как в цирке. А поэт жаждет аплодисментов и боится не угодить публике, поэт публично проституирует.

Шел по лестнице. На батарее сидит худющая, грязная кошка, сидит и смотрит на меня напряженно-выжидательно – что буду делать? Пройду мимо? Или прогоню ее с батареи, а то и ударю? Чего хорошего ей ждать от меня?

9.1

Можно ли изгнать литературу из литературы? Нужно ли?

Литературу уже изгнали из живописи, из музыки. Ее изгоняют из театра и кинематографа. Но стоит ли изгонять ее из поэзии и прозы?

Левые на Западе говорят – стоит! К черту эту литературу! Надоела она! Опостылела! Идет игра в слова. Игра, и не больше.

Игра – вещь приятная. Но тоскливо думать, что все на свете – лишь игра. Неужто и впрямь ничего нельзя принимать всерьез? Даже смерть?

Неужто Освенцим и Колыма – это тоже игра? Неужто отец мой умер в шутку? Неужто играл он тогда с нами, когда мы несли его тело на носилках к трактору?

12.1

Первые дни года тяжкие, сумеречные. Мороз стоит сильный. Дни короткие. Стужа и мрак.

Устал я, невыносимо устал от своей дурацкой несчастной жизни.

14.1

В «Известиях» статья о Даниэле и Синявском.

«Отщепенцы, предатели, выродки… Нет ничего святого».

Жаргон 37-го года.

Жутковато.

15.1

Сон с чудом. Чудо – это огромная красная рыба, больше кита. Она лежит на опушке леса, раскрыв огромный рот. Через рот можно проникнуть внутрь рыбы – там всякие комнаты, коридоры, закоулки. Самое примечательное, что рыба живая, хотя и искусственная. Ее изобрела женщина-ученый с восточного типа лицом. Она рассказывает посетителям о том, как устроено ее изобретение. Но никто почему-то не спрашивает, зачем эта рыба нужна. Все знают: раз такая здоровая рыба сделана, значит, в этом есть необходимость. Не будут же ни с того ни с сего делать такое чудище!

А я знаю, что эта рыба совершенно никчемная, но молчу – робею.

И все-таки временами оно приходит ко мне – это ощущение непомерной огромности мира, видимого, слышимого, осязаемого мною мира, несмотря ни на что, принадлежащего мне мира.

18.1

Отвез Майку в больницу. Ее при мне переодели. В длинном халате и больших валенках она выглядела очень жалобно.

Новый сборник Андрея Платонова. Вслед за титульным листом – большая фотография автора.

Некрасивое, простецкое русское лицо – этакий работяга, слесарь или водопроводчик, – и видно, что жизнь работягу не баловала. Но в глазах такое всепонимание, такая спокойная, умная уверенность в своей правоте, что хоть пиши с него образ.

Когда-нибудь поставят памятник великомученикам литературы российской. И будут на камне все святые имена.

«Время кругом него стояло, как светопреставление, где шевелилась людская живность и грузно ползли объемистые виды природы. А надо всем лежал чад смутного отчаянья и терпеливой грусти».

«Коммунизм – не власть, а святая обязанность». «Века мы мучаем друг друга – значит, надо разойтись и кончить историю».

18.1

Был у Майки в больнице.

Больные лежат в коридорах. Войны нет, эпидемии – тоже, но люди лежат в коридорах. Им еще повезло – они все же попали в больницу. Многие месяцами дожидаются своей очереди.

Майке повезло особо: в тот день, когда ее приняли, в одной из палат умерла женщина. Майку положили на место покойницы.

У входа в Майкину палату в коридоре лежит седенькая, интеллигентного вида старушка. На ее маленьком иссохшем лице живыми остались одни глаза, большие черные блестящие глаза. Они смотрят в одну точку, находящуюся где-то на стене. Глаза наполнены покорной усталой тоской. Такие глаза бывают у лошадей, которых часто и попусту бьют.

Мимо старушкиной койки проходят сестры, посетители, ходячие больные. Глаза ничего не замечают. Они видят только самое главное, сконцентрировавшееся в этой одной-единственной точке на покрашенной масляной краской стене.

Кто она – эта старушка с интеллигентным лицом? Где ее дети и внуки? Почему умирает она здесь одна, никому не нужная, в этом плохо освещенном больничном коридоре на виду у равнодушных сестер и чужих родственников?

В «Известиях» печатают гневные письма советских людей, возмущенных гнусным предательством Даниэля и Синявского. Термин «перевертыши» народу очень понравился. Народ любит сочные слова («стиляга», «тунеядец», «абстракционист» и так далее). Народ требует расправы над предателями.

Все идет по избитой, давно примелькавшейся схеме. Так было в 37-м, в 49-м, в 53-м, в 57-м (Пастернак), в 62-м (абстракционисты). История не способна придумать что-либо оригинальное. Впрочем, в России она всегда страдала некоторой ленцой.

Не пора ли в самом деле «разойтись и кончить историю»?

Умер академик Королев, дважды герой, трижды лауреат. Никто раньше не слыхал об этом академике. Он жил и работал в глубочайшем секрете – он изобретал космические корабли и спутники. Теперь его рассекретили и похоронили у кремлевской стены.

Интересно, что он думал о мире, этот академик? Что он думал о жизни и «человеческом естестве»?

Впрочем, он, наверное, был всегда ужасно занят, у него не было досуга, чтобы размышлять о таких отвлеченных вещах. Он изобретал конкретные ракеты и самым конкретным образом запускал их в совершенно конкретный космос. И урну с его прахом замуровали во вполне конкретную крепостную стену.

Жизнь моя, как Большой проспект Васильевского острова, упирается в светлую пустоту неба над морем. Светла пустота днем, ночью же это тьма кромешная.

Но искусство все-таки существует.

Майка в своей больнице лежит красивая, румяная, с челкой… А рядом, за стенкой, эта старушка с остановившимися глазами. Вот тебе и вся правда жизни. Этакий фокус-покус.

Но если фокусники будут рассказывать, как получаются их фокусы, станет неинтересно. Да, станет неинтересно жить. А так – интересно.

Не будем же раньше времени уходить из цирка, благо за билет недешево плачено. В последнем действии всегда гвоздь программы – дрессированные звери, грандиозный иллюзион или отчаянные воздушные гимнасты.

24.1

Вернули «Жар-птицу» из «Юности»:

«Ваша поэма редакцию не заинтересовала». Подписано – Н. Злотников.

28.1

Когда я пришел в редакцию «Смены», «поэтическая пятница» подходила к концу. Вместе с Гоппе остались трое молодых людей.

– Вот тут есть стихи, – сказал Герман Борисович, – давайте обсудим.

Я прочел «Египетского ребенка», «О пользе вязания» и «Еще о вечности». Молодые люди стали высказываться.

Первый сказал, что стихи старомодны по мироощущению и ему не нравятся.

Второй сказал, что это не стихи, а нечто среднее между прозой и стихами – интересные мысли, интересно поданные.

Третий стал объяснять мне, что поэзия – дело серьезное, что нельзя подходить к ней вот так, с кондачка, что такие, с позволения сказать, стихи может писать всякий.

– Слово за вами! – сказал я Гоппе.

– Мне эти стихи не нравятся! – сказал он. – Если хотите, я могу предложить их редакции, но уверен, что они не пройдут. И вообще я должен сказать, что вы ведете себя вызывающе, по-барски. Я вовсе не обязан опекать ваши стихи! Вам идут навстречу, вам оказывают внимание, а вы гримасы строите, когда вас критикуют! Не будьте так самонадеянны! Вот тут четыре человека вам говорят, что это не стихи, а вы упорствуете!

Я растерялся. Я еще был полон благодарности этому человеку за «Жар-птицу». Я не знал, что делать.

Молодые поэты торжествующе улыбались.

Я попрощался и ушел. Оборвалась еще одна ниточка, связывавшая меня с «профессиональной литературой».

29.1

Некие тайные могущественные силы, властвующие над моей жизнью, следят за каждым моим шагом. Едва появляется у меня надежда – нажимается какая-то кнопка, и надежды как не бывало.

Идет некий жестокий эксперимент. Меня проверяют на выносливость – долго ли я смогу существовать в безнадежном состоянии. Я вроде котла, в котором нагнетается пар. Давление все время растет. Требуется выяснить, при каком давлении котел взорвется. Быть может, в последний момент откроют клапан и пар со свистом вырвется наружу. А может быть, и не откроют.

3.2

Спор о Боге.

– Бог не открывается мне, – сказал С. – Может быть, он есть, но я его не ощущаю. А раз не ощущаю, значит, для меня его нет. Люди живут, потому что не знают, как там, за гробом. Все ведь может быть. Если со смертью все кончается, это еще полбеды. А что, если там-то и начинается самое страшное?

Я сказал, что ужасы нашего века как бы отвлекли людей от их извечного, главного ужаса – от мысли о неминуемой, непременной смерти каждого. И потому эти ужасы, быть может, даны были людям во спасение.

– А ваши стихи, между прочим, богоборческие! – сказал С. – Вы, как Иван Карамазов, не можете простить Богу страданий младенцев!

– Да, не могу, – согласился я.

12.2

Суд над литераторами продолжается.

Синявский сказал, что он любит Россию, – публика захохотала. Ах, какая смешливая у нас публика!

В трамвае в уголке стояла парочка. Парень льнул к девушке, норовил тихонько поцеловать в шею, в висок, в щеку. Девушка слегка отстранялась, но ей было приятно, ей было хорошо с этим парнем.

Весна близко.

Причины моих томлений.

Раньше.

Ничего не сделано. Годы идут. И что должен я совершить?

Теперь.

Кое-что сделано. Но то ли это? Поиски доказательств, что это то.

14.2

Со смертью отца во мне что-то оборвалось – какая-то тоненькая, но ужасно нужная ниточка, на которой держалось нечто важное.

Быть может, это была последняя подсознательная надежда на конечную справедливость жизни, надежда, которую я старался не замечать в себе, но которая, однако, теплилась.

Раньше смерть была чужой и далекой. А тут она вдруг стала совсем домашней, этакой родственницей, вроде тетки, которую не любишь, но которую приходится все же чмокать в щеку, когда она приходит в гости.

15.2

Ночь. Рядом в кресле спит Филимоныч. В своей комнате спит мама. А дальше – в городе и еще дальше – в прочих городах и селениях спит великий русский народ. Никто не мешает моему счастью, счастью бодрствовать, когда все спят без задних ног.

До сих пор я не знал, как спасительна, как отрадна бывает ночь без сна.

17.2

Рассказец Солженицына «Захар Калита». Этакое славянофильство кокетливое: «Руки-ноги у него здоровы удались, а еще рубаха была привольно расстегнута…»

А так рассказец ничего себе, правильный вполне. Памятники истории нашей беречь надобно. А народ темен, и нет для него ничего святого.

22.2

В некоем доме собралось респектабельное общество. Всем тревожно. Все чего-то ждут.

Среди гостей – женщина в черном платье. Ей лет тридцать пять. У нее тонкое благородное лицо и скорбный взгляд.

Начинаются танцы. Женщина в черном приглашает меня на вальс. Я неважно танцую вальс, но стараюсь изо всех сил.

Потом гости начинают расходиться. Все уходят тихо и даже не прощаясь. У всех совершенно обреченный вид.

– Проводите меня, – говорит мне черная женщина.

Мы выходим из дому на широкую пустынную площадь и сворачиваем на узкую, незнакомого вида улицу. Дома здесь одноэтажные, с палисадниками, тротуар деревянный, дощатый.

– Подождите! – говорит женщина, останавливаясь, и жадно, с каким-то отчаяньем целует меня в губы.

Мы идет дальше. Смеркается. Никто не попадается нам навстречу. В домах не светится ни одно окно. Улица мертва.

– Кто вы? – спрашиваю я свою спутницу. Она молчит.

– Скажите же, ради бога, кто вы? Кто ваш муж? – умоляю я. Почему-то я уверен, что ее муж – очень значительная личность. Но женщина в черном упорно молчит.

Мы идем по деревянным мосткам. Кругом полнейшая тишина. Уже совсем стемнело.

– Вы знаете, – говорит вдруг женщина, – мой муж убил Хемингуэя. Мне не хочется верить, но это так.

И все исчезает.

Я лежу в постели в своей комнате. На потолке светлые полосы (свет фонаря на улице пробивается сквозь шторы). Я лежу и кончиком языка облизываю губы – на них еще остался вкус ее губной помады.

Кто она? Нам суждено было встретиться один раз, да и то во сне. Я проснулся, а она осталась там одна, на этой темной глухой улице неведомого города. Я так и не узнал, кто ее муж, так и не узнал, кто убил Хемингуэя.

23.2

Иногда мне кажется, что мои стихи и впрямь есть некая высшая реальность, недоступная непосвященным, но существующая.

Года два тому назад написал я о смерти, которую встретил в гостях и которая спутала меня с кем-то другим, отчего тот другой человек помер, а я остался жив.

Майке в больнице одна женщина рассказала, что видела свою смерть. Однажды ночью она проснулась от какого-то прикосновения к своим волосам – перед ней стояла самая настоящая смерть, худющая, серая, в каких-то лохмотьях и с косой. Женщина вскрикнула, и смерть исчезла. А через пять минут в соседней палате умер мужчина, умер неожиданно – все думали, что он выздоровеет. Смерть испугалась крика женщины, а потом разозлилась и в отместку убила этого мужчину. А может быть, мужчина и должен был умереть – смерть приходила за двоими сразу. Но с женщиной номер у нее не вышел.

В «Жар-птице» у меня тоже смерть во плоти. Впрочем, там, может быть, и не сама смерть, самой ей было везде не управиться. Она за приличную плату (за буханку хлеба) наняла дворничиху, и та делала то, что положено.

6.3

Умерла Анна Ахматова.

Это случилось в доме отдыха под Москвой. Похороны 10– го. Ходят слухи, что ее будут отпевать в Никольском соборе.

8.3

В «Известиях» на последней странице в подвале небольшой некролог Твардовского. В «Литературке» – полоса.

Все пишут о «трудной, но завидной участи» и о «пушкинских традициях». Паустовский написал: «Я счастлив, что жил в одно время с ней».

9.3

Вечером позвонила Н. и сказала, что гроб с телом поставили в Никольском соборе.

Войдя в собор, я огляделся. Ничто не говорило о том, что здесь находится прах великой русской поэтессы.

Свернул налево. Я протиснулся внутрь и увидел гроб, обставленный с боков еловыми венками. Бородатые юноши, взявшись за руки, сдерживали публику, но толпа не очень напирала. Люди медленно двигались по кругу, задние привставали на цыпочки, чтобы лучше видеть.

Через минуту я очутился у изголовья покойницы.

Живой я ее никогда не видел. Но я ощущал ее присутствие в этом городе, в этом мире. И вот она лежит передо мной мертвая и доступная, очень непохожая на себя, на свои портреты и фотографии. Я нагибаюсь и целую ее в холодный каменный висок.

Гроб закрыли. «Она должна отдохнуть, завтра у нее трудный день», – сказала служительница собора, поправляя венки.

Народ разошелся. Осталось несколько человек.

У входа в собор кто-то уговаривал другую служительницу не закрывать на ночь дверь, потому что должен прийти скульптор, чтобы снять посмертную маску.

– Не могу! Ничего не знаю! Не имею права! – твердила женщина.

– Это ваш долг! – говорили ей. – Ваш святой долг!

Кто-то рассказывал, что было в Москве.

Анна Андреевна гостила в столице, когда у нее случился сердечный приступ. Она долго лежала в больнице (в палате на четырех человек) и стала выздоравливать. Потом она жила в доме отдыха в Домодедове. Здесь от второго приступа она и умерла. Три дня ее тело пролежало в морге больницы Склифосовского, никого к нему не подпускали. Какие-то студенты собирались каждый день под окнами морга, но двери открыли лишь за три часа до отлета самолета. Во дворе больницы устроили небольшую гражданскую панихиду. Выступали Тарковский, Лев Озеров и еще кто-то. Из знаменитостей были Евтушенко и Вознесенский. «Классики» не явились.

10.3

Пришел в собор около полудня. Народу было уже много. У гроба в центре зала люди стояли плотно и неподвижно. По краям же все время происходило какое-то движение: кто-то пробирался вперед, надеясь найти место поудобнее, кто-то возвращался, убедившись, что все лучшие места уже заняты.

Еще шла обедня. Пел хор. Я стоял у стены рядом с В. – он прилетел из Москвы специально на панихиду. Взгляд выхватывал отдельные куски картины: ярко-красные красивые губы женщины, черный старушечий платок, рыжую бороду парня – поэта, где-то когда-то виденного, позолоченный завиток на окладе иконы, серебряную лампаду на толстой цепи, светлый прямоугольник двери, в котором медленно падал крупный снег…

Обедня кончилась. Зажглись люстры. Началась панихида.

Голос священника был приятен, интеллигентен. Голоса дьячков были гнусавы.

– …Новопреставленной рабы божией А-а-нны-ы!

Народ прибывал. В толпе возникали волны и водовороты. Было душно. Сладко и дурно пахло ладаном.

– …В царстве праведных да утвердит ее Господь и да воздаст ей вечное успокое-е-е-ние!

Панихида кончилась. Началось прощание.

Я пробрался вперед и увидел голову покойницы с бумажным венчиком на лбу. Рядом с ней возникали и исчезали лица прощавшихся. Некоторые глядели внимательно, как бы стараясь запомнить черты усопшей, иные же как-то смущенно скользили глазами по ее лицу и тотчас отводили их вбок. Кое-кто наклонялся и целовал покойницу в лоб.

У гроба лицом ко мне стояла Аня, заплаканная, измученная, в темном, сбившемся на затылок платке. С другой стороны стояли Лев Гумилев, его жена и еще какие-то люди.

Началась давка. Задние напирали на передних. Кто-то кричал:

– Тише, товарищи! Не напирайте! Все успеете! Назад! Два шага назад! Не напирайте, будьте сознательными!

Над толпой появилась крышка гроба. Со всех сторон закричали:

– Не закрывайте! Дайте проститься! Не смейте закрывать!

Кто-то уговаривал:

– Товарищи! Прощание с покойной будет в Доме писателей, поезжайте туда! Там будет гражданская панихида!

Из толпы раздался громкий отчетливый голос:

– Гражданская панихида здесь!

И снова была давка. Рядом со мной женщина, побледнев и закрыв глаза, прислонилась к колонне. Кого-то оттаскивали под руки в сторону.

Началась панихида над другими покойниками в боковом нефе. Снова хор и голос священника, но все это уже издали. Потом издали же стук молотка и истерический женский вопль.

Народ шел мимо гроба около часу. Говорят, что в соборе было более двух тысяч человек.

Мы с Д. выходили последними. На полу валялись пуговицы, разбитое зеркальце, ручка от женской сумки, скомканный носовой платок, раздавленные цветы.

К нам подошла пожилая, бедно одетая женщина:

– Кого же это отпевали-то? Сроду еще в церкви столько народу не видывала.

– Писательницу отпевали, – сказал Д., – знаменитую русскую поэтессу.

– А как звали-то ее?

– Анна Ахматова.

– Не слыхала такую. Неужто знаменитая? Да и верно – кабы не знаменитая, разве пришло бы народу такое множество! А она что – верующая была? Писателей-то и начальство всякое теперь в церквах не отпевают – так хоронят…

12.3

Автобусная остановка в Зеленогорске. На остановке человек десять. Все стоят тихо, ждут.

Внезапно один из стоящих мужчин бьет одну из стоящих женщин провизионной сумкой по голове. Тишина нарушается. Женщина кричит и плачет. Мужчина норовит ударить ее еще раз, но ему мешают. Нельзя, говорят ему, бить женщину!

– Я вот вам дам – нельзя! – вопит мужчина, угрожающе размахивая своей провизионной сумкой.

В этот момент пострадавшая, изловчившись, бьет мужчину кулаком по щеке. Мужчина кидается на нее, но поскальзывается и падает навзничь, смешно задрав ноги.

Дальше драка идет с переменным успехом, постепенно затихая. Становится ясно, что это муж и жена, что оба они пьяны и дерутся с удовольствием. Им уже не мешают.

Когда подходит автобус, муж заботливо натягивает на голову жены сбившийся платок, а жена нахлобучивает на лоб мужу лохматую шапку. И оба, торопясь, лезут в машину.

13.3

Высокий мрачный брандмауэр. На самом верху одно-единственное оконце. По ночам в нем горит розовый свет.

Будто огромная крепостная башня.

Средневековье. Мрак кругом. Злые глупые рыцари в нелепых латах. Инквизиция. Фанатизм. А в башне, отгородясь от мира, живет добрый мудрец.

По ночам рыцари спят, устав за день от лат и от злобы, а мудрец не спит, думает.

Может быть, он не один. Может быть, он живет в башне с красавицей дочкой, такой же доброй, как он, такой же чуждой Средневековью.

Может быть, у них еще есть кот. Да, пожалуй, без кота им не обойтись. Когда я днем прохожу мимо брандмауэра, я всегда задираю голову, стараясь разглядеть кота на окне – все коты сидят на окнах, должен и он сидеть. Но его что-то не видно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю