Текст книги "Неизвестный Алексеев. Неизданные произведения культового автора середины XX века (сборник)"
Автор книги: Геннадий Алексеев
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Садясь в троллейбус, уступаю дорогу двум женщинам. Вслед за ними, отпихивая меня локтем, в дверь лезет мужчина с авоськой. Я брезгливо отстраняюсь, уступая дорогу и ему. За спиной слышу хриплый голос другого мужчины: «Давай, давай побыстрее! Чего стоишь, ворон считаешь?»
Все это, будучи переведено в плоскость символики, удивительно точно характеризует мои взаимоотношения с миром.
По шумному, освещенному солнцем проспекту, мимо разноцветной яркой толпы едут открытые грузовики с солдатами. Целая колонна в одинаковых грязно-зеленых гимнастерках. Вдруг вспоминаешь – есть то, что называется армией. Есть миллионы здоровых молодых людей, которые носят одинаковые гимнастерки, одинаковые пилотки и сапоги и ровным счетом ничего не создают. Миллионы здоровых молодых людей годами занимаются игрой, которая почему-то называется службой. Они ходят строем, поют песни, стреляют в тире и ездят на хороших новых машинах по хорошим, специально для этого построенным дорогам.
29.6
Если когда-нибудь я буду писать мемуары, там будет такое место.
В середине 60-х годов по Невскому проспекту ходил человек в очках, в не по росту коротких, стершихся на коленях вельветовых брюках, в поношенном сером в клеточку пиджаке и с большим брюхатым портфелем под мышкой. Портфель был без ручки, и носить его можно было только так.
Это был самый умный в мире человек. Во всяком случае, умнее его я никого не встречал. Его звали Юра Д. В то время ему было около сорока лет. Вернее, его возраст находился где-то в промежутке между 35 и 40 годами. Молодость свою он провел в лагере, куда был заточен восемнадцатилетним. Разумеется за «чрезвычайно опасную антигосударственную деятельность».
Как это часто бывает, Юрина внешность не давала повода подозревать его в преступном прошлом. Он был круглолиц, невысок и имел сугубо интеллигентную расплывчатую фигуру. Вообще он был ярким образчиком того сорта мужчин, который менее всего волнует хорошеньких легкомысленных девушек.
Он был гибрид – в нем текла немецкая, русская, еврейская и еще какая-то кровь. Он был сирота – его отца расстреляли в 37-м. Он был женат. Он был непьющий и стеснялся этого своего порока. Он был ученый.
До того как я его встретил, слово «ученый» звучало для меня как-то абстрактно, плоско. Юра его оживил. Он был ученый в формальном смысле, ибо состоял в аспирантуре и писал диссертацию, но главное, он был ученым по существу, в том самом изначальном смысле, который имел в виду Пушкин, написавший известные всем русским детям строки:
У лукоморья дуб зеленый,
Златая цепь на дубе том.
И днем и ночью кот ученый
Все ходит по цепи кругом.
Юра Д. был этим самым ученым котом. Он все знал. Во всяком случае, он знал настолько больше меня, что было просто смешно. Он знал поэзию и прозу, философию, историю, математику, физику, знал, что делается в мире, в стране, в городе. Кроме того, он знал еще множество интересных людей и множество интересных историй из их жизни. У него была прекрасная память. Он хорошо говорил. Он был обаятелен. Он понравился мне с первого взгляда.
Это был не только самый умный, но и самый хороший человек на свете, как Эйнштейн. Он был добр, смел, честен, благороден, и, что особенно мне в нем нравилось, он не был нытиком – просидев 8 лет, он ходил по Невскому в рваных ботинках, писал диссертацию и ни на что не жаловался. Он все понимал, но не все любил, кое-что он ненавидел. Он не был оптимистом, но и пессимистом я его не назвал бы. Он был настоящим мужчиной, но хорошенькие легкомысленные девушки по глупости об этом не догадывались.
Юре нравились мои стихи. Пожалуй, даже очень нравились. Это мне льстило. Это меня спасало.
В ту пору я был одинок. Почти все мои связи с литературным миром как-то сами собой порвались. Я влез в пресловутую башню из слоновой кости и сидел там, не высовывая носа. В башне было неудобно, тесно, хотелось на волю. Но я сидел. Потому что не мог иначе. Д. заглянул в окошечко башни и сказал, приглаживая ладонью лохматые полуседые волосы: «О! Извини меня, ради бога! Кажется, я заставил тебя ждать!» – так он всегда говорил, появляясь на пороге нашей квартиры. И всегда при этом приглаживал ладонью волосы – он никогда их не причесывал. «Еще года два посиди в башне, – сказал мне Юра, – а там видно будет». – «Два – это еще не так страшно», – подумал я, и мне стало легче.
Юра Д. был ангелом, ниспосланным мне во спасение, ангелом в очках и в не по росту коротких, вытершихся на коленках вельветовых брюках. Заимствуя у себя самого, я мог бы добавить: Юра Д. был лучшим из всех, которые мне встречались.
21.7
Как это ни пошло звучит, но от меня ушла жена. Собрала вещички и ушла. Может быть, ненадолго, может быть, навсегда.
22.7
«Завтрак у Тиффани» Трумэна Капоте.
Холли – вылитая Сюзи. В ее устах грубый жаргон звучит как музыка:
«– А, гадство, – сказала она и загасила окурок».
Интересно, любит ли Сюзи кошек?
23.7
Муравьиный путь через дорогу. Муравьи, наверное, знают, что по дороге ходят люди, а иногда даже проезжают машины. Конечно, они это знают, не такие уж они дураки. И все же они проложили свой путь через дорогу, потому что им так надо. Они жертвуют жизнью ради своей великой муравьиной цели. Великая цель скрыта там, за дорогой, в густом ельнике. Муравьи самоотверженно идут к ней по своей тропе, обходя трупы раздавленных соплеменников, не глядя по сторонам, не задерживаясь ни на миг, одинаково рыжие, одинаково сознательные и одинаково выносливые.
25.7
Основа этики – своего рода торговый обмен: не делай пакостей другим, если не хочешь, чтобы их делали тебе. Все остальное – история.
27.7
У причала стоит белый теплоход. На его палубе хорошо одетые иностранцы играют в гольф. У трапа – пограничник. Ему скучно. Он болтает с матросами.
Сегодня вечером белый теплоход уйдет в море. Стокгольм, Копенгаген, Гамбург, Лондон…
Сажусь в троллейбус и еду в центр. Выхожу на Невском. По Мойке дохожу до Дворцовой площади и замираю: красиво! Тысячу раз видел, но не могу привыкнуть. Господи, как красиво! Какой город! Какое счастье, что я живу в нем!
2.8
Есенин – поэт нэпа. Отчаянное его хулиганство – от сознания бессилия перед надвигающейся ночью. Его крестьянская душа мучилась в предчувствии грядущих российских ужасов.
Судьба Есенина символична. Судьба его стихов еще символичнее.
В том учебнике советской литературы, по которому я учился в школе, Есенину была посвящена одна неполная страничка. Теперь его ставят рядом с Маяковским.
В середине пятидесятых годов, когда Есенин был «реабилитирован», на всех вечерах самодеятельности читали его стихи. Обязательно «Матери», обязательно «Собаке Качалова».
Эпигоны растащили Есенина по лоскутку. Их было и есть тьма, начиная с Садофьева и кончая Тряпкиным.
Есенина поют под гитару на вечеринках и без гитары – после вечеринки, на улице, пьяными голосами, вперемежку с блатными песнями.
В старом «Огоньке» нашел прекрасную его фотографию. Лицо чистое, нежное, почти девичье. И в углу рта – трубка.
Сельский отрок, соблазненный городскими забавами. Лель развращенный. («А парни подпоили Леля и уложили с бабой спать».)
4.8
Женские ноги выразительны. Есть застенчивые, есть развязные. Встречаются ноги с хитрецой. Есть веселые ноги, есть томно-меланхоличные.
Люблю ходить по улицам и наблюдать за женскими ногами.
Приснился Лев Толстой. Он высокий, тощий, как Бернард Шоу. У него маленькая головка с модной женской прической. Волосы крашеные, соломенного цвета.
Толстой благосклонно относится к моим стихам и покровительствует мне. Я горд. Мне лестно ходить рядом с Толстым. Но отец (он появился внезапно) говорит мне:
– Слушай, странный какой-то этот твой Толстой! На портретах он совсем другой. Почему у него женская голова? Не привидение ли это?
«И впрямь привидение!» – думаю я, и вдруг вспоминаю, что отец тоже умер.
5.8
Сегодня я триумфатор. Вышел наконец Закани.
Шел по Невскому и увидел в руках прохожего книжицу со знакомыми иллюстрациями. Бросился в ближайший книжный магазин и купил 4 штуки.
Желтенькая бумажная обложка. Смешные людишки в чалмах и в туфлях с лихо загнутыми носками. Предисловие Н.
Какое счастье! Люди на моих глазах берут в руки мою книгу и читают мои стихи (да простит мне старик Закани!). Где-то в Сибири, на Дальнем Востоке, в Крыму люди раскрывают книжку в желтенькой бумажной обложке и пробегают глазами по моим строчкам!
Какое сладкое счастье!
9.8
Запах грибов. Есть миллионы разных запахов, но – запах грибов!
О нем забываешь. Зимой, весной о нем не вспоминаешь. И вдруг в начале августа на обочине дороги замечаешь сыроежку. Осторожно раздвинув мох, срываешь ее, подносишь к лицу, и в ноздри ударяет этот таинственнейший, ни на что не похожий запах.
Чего только в нем нет! Детство, первая любовь, какие-то давние, забытые солнечные и пасмурные дни, леса, лесные дороги, заросли папоротника, зеленые ковры мхов, сырые овраги, сухие, прогретые солнцем склоны холмов с редкими высокими соснами, и еще, еще…
Большая муравьиная дорога шла, извиваясь, между елками. В одном ее конце был муравейник, до другого конца я не дошел – длинная была дорога. Муравьи шли по ней густо, натыкаясь друг на друга, перелезая сухие веточки и завалы из еловых игл. Некоторые что-то тащили. Я вгляделся: один тащил щепочку (зачем он тащил ее издалека, эту обыкновенную на вид щепочку? Таких было множество и около муравейника), другой тащил какую-то маленькую белую пластинку – видимо, кусочек цветочного лепестка, третий тащил мертвого своего товарища – наверное, где-то там, в конце дороги, произошла катастрофа: упала с дерева сухая ветка и убила нескольких муравьев. Но у большинства не было никакой ноши. Бог знает, зачем они сновали по большой дороге туда и обратно.
10.8
Вечером сидели у костра (жгли старые пни). Когда костер догорал, в нем образовывались огненные пещеры. Стены их светились таинственным багровым светом. Временами этот свет становился синим или зеленым. От этого зрелища было трудно оторвать глаза – оно завораживало. Я ощущал себя огнепоклонником, жителем бронзового века.
14.8
Пришла Майка. Сказала:
– Ты зашел в тупик! Ты перепеваешь себя! Неужели ты не видишь, что перепеваешь себя? Я не вернусь к тебе, даже если очень попросишь! Не надейся!
Однако уходить медлила.
16.8
Утром на почте получил гонорар.
Пересчитайте! – сказала почтмейстерша. Я стал пересчитывать. Люди, стоявшие в очереди, не спускали глаз с этой толстой пачки десятирублевок. Быть может, никто из них ни разу не держал в руках столько денег.
Я шел по улице и чувствовал, как оттопырен карман моего пиджака. Во рту у меня было сухо. «Господи, – думал я, – что делают деньги с человеком!»
Подошел к пивному ларьку, сунул в окошечко мелочь и тотчас отдернул руку:
– Господи, зачем мне это паршивое пиво? Я же могу пить шампанское!
21.8
Полгода, как умер отец. Утром купил цветы на рынке и поехал на кладбище.
Накрапывал дождичек. Голуби ровными рядами сидели на карнизах кладбищенской церкви. Дорожки были безлюдны. На могилах тут и там алели бегонии и георгины. Лето нынче сырое, и цветы растут буйно. Они сочные, мясистые, бесстыдно-плотские.
Недалеко от нашего «семейного склепа» этой же зимой появилась новая могила. Тогда, в феврале, она вся была завалена цветами, и непонятно было, кто похоронен. Теперь осталось лишь несколько венков. Подошел, стал читать надписи на лентах: «Лучшей фигуристке Танечке от…» «Дорогой, бесценной нашей девочке, так безвременно и трагично…»
Попытался представить себе эту Танечку.
Тоненькая девчонка со светлыми, коротко подстриженными волосами. Бегала на коньках, кружилась, прыгала на льду. Сулили ей чемпионство, славу. И вот – бетонный поребрик, крашенная масляной краской решетка, венки…
А мне удалось дожить до тридцати трех.
Как она завидует мне, бедная незнакомая Танечка, там, в своем узком девчоночьем гробу в двух метрах от моих остроносых ботинок!
Когда-нибудь мы с ней встретимся, и она мне скажет:
– Знаете, я просто плакала от зависти, честное слово! Вы стояли перед моей могилой такой живой, такой счастливый, довольный своим успехом, своей книжкой, деньгами, которые можно истратить на что угодно. А я не успела. Мне не повезло. Ах, как мне не повезло! Зачем? Почему? За что? Я же не сделала ничего плохого! Я хорошо училась. Я могла стать знаменитой. Все говорили, что я могла стать выдающейся фигуристкой, что у меня все данные… Нет, вы просто представить себе не можете, как я тогда вам завидовала!
26.8
По радио выступает вьетнамец:
– Борьба вьетнамского народа – это его великая историческая миссия!
Жестокий, истерический голос.
О, эта миссия! Непременно историческая и непременно великая! О, эти жестокие голоса миссионеров! Сколько их было! Сколько их будет? О, эта борьба! Вечная борьба! («Покой нам только снится».)
Дача. Ночь. Горит «летучая мышь». Вокруг нее кружатся мотыльки. Стрекочет сверчок. И идет борьба. Идет своим чередом.
Каждый борец должен быть уверен в том, что он выполняет великую историческую миссию, иначе грош ему цена. Со стороны это выглядит иногда смешно. Но только со стороны. Надо быть борцом и не надо быть в стороне.
А я из старых досок строю сарай. И мне это занятие нравится. Видимо, это и есть моя великая миссия. Помру, а сарай останется, и человечество будет мне благодарно.
29.8
У входа на Смоленское кладбище висит странное объявление: «Кладбище открыто с 6 утра до 9 вечера. После 9 все входы закрываются и спускаются собаки».
Зачем покойников охранять с собаками? Кому они нужны?
Вошел и очутился в ином мире.
Буйная зелень. Остатки поверженных памятников, ржавое железо склепов. Посреди заросшей травой дорожки валяется надгробный камень из черного гранита. На нем два четких, не тронутых временем слова: «Былому другу». И все – ни имени, ни фамилии, ни даты.
У церкви на специально огороженной площадке голубовато-серая шевелящаяся масса голубиных хвостов. Все голуби клюют крупу, и хвосты у них задраны вверх – голов не видно.
На скамейке – старушки в белых платочках. Проходя мимо, слышу обрывок какого-то старушечьего рассказа:
– …Простите меня, дорогие братья, – живу я лениво, неразумно, нерадиво…
К кафе-мороженое, что у моста Шмидта, подкатил автобус с иностранными туристами. С любопытством оглядываясь по сторонам, иностранцы спускаются в этот подвальчик. Начинаются долгие объяснения с буфетчицей с помощью жестов, мимики и исковерканных русских слов.
– Чаю нет! – кричит буфетчица (ей кажется, что чем громче, тем понятнее). – Нет чаю! Кофе есть! Черный кофе! И с молоком! Натуральный кофе с молоком! Кофе! А чаю нет!
Туристы мнутся. Некоторые берут мороженое.
Пожилая и довольно просто одетая женщина взяла стакан яблочного сока и слоеную булочку. Притронувшись губами к краю стакана, не сделав, как мне показалось, даже глотка, она брезгливо отодвинула стакан в сторону.
Я вдруг разозлился.
«Ах ты, старая мымра! – думал я. – Зажралась в своей Европе! Мне иногда и на газировку не хватает мелочи, а она не хочет пить яблочный сок! Ах ты… буржуйская образина!»
Иностранка лениво отщипывала маленькие кусочки от слоеной булочки. Булочка тоже не пробудила в ней аппетита.
Подошла старушка в белом переднике, которая собирала со столиков грязную посуду. Иностранка сделала знак рукой – можете, мол, это убрать. Старушка унесла на подносе непочатый стакан яблочного сока и почти целую слоеную булочку.
В «Новом мире» статья Твардовского о Бунине. Попытка с помощью классика оправдать собственные литературные пристрастия, а заодно и позицию журнала.
Надоевшее вранье о том, что в эмиграции Бунин деградировал как писатель. Именно ностальгия сделала Бунина Буниным. За границей он написал свои лучшие вещи.
В атласе мира, выпущенном у нас в 1940 году, на территории Польши написано: «Область государственных интересов Германии». Австрия обозначена как немецкая провинция. Вместо Чехословакии – Богемия и Моравия (и в скобках – «протекторат»). Сталин официально признал право Гитлера на захват Европы.
30.8
Великий Ужас окружал мое детство, мое отрочество, мою юность. Окружал, но не касался меня. И я не знал о нем почти ничего, так же как и миллионы других людей, живших рядом.
Но некие невидимые флюиды неведомой мне трагедии каким-то образом оседали в моем существе. Мне было дано свыше подсознательно ощущать творимое вокруг меня зло. И это ощущение сформировало мою душу, стало неизменной темой моих «высших переживаний».
Отсюда моя тревога и вечный страх – что будет за поворотом? Кто притаился там, за углом?
Теперь я знаю, кто притаился, Я стою в сторонке, но мне видны все девять кругов Дантова Ада. Со мной нет Вергилия. А черти мерзко хохочут и издают похабные звуки.
2.9
Пришел сентябрь, и я из вольного плотника и прожигателя жизни превратился в номенклатурное лицо. Кто-то ниже меня – таких мало. Кто-то выше – таких много. Декан подчеркнуто вежливо, отвратительно вежливо пожимает мне руку, и я чувствую, что это мне не безразлично.
6.9
Прочел «Исповедь» Толстого. В 33 года я прочел «Исповедь» Толстого. Раньше мне нельзя было это читать, а теперь можно, теперь я созрел.
Так оно и есть: все мучения мои с «бренностью» – не от ущербности, а, наоборот, от полноты ощущения жизни.
Но не верю я, что любой мужичонка из Тульской губернии глубже понимает жизнь, чем Сократ и Шопенгауэр.
А с иронией жить легче.
Ирония – как алкоголь. Она создает иллюзию вооруженности, когда ты совершенно беззащитен, иллюзию тепла, когда ты погибаешь от стужи.
Толстовское богоискательство мне понятно. Толстовское «опрощенство» мне претит. Опроститься нельзя. Если уж ты не прост, простым не станешь. И это тоже от Бога – быть сложным. Надо иметь мужество и силы, чтобы нести этот крест.
9.9
О вреде и пользе не в меру развитого воображения.
Во рту у меня, на десне, была ссадина. Она долго не заживала. Образовалась язвочка. Больно было жевать, больно было от горячего и холодного, от соли и от перца, от кислого и от сладкого. Каждый день я рассматривал язвочку в зеркале и почти убедил себя, что это рак.
Воображение мое разыгралось. Я уже видел свои похороны (интересно, кто будет идти за гробом?), видел камень на своей могиле и надпись на этом камне. Я уже слышал, что говорят обо мне после смерти разные знакомые люди, друзья и недруги.
Две недели я умирал от рака. Но язвочка вдруг зажила. С того света я вернулся на этот. Умирать было приятно, воскресать – еще приятнее. Из-за этого моя жизнь как бы удваивается и утраивается. Иногда я даже забываю – было ли это со мной на самом деле или это лишь плод моего воображения. И неизвестно, что важнее – истинная моя жизнь или воображаемая.
10.9
Только что из Парижа. Я успел побывать в нем, пока Майка причесывалась в ванной. Хотел встать вместе с ней и вдруг мгновенно заснул. И очутился в Париже вместе с Л.
Вроде бы у нас с Л. командировка. Ходим мы с ним по Парижу и никак не можем найти площадь Оперы. Туда-сюда – исчезла площадь.
«Вот черт! – думаю я. – Куда же она делась? Как назло, когда надо, ее нет на месте!»
Потом выяснилось, что я потерял фотоаппарат.
– Что же нам теперь делать? – спрашиваю я Л. – Ведь без фотографий никто не поверит, что мы были в Париже!
– Да, дело плохо, – говорит Л. – Впрочем, есть выход! Накупим кучу всяких путеводителей, и нам наверняка поверят!
– Это идея! – говорю я, и мы идем покупать путеводители.
Народец в Париже какой-то серенький, не парижский. Люди висят на трамвайных подножках, стоят в очередях у магазинов.
– Все как у нас! – говорю я Л. – Даже приятно!
А может быть, мы не можем найти Оперу!
«Вдруг и правда не Париж?» – думаю я, и мне становится тоскливо.
Днем поехал в институт, встретил там Л. и сказал ему:
– Давай лучше умолчим, что мы были в Париже. Вдруг это действительно был не он? Стыда не оберешься.
Л., конечно, ничего не понял и даже испугался. Я рассказал ему сон, и мы долго смеялись.
13.9
Город кишит красивыми девушками, хорошо одетыми, хорошо причесанными девушками с холеными белыми руками, со стройными ногами в прозрачных гладких чулках.
Давеча шел по Гаванской. Накрапывал дождичек. Навстречу мне, прикрываясь одним зонтом, шли две очень хорошенькие, веселые такие, милые. И вдруг их обогнала вовсе уж красавица – прямо с обложки журнала «Фильм»!
23.9
Давно известно, что правда обладает тем странным свойством, что она всегда торжествует. Рано или поздно, но торжествует. Сколько бы ни было крови, грязи, лжи и садизма, правда каким-то образом всплывает на поверхность. И каждый раз все с удивлением и с удовольствием говорят:
– Да, правда – это правда, от нее никуда не денешься!
Но для евреев, которых расстреливали в Бабьем Яре и в разных прочих оврагах и ямах, такое отношение к правде было бы не совсем приемлемым. Правда повернулась к ним задом. Им досталась лишь самая жестокая неправда. Их тела сгнили. Их кости перемешались. И какое им дело до того, что фашизм был разгромлен!
28.9
В 8 утра, когда я еще лежал в постели, раздался телефонный звонок. Низкий женский голос произнес:
– Здравствуйте, Геннадий Иванович! Не узнаете? Это одна ваша знакомая девушка из Выборга… Я опоздала на утренний поезд и решила вам позвонить.
Мы встретились с ней у Финляндского вокзала. Она оказалась блондинкой. Еще больше похудела – запястья стали совсем тонкими, почти прозрачными.
Стояли на набережной. Ветер шевелил ее волосы. Иногда он бросал их ей на лицо, и тогда я видел только рот в бледно-розовой помаде и сверкающий белок глаза. Чайки летали низко. Некоторые садились на воду и тотчас взлетали снова. Она сказала:
– Тут холодно, я замерзла!
Сели на скамейку в сквере. Она открыла сумочку, вынула пачку сигарет, закурила.
– Ваши фотографии всем нравятся. Я приносила их в редакцию, – она работает теперь в редакции газеты. – Сказали, что вам надо работать фотокорреспондентом. Правда, у меня их уже растащили – почти ничего не осталось. А я выхожу замуж.
– Кто же этот счастливчик?
– Так, никто. Простой инженер. Но я, впрочем, не совсем еще решила.
– Когда решите, пригласите на свадьбу?
– Да, конечно. Я провела отпуск в Молдавии. Ела фрукты, загорала. У меня был хороший загар, я была красивая, когда приехала. Сейчас уже не то.
И впрямь, цвет лица у нее был тусклый, сероватый. Такой всегда бывает, когда сходит загар.
– А не рано ли вам, Сюзи, замуж?
– Я тоже думаю – не рано ли? Мне ведь в этом году исполнится только двадцать три! Но все говорят, что пора.
– Почему вы не позвонили вчера?
– Да так, почему-то не хотелось.
– Что же вы делали вечером?
– В ресторане была. Мы ходили в «Кавказский».
– Отчего же ваши ухажеры не водят вас в театры? Все в рестораны и в рестораны. Вы же любите театр!
– Такие вот ухажеры попадаются.
– А вы заведите других!
Сюзи улыбается своей роскошной улыбкой, обнажая ровные белые зубы.
– Долго вы были в Волгограде?
– Месяца полтора. Волгоград мне не понравился. Скучно там, хуже, чем в Выборге. Мне Киев понравился. Я пробыла в нем один день, когда возвращалась из Молдавии. Красивый город. Но Ленинград все равно лучше!
– Вот видите! Вы так любите Ленинград – и не хотите учиться! Получайте аттестат и поступайте на отделение журналистики. У вас же есть производственный стаж, вы же в редакции работаете! Станете журналисткой, будете ездить за границу, будете носить моднейшие платья и кататься в шикарных машинах!
Сюзи опять улыбается во весь рот.
– Я хочу пива! – говорит она.
Заходим в ресторан вокзала. Она снимает свой коричневый плащик и кладет его на стул рядом с собой. На ней светло-серая шерстяная кофточка с темно-серым стоячим воротничком. Стало еще заметнее, как она похудела: плечи еще больше заострились, бедра стали у2же.
Пиво она пьет с удовольствием, держа бокал двумя руками, как это делают дети.
Выходим на перрон. Она идет впереди, и я любуюсь ее походкой. О, эта походка Сюзи! В ней презрение ко всему миру! В ней вызов всему человечеству!
Прощаемся на площадке электрички.
– Напишите мне! – говорит она.
– Да, обязательно напишу! – отвечаю я и целую ее изможденную ладонь.
4.10
Перечитываю Достоевского.
Гениально, до безнадежности. Просто руки опускаются.
7.10
Сон. Лазаю по каким-то горам вроде крымских. Потом срываюсь с обрыва и падаю в бездну. Земля далеко внизу, и падать мне долго. Я лечу и думаю: «Теперь уже ничего не поделаешь, теперь действительно все кончено, и ничто от меня уже не зависит».
Под окном идут детсадовские ребятишки. Я их не вижу, но слышу. Какофония детских голосов. Некоторые голоса на миг вырываются из общего шума и после снова ныряют в него. Все перекрывает голос воспитательницы:
– Не растягивайтесь! Идите плотнее!
Гомон стихает. Дети прошли.
Подхожу к окну. Дождь кончился. В лужах плавают желтые листья. Серое небо светлеет, и становятся заметными отдельные облака. Но ненадолго. Снова все оттенки растворяются в сером. Серое побеждает, оно знает, что пришло его время. Октябрь.
7.10
Я не тщеславен, но самолюбив. Самому-то мне почести не нужны вовсе, а перед людьми как-то стыдно: Вот, думают, какой он неудачник! Все что-то делает, и никакого толку!
Кабы я знал, что люди на меня внимания не обращают, жил бы я тихо и счастливо.
В гастрономе случился скандал. Одна женщина сказала кассирше:
– Не перепутайте, пожалуйста – двести колбасы, триста сыра, кило говядины и кило слив.
Это «не перепутайте» кассиршу ужасно задело. Она закричала:
– Не учите меня! Без вас знаю, как работать! Ишь нашлась, еще нотации читает!
Женщина сказала что-то в свое оправдание, после чего кассирша совсем озверела. Стекла звенели от ее крика.
Очередь притихла.
В конце ее, в самом хвосте, стоял индус в синей чалме. В его глазах удивление сменялось страхом, а страх – удивлением. Он, видимо, ничего не понимал.
Толстый сборник Мартынова «Первородство». Хорошие стихи пишет Мартынов.
Фидель Кастро официально объявил о переименовании своей партии в коммунистическую.
«Наша партия будет воспитывать массы! Поймите это хорошо: наша партия! Никакая другая партия, а именно наша!»
9.10
Ехал в электричке по осенним лесам. За окнами мелькали желтые, нелепо нарядные березы. Капли дождя наискось ползли по стеклу.
Когда вышел на платформу, сумерки уже сгустились. Холодный ветер раскачивал сосны.
Пришел на дачу. Включил транзистор, нашел подходящую музыку (кажется, это был Гайдн), разжег печку и стал жечь старые рукописи. Как-то так получалось, что у каждого листа последним сгорал тот угол (нижний правый), где стояла дата. Сгорали годы и месяцы: март 1957, февраль 1958, июнь 1959…
Сначала буквы и цифры из темно-синих делались ярко-зелеными, потом на них наползала коричневая пелена, и лист свертывался в трубку.
Сгорали пять лет моей жизни. Некоторые частично, некоторые целиком. Сгорели под музыку Гайдна, в лесу, темной осенней ночью.
10.10
Утром все золото леса засверкало. Какие-то лучи сами собой возникали в березовых кронах и, выходя наружу, скрещивались с лучами солнца. Но это не было побоищем, это было встречей дружеской, быть может, даже любовной. И получалось единственное в своем роде сияние – не слепящее, но мягкое и даже печальное.
К полудню солнце скрылось. Но ветра не было. И вдруг в воздухе закружились белые мухи. Их становилось все больше и больше. Повалил настоящий, серьезный густой снег.
Все перемешалось – лето, осень и зима. Трава была еще зеленой, кусты – тоже, цвели еще последние астры, и на все это падал снег.
Я взял транзистор и спустился к озеру. Берега стали неузнаваемы. На белом фоне четко чернели ели вперемежку с апельсинными пятнами берез. Вода была удивительно прозрачна. По радио – Скрябин.
Было так, будто это и все. Лучше ждать уже нечего – можно и помереть.
15.10
Редакция газеты «Смена» в Доме прессы на Фонтанке. Ищу Германа Гоппе, заглядываю в комнаты. В комнатах с современной мебелью, с красивыми цветными телефонами за столами сидят современного вида хорошо одетые и хорошо подстриженные молодые люди. Делать им, видно, нечего, они просто так сидят, болтают с девицами, крутят в пальцах карандаши и авторучки.
Гоппе ведет заседание литкружка.
Молодой человек с холеным гладким лицом читает свои стихи. Потом все высказываются.
Гоппе говорит со знакомыми интонациями:
– Ты, Валя, по-моему перегнул… Может быть, Юра что-нибудь скажет? Ты меня, Володя, прости, но, по моему, это пыльные стишки! На кой черт тебе вся эта стилизация?
Возник спор.
Валя с гладким лицом сказал:
– То, что стихи не запоминаются, ни о чем не говорит. Возьмите томик Лорки – останется ли у вас в голове хоть один стих?
– Ну простите! – цепляется тут же Валин оппонент. – Лорка – это, знаете ли…
Мы уединяемся с Гоппе на диване в коридоре. Гоппе говорит:
– Вы талантливый человек… Думаю, что это напечатают, – речь идет о «Жар-птице». – В поэме есть один недостаток – слишком это общо, слишком вне времени, такая история могла произойти и 500 лет назад, – ах, как это мне льстит! Я просто таю от этого комплимента! – Вообще всё не напечатают, надо сокращать, я вот тут кое-что наметил…
22.10
Самолюбие спасает меня от малодушных поступков, помогает оставаться самим собой. Да здравствует мое самолюбие!
26.10
В вестибюле института толпой стоят женщины в белых халатах. У некоторых сумки с красными крестиками, у некоторых – носилки. Узнаю знакомые лица – секретарши, лаборантки, библиотекарши. Они шутят, смеются – им неловко на людях играть в детскую игру.
Помню, перед войной такие же вот женщины в халатах и с носилками так же смущенно смеялись и перешучивались.
Иногда невыносимо страшно. Но все же дух захватывает от любопытства. Время свистит в ушах.
28.10
Отнес «Жар-птицу» Гоппе. Переделка ему понравилась. Он даже как-то оживился, разволновался, прочитав новый, сокращенный вариант. И мне было приятно, что ему понравилось. Я даже забыл, что «Птица» ощипана, мною же ощипана.
1.11
Традиции в искусстве – вещь серьезная и заслуживающая уважения. Но чаще всего о них разглагольствуют бездарности. Им без традиций никак нельзя. Без традиций они просто воры: стянут у кого-нибудь нечто давно уже проверенное и всеми одобренное, стянут и выдают за свое. А тех, кто не воры, они называют кривляками – не хотят-де, мол, воровать, гордые слишком!
Существует мнение: если ты написал нечто стоящее, ты не имеешь права не печататься, ты должен пробиться к читателю любой ценой – это твой человеческий и писательский долг.
При этом со странной легкостью на плечи автора возлагаются тяжкие обязанности распространителя собственных творений. Но не достаточно ли того, что он их творит?
Оказывается, чтобы быть поэтом, мало иметь талант к стихосложению, надо быть еще пронырой, хитрецом, должно уметь улыбаться кому следует, слушать чей-то кромешный вздор, терпеть чье-то покровительственное похлопывание по плечу.