355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Газета День Литературы » Газета День Литературы # 117 (2006 5) » Текст книги (страница 4)
Газета День Литературы # 117 (2006 5)
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 23:32

Текст книги "Газета День Литературы # 117 (2006 5)"


Автор книги: Газета День Литературы


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)

Антанас Герулайтис ПАСТУШОК


РОДИТЕЛЕЙ СВОИХ Я НЕ ПОМНЮ, оттого что рос до шести лет в детском приюте для младенцев от костела в литовском Каунасе. Потом был передан в другой детский дом в области, где и встретил Вторую мировую войну и Победу.

Тяжелые дни настали для нас, детей, летом 1941 года, когда началась война.

В нашем детском доме число осиротевших увеличилось втрое. Здесь были литовцы и поляки, русские, белорусы и даже немцы.

Когда фашисты ворвались к нам, они приказали воспитателям выстроить всех детей на плацу. Естественно, красные знамена и портреты вождей не успели снять. Построил нас учитель физкультуры и, как обычно, был он в своем красном шарфе. Увидев это, подъехавший на машине старший офицер немецко-фашистской армии пришел в ярость и, схватив у стоявшего в оцеплении немецкого солдата автомат, со словами «большевик» разрядил его в нашего учителя. Смертельно раненый, он медленно опустился на землю, последний раз взглянув на нас, словно боясь, что такая же участь постигнет и остальных.

Почти так оно и получилось, и когда мы вернулись в здание, то не нашли многих из персонала, руководства и воспитателей. Их увезли в гестапо.

Вся забота о нас легла на плечи младшего персонала. Продукты заканчивались, уголь не подвозили, бани не работали – грязь, голод. Дети стали умирать. Нас – старших детей – собрали воспитатели и сказали: чтобы как-то выжить всем – нам надо пойти просить милостыню. И мы пошли побираться…

Ненадолго вернулась советская власть. Несмотря на то, что вокруг шли ожесточенные бои, нам стало немного легче. Солдаты делились с детьми-сиротами скромным пайком, помогли со склада завести уголь, заработала баня. Я очень привязался к советским солдатам, пропадал у них целыми днями. Я знал русский и понимал немецкий, потому иногда переводил. По «секрету» командир сообщил, что они скоро покинут нас. Я очень просил взять меня с собой, но каждый раз получал отказ.

Обнаружили меня в полку, когда уже далеко отошли от нашего детского дома. Полк многих бойцов своих потерял. И в Белоруссии уже командир попрощался со мной и передал меня машинисту паровоза, который ехал до Вильнюса. Я плакал и клялся убежать и разыскать их всё равно.

Машинист привез меня на вокзал, отстегнул с пилотки звездочку и сунул ее мне в карман – на память. По дороге в детский дом я все-таки убежал, но на вокзале был задержан немецким патрулем.

В Прибалтику вместе с немецкими оккупантами вернулись и все бывшие хозяева. Нас выстраивали в шеренгу, и они выбирали себе дармовую рабочую силу. Нас раздевали и, как у рабов, проверяли зубы и нет ли паразитов. Сразу же подписывали договор-соглашение, по которому определялось, сколько хозяин в конце сезона должен сдать продуктов государству, т.е. немецким оккупантам. Почти три года я работал – батрачил, пас скот.

И судьба опять свела меня с советскими солдатами, военнопленными. Они выполняли грязную, тяжелую работу, но мне заменили и брата, и отца. Мои детские годы и юность крепко связаны с этими людьми. Мы даже спали вместе в хлеву на сеновале.

Мне приходилось рано вставать и работать весь день до позднего вечера. В 5 часов утра я со скотом уже был на пастбище. Когда пригревало солнышко, очень хотелось спать. И я однажды заснул, а пробудился уже от сильного удара. Злобный старший смотритель стегал меня кнутом. От его ударов лопнула даже рубашка на спине. Извиваясь от боли, я плакал и просил прощения. Оказалось, что скот, в то время, когда я дремал, добрёл к картофельному полю. Если бы он попортил картошку, приговаривал смотритель, я тебя бы убил. После этих побоев я три недели не мог спать на спине, с трудом сгибал руки и ноги. Солдаты лечить меня народными средствами, травами.

Кормились мы особняком, потому что не имели право заходить в столовую, где обедали хозяева. Наш «обеденный стол» мы делили со скотом, хозяйскими собаками и кошками.

Фронт приближался. Ночью нас в спешном порядке подняли с кроватей, приказали выйти на улицу. В спальне появились немецкие автоматчики. Маленьких детей стали обратно толкать в кровати. Отбирали только рослых мальчиков. Прихватив продукты детского дома, фашисты погрузили продовольствие и нас на грузовики. Три наши автомашины, двигающиеся в сторону западных границ, сопровождали немецкие автоматчики. Через некоторое время мы услышали стрельбу, немецкие мотоциклисты были убиты. Мы разбежались и больше не возвращались в детский дом.

Мне некуда было идти, поскитавшись несколько дней по лесам, я вернулся к хозяевам, у которых батрачил, а советские военнопленные бежали к партизанам. Хозяева встретили меня враждебно. Среди зажиточных хозяев поползли слухи, что те, кто эксплуатировал детей и военнопленных, в первую очередь ответят перед законом, будут раскулачены. При появлении незнакомых людей меня прятали в подвале. Надо было как-то жить, на работу 12-летнего ребенка брали все неохотнее, а потом перестали брать вообще. Мне пришлось вернуться обратно в детский дом. Здание было полуразрушено, правое крыло лежало в руинах. Я стал искать крышу над головой. Ночевать приходилось под открытым небом, в стогу сена, иногда везло, и попадался заброшенный сарай. Но с едой было совсем туго. Проходя один за другим населенные пункты, я остановился в местечке Шакяй Вилькийского района, где в одной семье я ухаживал за умирающим стариком. Мне строго-настрого наказали на вопросы о том, что я здесь делаю, отвечать, что наш детский дом разбомбило и я попросился переночевать. Старик вскоре скончался, и мне пришлось вновь искать работу. Другая семья взяла меня с теми же оговорками ухаживать за маленькими детьми 2, 3 и 5-ти лет, говоря, что я, наверно, имею опыт ухода за малышами по детскому дому, ведь во время войны старшие дети часто выполняли роль воспитателей для младших.

Советские войска стремительно продвигались на запад по территории Литвы. Теперь партизанили в лесах уже «лесные братья», к которым примкнули фашистские недобитки и часть солдат и офицеров буржуазной Литвы.

Казалось, что с приходом в Литву советских войск жизнь детей войны должна была стабилизироваться. Но на территории освобожденной от фашистов Литвы формировалась на местах временная власть, которой пока было не до бездомных детей. Помехой к тому был и страшный террор со стороны «лесных братьев», которых в лесах насчитывалось около 100 тысяч. Это численность почти двух армий. По имеющимся у историков данным, война после войны закончилась в Литве только в 1952 году (очаги сопротивления в отдельных местах оставались до середины 60-х). Официально не признавалось, что в Литве в 1950 шла война. Факт войны подтвердил Закон о ветеранах 1994 года.

Мы, дети, стали избегать новой местной власти. Западные радиостанции делали свое дело. Страх нагнали на местное население. Жители то и дело повторяли нам: «не хотим быть раскулаченными и высланными в Сибирь за эксплуатацию советских военнопленных и детей». Они перестали даже открывать перед нами калитки, скудную пищу нам передавали через забор.

Многие люди меня узнавали по русским песням, выученным у советских военнопленных, когда после тяжелого трудового дня, в сарае, на сеновале ночью мы тихо-тихо напевали «Три танкиста», «Катюша», «По диким степям Забайкалья». Мой голос был звонким. Я всегда был желанным в любой деревне, селе, в местном клубе.

Как-то побывал на исповеди у местного священника, которому пожаловался, что у меня незаконченное начальное образование и есть большое желание учиться. Через три дня он меня направил в Каунас, и я был зачислен на курсы фабрично-заводского обучения (ФЗО), на профессию маляра. Это был 1947 год.

Не прошло и месяца, на улице Каунаса состоялась теплая беседа с незнакомым человеком, который дал свой адрес и назначил встречу, только убедительно попросил пока сохранить тайну нашего разговора.

Встреча состоялась в уютной комнате. Разговор шел о советских военнопленных, с которыми я батрачил. Из беседы я понял, что именно они-то и дали мне положительные рекомендации. Я опять превратился (уже по заданию МГБ) в детдомовца, получил старую детскую одежду, подробную инструкцию, как действовать на месте. В училище же поступила характеристика на меня, что, мол, мальчик склонен к побегу. Воспитанники и в самом деле убегали часто. Милиция часть беглецов отлавливала и возвращала обратно.

По полученному первому заданию я должен был с торбой на спине проникнуть в волости Вилькявишкис, далее в Кибартай и Мариямполе. Эта местность мне была хорошо знакома еще по детскому дому. Здесь целых два года вместе с советскими военнопленными я батрачил пастушком у разных хозяев.

Однажды в районе Юрдайчяй, выполняя очередное задание, на опушке леса я был задержан «лесными братьями». В банде было человек восемь-десять. Подошедший ко мне бандит злобно крикнул: да это – шпик! Он забросил веревку на ветку дерева, бормоча на польском языке, что, мол, пулю жалко на него тратить, и толкнул меня к березке. Я заплакал и попросил дать перед смертью помолиться. Став на колени, глядя в небо, я вознес молитву, прося Господа Бога принять меня к себе. Тут подошел, видимо, командир и спросил, кто научил меня молиться. Я ответил, что мой ксендз и назвал его имя. Он переспросил, в каком костеле он служит. Я хорошо знал и этот костел, и его настоятеля. Скинув с моих плеч веревку, бандит произнес: «А ведь он правду сказал». Дав мне пинка, он крикнул: убирайся отсюда. «Лесные братья» растворились в лесу. Какое-то время я продолжал стоять у березы. Раздалась автоматная очередь по кроне дерева. Я пришел в себя и побежал. Вернувшись на явочную квартиру, я доложил об этом случае.

Последнее мое задание было очень сложным и опасным. Я был заброшен в центр Вильнюса в логово бандитов. Действовал строго по инструкции, полученную информацию после возвращения передал все тому же знакомому мне человеку. Мне к тому времени шел 17-й год. По рекомендации я вернулся в каунасское ФЗО, закончив его, получил специальность маляра. По рекомендации же из Каунаса прибыл в Вилькийский райком комсомола, где в тот же день меня приняла секретарь райкома комсомола Мартинкявичуте. И я стал работать маляром в строительной конторе.

Валентин Курбатов СПОКОЙНАЯ ЯСНОСТЬ ВАРЛАМОВА


Сколько мы уже слышали печальных и гневных слов о нечистоте времени, которое не то отважно, не то безумно летит в небытие, сея семена на камень, и суля бесплодие и немоту.

Говорили об этом из опыта дней, когда «век вывихнул сустав», жалея детей, чье становление придется на пору, когда у страны и времени будет просто переломлен позвоночник.

Алексей Варламов сложился как раз в годы, о которых он сказал в своем «Лохе» с преодолевающей улыбкой: «когда расцветал подпольный рок, входили в моду дзен-буддизм и экстрасенсы... В кинотеатрах шли милые французские и итальянские фильмы, кружилась, как бабочка, интеллигенция вокруг стихов полуопальных поэтов, тусовалась в очередях на Таганку или Малую Грузинскую, а после болтала на прокуренных кухоньках, тихонько проклиная воздух несвободы и томно вздыхая об иной, невнятной, но сладкой жизни. Так что напрасно призывали к бунту и гражданскому неповиновению отважные диссиденты. Напрасно учил жить не по лжи одинокий Солженицын, напрасно грызлись между собой истинные демократы и истинные патриоты, одинаково ненавидящие и ненавистные власти. Мир казался настолько незыблем, что участь Кассандры ждала всякого, кто осмелился бы во всеуслышание заявить, что всё почти в одночасье рухнет».

Это была прекрасная среда для духовной лени, скоро определившей себя хамским словом «пофигизм», среда, давшая миру и европейским университетам якобы русскую литературу Пелевина и Сорокина, Виктора Ерофеева, Дмитрия Пригова, и сонм обезьян Дюма, пустивших родную историю в распыл скандала и адюльтера.

Попробуй тут удержи несуетливое русское сердце в спокойной ясности и силе! Поневоле почувствуешь в душе то, что Распутин назвал точным словом «хлябанье», когда внутри все как-то не совпадает.

И вот совестливые дети этого поколения, такие случайные и, кажется, не любимые жизнью, живут как попало, словно их несет ветер. Но это русский ветер справедливости, вечный ветер наших пространств.

Историческая наша живодерня скоро затягивает русских мальчиков в старые злые воронки и побуждает их подхватывать с запятой горячие монологи Ивана Карамазова, Родиона Раскольникова, Николая Ставрогина или Шатова, при постоянной оглядке на немногословного, но все время взглядывающего на них и на нас Алёшу Карамазова. И они только внешне сверстники своих, скандально самоуверенных, позанимавших высокие телевизионные насесты современников, которые кормятся падалью и летают над русскими полями ироническим вороньем, кому народная судьба только литературная забава. А внутри эти мальчики живой совестливой духовной генетики и приходят в жизнь со старинным, но вечно утренним желанием «вернуться к тому состоянию, когда люди желали не изменить мир, а всего-навсего его понять». Это «всего-навсего», о котором с горькой улыбкой говорит недоучившийся студент Саня Тезкин в романе Алексея Варламова «Лох», отнимает у них всю жизнь, но не отменяет их настойчивости.

Никогда они не переводятся на Руси – «маленькие и храбрые идеалисты», из которых история рекрутирует насельников Петропавловских казематов. А когда их идеалы общество износит до пародии, идеалисты будут сосланы в «лохи».

Апологии в иронические времена не популярны, но я не могу надивиться, как из такого невзрачного материала, какова наша сегодняшняя русская жизнь, рождаются печальные светлые книги Алексея Варламова, которые не уклоняются от рассмотрения страдания, боли предательства, похоти своеволия, принятого за свободу, но при этом не теряют благоговения перед человеком, потому что из-под всех руин извлекают подобие Божие. И все ищут не переменить, а действительно понять жизнь, найти в этом миропорядке определяющий смысл. Не достатка ищут, не сытости, даже не счастья. Они ищут неба. И уже догадываются, что эта насквозь внешняя жизнь ответов им не даст, и адресуют свои вопросы выше и дальше своей истории и родной несправедливости.

Они боятся увязнуть в пошлости успеха и потребления, потому что ясно чувствуют, что правда дальше эгоистических устремлений. Странно сказать, но, кажется, они острее чувствуют и присутствие смерти, перед которой бездумно не поживешь. И хорошо бы поняли экзистенциалистов, которые в пору моей молодости так сродно отзывались нашему сердцу и очень помогали нам переносить отчаяние, которое выпадает каждому поколению свое.

Однажды я вычитал у Камю: "Когда бы я должен был написать книжку о нравственности, она имела бы сто страниц, и 99 из них были бы пусты. А на последней я написал бы: «Я знаю только одну обязанность: любить. Что до остального, я говорю: нет. Говорю нет изо всех моих сил». Вот и они говорят «нет» из последних сил соблазнам времени, пока не догадываются к концу своих скитаний, что понять нужно что-то очень простое. И это простое – любовь, понимание и сострадание, без которых никакие иные добродетели не важны.

И оказывается, все эти «лишние (в кавычках) люди» как раз более всего и необходимы жизни. И если Россия все остается на карте именно Россией, то благодаря вот этим беспокойным и неудачливым детям. Это мужество сопротивления слышно в каждой книге Алексея. И, прежде всего, в самом его писательском голосе, который всегда светлее потемневшего мира.

Вспомните, как в повести «Рождение» он борется за рождающегося вопреки нищете и братоубийству бедного мальчика, скоро втягивая в эту борьбу и нас, потому что это рождение не мальчика только. И не его отца с матерью. Но и наше, наше рождение. Как будто устоят герои, устоим и мы. И в конце мы прозревшим сердцем догадываемся, что они отодвигают стену Апокалипсиса тем, что в страдании становятся семьей, малой церковью, которая удержится горчичным зерном веры и подтвердит правоту евангельской истины, что такого зерна довольно, чтобы победить смерть.

Варламов не зря будет присматриваться к церкви в «Лохе», в «Рождении» в «Затонувшем ковчеге», в «Тёмных островах», в «Доме в деревне», потому что как никто из его сверстников понял, что главные противники человека – самонадеянность и уныние – и что последние вопросы отечественной жизни, если говорить о России всерьез, решаются именно на этих внешне окраинных для общества полях, где бьются силы света и силы тьмы. И где человек разучился доверять ленивой земной истории и растит в себе ее новое небесное понимание.

И я думаю, что Алексей не из одной любви к литературоведению пришел в ЖЗЛ и написал биографии Грина, Пришвина и Алексея Толстого как дух, душу и плоть русского человека, который за безумием родной истории забыл родительский сад единства духа, души и тела.

Трудно было писать Грина, высвобождая его из тяжелой романтической рамы и выводя к кресту, когда рушился миропорядок, а он писал сказку о нищей девочке, и наперекор всему, что составляло его тоже нищее бытие, верил, что в голодный Петроград войдет корабль с красными парусами. Только это будет не их, а его красный цвет как свет воскресения.

Трудно было писать Пришвина, который был сам себе лаборатория, строил жизнь как художественное произведение, и таинственно и напрасно надеялся согласить это строительство с девизом «быть как все», бросался «в чан» народной жизни, чтобы, в конце концов, спастись вечным и непобедимым – восстановлением в себе целостного человека через ту же любовь и «мы с тобой».

Но, кажется, самым хлопотным, беспокойным, ускользающим героем был для Варламова граф Алексей Николаевич Толстой. Последний, кто носил этот титул, не снимая его даже на ночь, и чувствуя его сквозь все перины, булыжники, границы, опасности и отрицания.

Немудрено, что человек, надумавший написать о нём книгу, рисковал оказаться в десяти ловушках сразу и, в конце концов, потерять своего героя за карнавалом масок, порой, кажется, купленных на барахолке. Но, как и в жизнеописаниях Грина и Пришвина, Варламов вываривает Толстого в том же «чане»" страшного времени и бережно, узел за узлом, распутывает паучьи сети мифологии, понимая, что наше писательство – это вариант свидетельства на Страшном суде. И от нашего решения часто зависит не только судьба того, о ком мы свидетельствуем, но и наша собственная судьба.

Вот Варламов и вчитывается в жизнь человека, перемогшего обморок века, и вглядывается – как он устоял? Будто рецепта ищет. И как же радуется, как нежен становится к своему Толстому, когда тот после всех вихрей, забав, и опасных отступничеств находит, что выход этот в любви и Родине. И как горячо подхватывает Варламов его мысль из вечного нашего «Хождения по мукам», что все распады, все смутные времена, как ни болезненны, а всё-таки преходящи, пока жива народная вера, что «уезд от нас останется – и оттуда пойдет русская земля».

И сила этого художественного убеждения Толстого и за ним Варламова такова, что даже не хочется смущать себя мыслью: а остался ли еще сегодня в России этот неповрежденный уезд?

Он всегда остро видит красоту и болезнь времени, но ухватывается везде за любовь к понятому, принятому и прощённому человеку и потому побеждает, ведя свое исслежение не волею ума, а милующим сердцем и христианской душой.

Он пишет поперек суете клипового мира, мира беготни и поспешной склейки. И везде помнит трудновеликое пришвинское правило: когда я стал, мир пошел. Мир идет вокруг любящего человека, который стоит в небесной системе координат, и потому видит отчетливо и ясно. И, как его мальчик в «Рождении» рождается «вопреки нищете, грязи, братоубийству и грозным пророчествам о конце мира», так рождается и сама проза Варламова, тоже вопреки грязи и братоубийству времени, подхватывая спасительное правило одинокого человека – во все времена «жить не по лжи».

Четыре дня назад на Пасхальной заутрене мы слушали тысячелетнее огласительное слово Иоанна Златоуста и опять и опять поворачивали его к своему дню, своему дому и сердцу, и укреплялись в надежде: «Где, аде, твоя победа, где, смерте, твое жало? Воскресе Христос – и жизнь жительствует».

И жительствует еще, слава Богу, и наша литература, потому что сохранила верность телу, душе и Духу Родины – всеживой, земной, но и небесной России, верность русскому достоинству, слову и сердцу, слову и смыслу, слову и Богу.

Петр Поминов ПРЕДЕЛЫ СУДЬБЫ. (О поэзии Валерия Михайлова)


Судьба Валерия Михайлова, переплавленная в творческие находки последних лет, пронизанные удивительной ясностью мысли и глубиной чувства, обрела свои пределы в безмерной дали русской классической традиции. Думаю даже, учитывая поэтический контекст, литературное окружение и культурно-историческую почву (раскаленное поэтическое слово сына Великой Степи П.Васильева или яростный темперамент сына разноплеменной Великой азиатской Сибири В.Берязева) художественной родословной В.Михайлова, что могущество литературной России казахстанско-сибирским или в литературной терминологии – евразийским Словом «прирастать будет».

Является ли русская литература в Казахстане или современная литература Сибири (для поэтической географии – это одна земля) литературной провинцией России?

Безусловно, является, но только в том ее значении, которое блестяще сформулировал В.Ключевский еще полтора века назад: «Культура рождается в провинции, вырождается в столице и возвращается обратно в провинцию».

В течение первой половины 2005 года одна за другой увидели свет две поэтических книги Валерия Михайлова «Колыбельная из-под небес» и «Золотая дремота».

«Колыбельная из-под небес» – небольшой сборник, своеобразный свод святых для поэта писаний: мать, отец, родина, Россия, про который можно сказать словами А.Фета:

Вот эта книга небольшая,

Томов премногих тяжелей.


Поэт в этом сборнике, написанном на одном дыхании (19 стихотворений за семь дней), с предельной творческой самоотдачей, с фетовской свободой образного самовыражения – внешне без труда преодолел притяжение эпохи и стереотипы нашего смутного времени. И это своеобразное поэтическое миросотворение определило целостность, внутреннее единство цикла при внешнем тематическом разнообразии

Качественно иной стала «Золотая дремота» – безусловно, определяющая в его творчестве книга с целостным лиро-эпическим миром, органичным и редким в литературе сплетением зрелой, отточенной мысли и сокровенных, почти медитативных, непереводимых на язык обыденной речи, тончайших психологических ощущений, которые и есть – поэзия:

…Немеют слова, канут в душу печально

На самое дно, где покоится тайна.


Новые книги Валерия Михайлова – это уже не столько этапы творческого самоопределения поэта и даже не только судьба поэтического поколения шестидесятых-семидесятых, которые, как и всегда в русской литературе, не составили и не могли составить единого направления, чем объективно выразили трагическое, прежде всего – духовное – противостояние, ставшее уже тяжелой традицией в русской литературе, истории и культуре в целом. Валерий Михайлов в этих двух книгах четко и даже жестко обозначил путь художественной мысли в современном беспутном мире – это русло русского православия. Путь тяжелейший, лишенный каких бы то ни было иллюзий: от социально-бытовых соблазнов до маргинальной всеядности – это жизнь собственной души, подотчетной только Богу:

Все на этом свете – только для того,

Чтобы жизнь воспети в милости Его,

Все ему воздати… – а там станет звать:

– Спати, спати, спати! – ласковая Мать.


«Он трезво мыслит о земле, В мистической купаясь мгле», – писал о национальном характере Вяч.Иванов. Но, не чувствуя и не понимая даже «мистической» цели Бытия, мы весь 20 век пытаемся строить и перестраивать Жизнь, в том числе и Душу ближнего. Живем повседневной сутолокой, не только не понимая, даже не чувствуя, что существует другая жизнь – Божья. Жизнь человека как бытие вечного Духа в бренном и тленном теле:

Дорога уходит не в поле, а в небо…

Пусть поле себе на земле остается…

И эхо несется над волнами хлеба:

– Душа не прервется! Душа не прервется!


Ведь тлен – это и есть тело, а жизнь только бремя тела, только наказание – как Наказ свыше о сохранении Души. Как меняется при таком восприятии жизни система ценностей!


Поэзия Валерия Михайлова – это своеобразные лиро-эпические циклы, объединенные единством нравственного чувства и совершенно созвучные русской общелитературной художественной традиции, характерной и для прозы (эпические циклы Тургенева, Толстого, Достоевского, а в 20 веке – деревенской прозы), и для поэзии (прежде всего, философской лирики Тютчева), которые несут в себе безусловный эпический масштаб. Возникшая на переломе эпох (а в данном случае – даже не веков, а тысячелетий), на историческом переломе, осложненном государственно-политическим крахом тектонического масштаба, она была объективно обречена на неизбежное, эпохой обусловленное, осознание себя в цепи времен (оставшись без прошлого, мы драматически вынуждены осознать себя даже не в истории, а в Вечности).

Поколение, потерянное на просторах Вселенной и в пучине Времени. Государственно-политический бедлам, отсутствие каких бы то ни было социальных ориентиров и полный нравственный дефолт. Даже великий и могучий язык в своих нормативных пределах не дает всей полноты нравственной катастрофы.

Но осознание себя в переломные эпохи всегда идет, прежде всего, интуитивно. Это время поэзии. Для этого требуется природный поэтический слух, способный услышать гул эпохи. И здесь Валерий Михайлов в лучших, даже не литературных, а народнопоэтических традициях обращается к родовой памяти: прекрасные лирические миниатюры, посвященные матери, и эпическая фигура деда – его главные философские маяки и нравственные святыни.

На смену тонкой, щемящей ностальгии – чистой лирике, которая наиболее полно была воплощена, может быть, в сиротской судьбе Николая Рубцова, и барабанной дроби так называемой громкой поэзии, пришло мощное и зрелое – эпическое – чувство истории, согретое теплом личной причастности к судьбам своей земли, которое оформлено в строгую, ясную, глубокую и чистую мысль.

Уже Евгений Курдаков нашел ту Древнюю Русь, которая не знала государства, но хорошо слышала Бога. Но все его силы (вся жизнь!) ушли на поиск Веры, которая укрепит Душу, на преодоление рубцовского сиротства.

Вера Валерия Михайлова – спокойна, полнокровна и органична. Она уже не цель, а данность и опора.

У Курдакова трагедия, в итоге, преодолевалась живой жизнью. Природа противостояла обществу, естественные законы бытия служили защитой от социально-бытовой безысходности.

У Михайлова, говоря словами Л.Толстого, – «Вера есть сила жизни». Он в себе самом нашел ту духовную крепость, которая, не уводя от жизни среди людей, тем не менее, позволяет оставаться самим собой.

20 век оказывается преодоленным, пережитым и даже изжитым – изнутри.

Остается только сказать еще об одной традиции, без которой русский поэт, как выразитель эпохи, – не полон. Редакторский крест Пушкина, Некрасова и Твардовского: трех национальных гениев – был свидетельством осознания своей исторической миссии, ориентированной, прежде всего, не на личностное самовыражение, а на ощущение себя частью великого общего – народа, своей земли, Родины. Это путь к воплощению своему историческому, к с-частью.

Журнал «Простор» под руководством Валерия Михайлова, вне всякого сомнения, одно из лучших современных изданий, выходящих на русском языке.


Наше время – это снова эпоха личности, принявшей на себя бремя истории, без упований на дискредитированный 20 веком коллектив.

Мир Михайлова по-отцовски эпичен и по-матерински полон Любви: Мать – это свет и вечность (Бог и небеса). И этот мир возможен только как большая семья, иначе – отчуждение и «все дозволено».

А неизбежные сомнения и даже нередкое отчаяние – все равно бессильны перед чистой душой. Я всегда помню излюбленную материнскую пословицу: «Живи детским сердцем – свят будешь». Думаю, эта заповедь близка Михайлову, безусловно, приемлющему мир, где есть место святой детской душе, как в его прекрасном стихотворении «Детский нимб»:


Митюшке Комову


Он вернулся после баньки и топочет по избушке,

По кержацкой, по листвяной, по избушке родовой —

И впервые я увидел: у Митюшки на макушке,

На головушке на чистой – нимб сияет как живой.


Перевидел я на свете много стран и много люда,

Но наверно был я раньше все-таки чуть-чуть слепой,

Коль ни разу не заметил на земле такого чуда,

Как на этой на макушке на овсяной, на льняной.


Ясной радостию рдея, протянул тут мне Митюшка

Свою лучшую игрушку – выдувалку пузырей.

И я дунул наудачу – и над нимбом, над макушкой

Дивной радугой взлетела стая круглых снегирей.


Понимаю я, конечно: свет от лампы очень ярок,

Вот и заиграли блики, как вживую, как во сне…

А быть может, это все же тихий ангела подарок

Той святой душе Митюшки… да, пожалуй, что и мне…


Художественный мир поэта, наполненный животворной силой полнокровного русского слова, – светел и чист, как вздох.

И своеобразным эпиграфом судьбы и творчества Валерия Михайлова способны стать строки из стихотворения Юрия Кузнецова «Молитва»:

На голом острове растет чертополох,

Когда-то старцы жили там, остался вздох.

Как прежде молится сей вздох сквозь дождь и снег:

– Ты в небесех – мы во гресех – помилуй всех.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю