Текст книги "Газета День Литературы # 53 (2001 2)"
Автор книги: Газета День Литературы
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)
Владимир Личутин ПЕРВЫЙ ПОЭТ РОССИИ
Юрий Кузнецов. Первый поэт России. Эту его высоту признают даже самые ревнивые братья по цеху. На Парнас взбираться тяжко, ой как трудно удержаться в седле на непокорном Пегасе, но так легко потерять голову. Еще по молодости лет Кузнецов вскинулся на игривую лошаденку и вострубил заносчиво: «Я один Кузнецов, остальные обман и подделка». Экое хвастовство, – помнится, возмутились тогда «поэтические перья», – экая надменность и заносчивость, и откуда в этом кубанском безлошаднике столько спеси? Но вот минули, увы, годы, многие соперники угодили под копыта Пегаса, потеряли головы, поослепли над черниленкой, добывая со дна ее натужную строку. А вот Кузнецов вроде бы и не обламывал ногтей на ледяном склоне Парнаса, он взобрался на его вершину и уселся в победное креслице. Он и внешне-то вроде бы не сбрасывал своего «поэтического сюртука», не переменил личины, но протрезвел умом, слегка поистратил волосы и друзьяков, приотодвинулся от рюмки. Но у него все тот же надменный взгляд, холодная усмешка, цедящия небрежные слова сквозь зубы, словно свинцовые капли, падающие в холодную струю, и тяжелая величавая походка командора. И лишь нежная, такая редкая, почти детская улыбка приоткрывает глубоко упрятанную сердечную сущность поэта, его незащищенность, почти беззащитность перед внешним напором, которую и пытается скрыть поэт под боевым доспехом воина, отправившегося на долгое ристалище за отечество.
Свою скандальную известность Юрий Кузнецов начинал со строк: «Я пил из черепа отца». Он был в стихах плотский каждым звуком, он жил в земных стихиях, черпая там угасающий жар минувших страстей, и разжигал русский дух, трепетно дуя на уголья, чтобы не пресеклась история русского племени. Нынче с помягчевшим взором Кузнецов вглядывается в небеса, чтобы разглядеть Спасителя, рожденного от земной женщины, еще того, юного, полного соков, не утратившего земного обаяния, полного земных чувствований, но уже Бога. Наши предки могли ощущать Христа, как человека, но мы за тьмою веков почти утратили это удивительное чувство. Опираясь на бытийные книги, Юрий Кузнецов пытается выстроить единое древо национальной культуры, корнями прочно стоящее в почве, а кроною тающее занебесье, и нет ни проточины, ни дуплеца, куда бы можно просунуться дьяволей козни и расчленить исполина. И снова восклицают ревнивцы, как и двадцать лет тому: «Откуда в сем человеке дерзость? откуда такое непослушество у гордеца?» И хочется возразить на эти недоумения. Поэты – это странное неземное племя, ближе всего к Богу; они не пишут стихов, не добывают их из черниленки, не соскабливают с кончика пера, не разглядывают на дне рюмки иль в кармашке портмоне, но они вышептывают свои песни с небесных пюпитров. Ткань стиха настолько тонка порою и необъяснима, что похожа на кудесы, на мираж, она настолько блистающа и неуловима, что напоминает перламутровые чешуйки стрекозы, воспаряющей под облака. Поэты играют на тех духовных струнах, которые доступны лишь самым глубоким молитвенникам. Поэт, блуждая по громокипящему чреву жизни, слышит порою, как схимонах, погруженный в глухую скрытню. Поэту невозможно подсказать, как бы того ни хотелось; для этого надобно носить в себе золотую небесную трубу, а на груди невидимые вериги.
И последнее: если, как говорят, душа человека растворена в крови, то истинный Поэт – это «певец крови». Значит, он глубоко национален даже против своей воли, он певец «во стане русских воинов», певец России.
Вадим Кожинов ОБРЕТЕНИЕ ВЕРЫ
Появление на страницах «НС» поэмы Юрия Кузнецова о земной жизни Иисуса Христа вызвало резкий протест у некоторых (слава Богу, очень немногих) священников и их прихожан, причем речь идет не столько о каких-либо «неугодных» критикам элементах этого произведения, сколько о том, что поэт вообще не должен был его создавать…
Однако, если мы пойдем по этому пути, придется отвергнуть значительную часть классических творений литературы и искусства, ибо художественное претворение религиозной темы не может полностью совпадать с каноническим богословием. Стоит напомнить, что никем, кажется, ныне не оспариваемое полотно Александра Иванова «Явление Христа народу» в свое время подвергалось суровым нападкам со стороны чрезмерно «ортодоксальных» критиков.
Могут, впрочем, сказать и о том, что Льва Толстого, сочинившего в конце 1880-го – начале 1881 года «свое» евангелие, Церковь предала анафеме. Но дело обстояло, вопреки широко распространенному мнению, иначе. Во-первых, писателю ставилось в вину вовсе не сочинение о жизни Христа, а отрицание Его божественности и чудовищные хулы на Церковь. Во-вторых, Толстой не был – в отличие от Пугачева или Мазепы – предан анафеме и даже, строго говоря, не был «отлучен» от Церкви. В «определении» Синода от 20–22 февраля 1901 года (то есть двадцать лет спустя после сочинения толстовского евангелия) констатировалось, что сам писатель «отрекся от вскормившей и воспитавшей его Матери, Церкови Православной». Далее Синод объявлял: «Молимся, милосердный Господи… помилуй и обрати его ко святой Твоей Церкви».
Разумеется, в поэме Юрия Кузнецова нет и намека на отрицание божественности Христа и какой-либо хулы на Его Церковь. Что же касается таких элементов поэмы, которые могут быть оспорены с точки зрения канонического богословия, они в художественном творении поистине неизбежны. Точно так же, например, некорректно судить о художественном воссоздании явлений природы с точки зрения естественных наук.
Художественные произведения на религиозные темы создаются не для весьма узкого круга людей, обладающих существенными богословскими знаниями, но обращены ко всем людям, для которых восприятие таких произведений нередко становится наиболее доступным для них путем к обретению Веры.
Нельзя не сказать и об еще одной стороне дела. За последние три четверти века русская литература (кроме эмигрантской и «подпольной») в сущности не обращалась к религиозным темам. Единственное, пожалуй, исключение – опубликованный в 1966–1967 годах в патриотическом журнале «Москва» роман Михаила Булгакова «Мастер и Маргарита», который, кстати, наверняка вызывает у нынешних «ортодоксов» гораздо более резкое неприятие, чем поэма Юрия Кузнецова. И есть все основания – несмотря на любые возможные «несогласия» – радоваться появлению этой поэмы. Верю, что абсолютное большинство приобщающихся Православию людей воспримут ее как достойное свершение крупнейшего нашего поэта в канун его славного юбилея.
Лев Аннинский ПОМОРСКИЙ КАЗАК ПАСЁТ КРАСНОГО БЫКА
Замах Владимира Бондаренко может ошеломить. Открыт «загадочный мистический феномен» – «самое талантливое и самое потерянное поколение России», знаковое для «смены цивилизации» в ней, – беспрецедентно одаренная, «золотая» литературная дружина, поколение детей, появившихся на свет в 1937 году…
Подождите, дайте прийти в себя.
Во-первых, почему 1937-й, именно 1937-й и только 1937-й? Чем он лучше, вернее – чем он хуже других? Да только тем, как объяснил Солженицын в «Архипелаге», что в 1937-м впервые в мясорубку угодили «свои» – сами же большевики, эту мясорубку закрутившие, а когда те же большевики двадцать лет спустя, в 1956-м, дали задний ход, только эти жертвы, то есть жертвы 1937 года – и были ими оплаканы. Террор, длившийся несколько десятилетий, получил номерную бирку: «1937» – и с тем пошел обрастать мистическими знаками…
Я не хочу сказать, что пламенных большевиков, в пламени 1937 года сгоревших, не жалко; нет, и их жалко, тем более что палачи и жертвы в этом хаосе именно тогда окончательно перемешались: сталинцы принялись истреблять сталинцев. Но неужели 1934-й менее страшен для уцелевших до того времени дворян? 1929-й – не переломил ли хребет крестьянству? 1927-й – не угробил ли троцкистов, то есть ленинцев досталинского призыва? 1919-й – не был ли погребальным для эсеров? Я уж не говорю об управленцах царского времени, которых к 1937-му вообще мало осталось. А если шагнуть от этого года не вспять, а вперед, в 1938-й, когда была обезглавлена Красная Армия… Но и 1938-й нужен Владимиру Бондаренко не сам по себе, а – как подкрепление 1937-го, по логике зачатий, что ли?
Кое-какие реалии под свое мистическое число он все-таки подводит. В 1937-м запретили аборты, в 1937-м перестали преследовать лишенцев, в 1937-м подняли Пушкина обратно на корабль современности и окончательно отменили культуру классовую ради культуры национальной…
Все так, но почему опять-таки 1937-й объявляется в этих процессах единственно решающим? Рождаемость после Гражданской войны росла более или менее стабильно (впрочем, засекреченность тогдашней статистики не позволяет ничему поверить, кроме какого-нибудь символического акта вроде запрета абортов). И лишенцы «протыривались» в систему на протяжении всей ранней советской истории, а не только тогда, когда сталинско-бухаринская Конституция провозгласила кучу гражданских прав (спецотделы продолжали резать «чуждых» втихую). И пушкинский юбилей был не поворотом, а лишь ступенью медленной ротации ценностей; уж скорее переход от классового к национальному был осенен у нас не Пушкиным в 1937-м, а Сталиным в 1941-м: «пусть осеняют вас в этой борьбе…» Вот тогда накопленное стало официально провозглашенным, и поворот был маркирован.
Так что единственное, что остается за 1937-м, – это символическое имя по старинному восточному календарю: Красный Бык. Впечатляет! И этого достаточно, чтобы людей, родившихся в том году, сплотить в «самое уникальное поколение» ХХ века, да еще увидеть в этом «Божий Замысел»!
Во-вторых… Каким это мистическим образом в одном-единственном году может родиться на свет целое поколение? Поколения – что, сменяются каждый год? Я понимаю, тут полно соблазнов для воображения. Розанов когда-то подсчитал, что все великие русские писатели от Пушкина до Толстого могли бы оказаться – хронологически – детьми одной матери. Красиво сказано. Но достаточно реалистично: все-таки от рождения Пушкина до рождения Толстого – три десятка лет! Два поколения уложить можно. А тут целое поколение – в один год.
У меня на этот счет вообще другие мерки. Разумеется, можно поэтически обозначить некий контингент с помощью яркого точечного события. Например, мои сверстники в какой-то момент отметились так: «поколение 1956 года», или: «поколение Двадцатого съезда». Однако на самом деле под этой шапкой пробудилось тогда минимум два поколения: воевавшее и невоевавшее. И еще: речь идет о моменте, так сказать, пробуждения, о «конфирмации», как сказали бы католики. Но чтобы целое поколение родилось в течение года, – это уже, простите, генетический бред. Ибо поколения сменяются не ежегодно, а каждые десять-пятнадцать лет, и не один год надо ставить в качестве рубежа его появления, а два: от и до.
Я думаю, первая грань для моего поколения – 1927 год: те, что родились до, попали в огонь войны, те, что после, – спаслись, выжили, и это уже другая судьба. Вторая дата – 1941 год: те, что рождались до, так или иначе чувствовали себя причастными к жизни «до войны». То есть они отсчитывали от рая, от возможного и чаемого рая, который в конце концов оказался недостижим. Те, что рождались после 1941-го (вот тут уж настоящий детородный спазм, провал, пауза; никакой «запрет абортов» не помог бы), – те сразу попадали в безнадегу, и норма, точка отсчета для них – ад. И ничего другого.
Разумеется, внутри этого моего поколения – поколения спасенных идеалистов – своя драма, своя градация: грань между теми, на кого нахлобучили дурацкую кличку: «шестидесятники», и теми, о ком пишет Бондаренко, как о могильщиках «шестидесятников». И все же мне легче понять отчаяние Ерофеева Венедикта, с которым мы – дети потерянного рая, чем уверенность Ерофеева Виктора, лелеющего «цветы зла», – там другая логика, другая ментальность, и под ней другая реальность. Не говоря уже о фекальной цивилизации Сорокина или о надувных ценностях Пелевина. Вот это уже другие поколения, рожденные в года, по-иному глухие, конфирмованные эпохой, из-под которой уже напрочь убраны наши основания.
Для нас история Советской власти – это история крушения (и для всех бондаренковских героев 1937 года рождения тоже), а для тех, кто пришел за нами, – это история освобождения… От чего? От «империи зла»? И освобождения чего? Той человеческой природы, которая торжествует сегодня, когда дети выплясывают чечетку на отеческих гробах?
Непросто Владимиру Бондаренко выстроить «поколение» на пятачке 1937 года. Трудно – без Соколова, Корнилова, Жигулина, Горенштейна, Приставкина, Владимова. Набрать дюжину одногодков от Маканина и Битова до Аверинцева и Высоцкого – можно, конечно; талантов и среди одногодков полно, как вообще талантов полно на Руси, но для «мистической загадки» все же маловато, надо же удостовериться, что рожденные в год Красного Быка сплошь мечены особым знаком. Поэтому вторым планом все время идет у Бондаренко вербовка запасных штыков в литературный легион. «…Юрий Галкин, Владимир Галкин…» А как иначе докажешь, что «уже тридцать лет в литературном процессе любой из литературных галактик… лидируют дети 1937 года».
И это все?! В смысле: это все, на что вы претендуете? Литературное лидерство?! Да возьмите его задаром! Кого оно согреет – на обломках Большого Стиля, среди фекалий и надуваек сперматической словесности?
А если речь и впрямь о судьбе «цивилизации в России», тогда давайте-ка не будем конаться, кто «лучше пишет». Тот же Розанов сказал когда-то, что Россия погибла оттого, что интеллигенция решала сакраментальный вопрос: кто лучше написал, а кто хуже.
Посему литературное судейство Бондаренко я оставляю без ответа: мне такая сверхзадача не кажется существенной. А вот его суждения о судьбе России, прорывающиеся сквозь литературную рекламу поколения 1937 года, существенны, и об этой сверхзадаче стоит поговорить.
«Не будь нашего баррикадного времени, – замечает Бондаренко, – спокойный критик отметил бы удивительно схожие линии в двух имперских романах – Битова и Проханова».
Не будь нашего баррикадного времени, – замечу я в ответ, – не стал бы Бондаренко таким беспокойным критиком, каким стал. Неслабая же параллель: Битов – Проханов!
«А я намечу и другие параллели, – поддает огня критик. – Станислав Куняев и Белла Ахмадулина, Фазиль Искандер и Владимир Личутин… Скорее отрешатся, отторгнут от себя все бывшие республики доярки в Вологодчине, лесорубы вятские, нефтяники тюменские… А наши либеральные талантливые прозаики, поэты, волею судьбы, как бы ни протестовали в газетных статьях, будут последними солдатами Империи. Уже и спецчасти выйдут отовсюду, уже и пограничники встанут на новые российские рубежи, а либеральная литература будет славить Великую Империю. Кто же они – русские империалисты? Да».
Отлично… то есть неслыханно! Запихать в один мешок левых и правых, которые в реальности на одной делянке не сядут!
А знаете, я с Бондаренко согласен. Имеет он дерзость сказать правду, которая в пылу борьбы людям в голову не приходит. Имеет зоркость увидеть эту правду…. Потому что в борьбе не участвует? Это Бондаренко-то, до костей ободранный в литературных драках и сам задравший всех, кого мог, а особенно – либеральных «шестидесятников»!..
Подождите, в драках-то он участвует, но я о другом: душа – с кем?
Итак, правые и левые имперцы – на одном фланге. Кто на другом?
На другом у него почвенники. Те самые, которые готовы прожить без Империи. «Матера – самодостаточна, Ивану Африкановичу не требуется „берег турецкий, и Африка не нужна“, а заодно и берег сухумский, батумский, бухарские мечети и литовские замки. Интеллигенция же наша с пеленок воспитывалась в имперском сознании, в какой бы оппозиции к государству кто из них ни стоял. Неслучайно их кумир Андрей Сахаров – автор проекта Конституции народов Европы и Азии – всю жизнь воевал с грузинскими сепаратистами, а в свою очередь почвенник Валентин Распутин, напротив, первым предложил выйти России из Союза республик».
Продолжим этот расклад.
Значит, «люди Империи – люди культуры». А кто же тогда «люди почвы»? Интеллигенция «упорно сопротивляется сокращению Империи», воюет «за общекультурное пространство». А за что воюют почвенники? «Рушатся политические империи… культурные остаются на столетия». А почвенники на сколько рассчитывают? На столетия? Какая у них будет «культура»?
Правильно размечает Бондаренко роли в драме великой культуры. Битов и Проханов могут искать из драмы диаметральные выходы, но для них подрыв великой страны – драма. Белов и Распутин обойдутся без великой страны и без ее драмы, они – проживут. Правда, это будет уже какая-то другая жизнь, и это будет уже не та Россия, которая на протяжении веков признавалась значимой величиной на мировой сцене. Это будет этнически «чистое» небольшое государство (или цепочка небольших государств) в ряду других. Я не думаю, что жизнь в них станет хуже – скорее всего она станет лучше. Я также не хочу пророчить им победу или поражение – такие геополитические подвижки, как сейчас, подчиняются сверхчеловеческим законам истории и к людям поворачиваются фатальной стороной. Однако «игрой» на этом уровне не обойдешься: душа должна горевать за то или за другое.
Я – горюю по великой стране. Никогда не скрывал этого. Правильно Бондаренко называет меня «откровенным империалистом». Для меня важно, что великие культуры рождаются в лоне великих империй. Этническое распыление – коллапс великой культуры, ее конец, вернее, конец ее великой роли. Никакой талант не спасет Белова или Распутина от провинциального убожества, если они будут способны «прожить» без великой сверхзадачи. Когда Распутин с высокой трибуны призвал Россию выйти из Советского Союза, мне это показалось шуткой, подначкой. Теперь я вижу, что это была дурная шутка и недальновидная подначка. Конечно, фатальный распад державы случился бы и без распутинских подсказок. Но я о самочувствии: вышла Россия из Союза, и если Распутин радуется, то это логично.
А Бондаренко?
Я не предлагаю ему выбирать между Прохановым и Евтушенко, этот нехитрый выбор он уже сделал. Я предложил бы ему выбор между Прохановым и Распутиным.
Ну, и как? Никак. В том-то и дело, что не поймешь. Это проклятые «шестидесятники» места себе никак не найдут на развалинах империи, это мистические «дети 1937 года» ищут забвения в индивидуализме, гилозоизме, протестантизме и еще черт знает в чем… а Бондаренко, десятилетием моложе их, не заставший уже никаких химер и иллюзий, что делает? Сидит, как китаец, на высоком холме и наблюдает драку белого и черного тигров? Правда, он не пляшет на отеческих гробах, подобно своему сверстнику Виктору Ерофееву, ликовавшему на похоронах соцреализма. Но все-таки это уже какая-то другая душевная организация. От «последнего романтического поколения ХХ века» она отделена изначальным опытом. Эти скорее пойдут в «сторожа и дворники», чем поверят в очередное переустройство мира.
Правда, вот… потомственный казачий темперамент. Ввяжемся, а там посмотрим?.. Ну, и ввязывается по-казачьи, лупя направо и налево, справа и слева ища соперников и с улыбочкой принимая удары. То либералы в каннибализме обвинят за неуважение к жертвам репрессий, то националы русофобом заклеймят за интерес к евреям, втершимся в русскую культуру. Нормально!
Это действительно нормально – для заядлого публициста. Как политически ангажированный воитель Бондаренко обречен отлетать на «края процесса», где его полосуют такие же партийные рубаки, не успевая спросить, в чем же его вера. Но как критик, одаренный умением читать тексты, он все время оказывается именно перед этим бытийным вопросом. И отвечает на него «фактурой разборов». Потому что книга его «Время Красного Быка» – не просто полтора десятка портретов, как может показаться при беглом просмотре, и не подтверждение бредовой гипотезы о «детях 1937 года», как, наверное, кажется ему самому, – а своеобразная гамма распада, отходная русскому идеализму – погребальная песнь, расслышанная в какофонии расхристанного времени и пропетая хоть и в противоречивых чувствах, но отнюдь не бесчувственно.
Следите за мелодией: вот она, «золотая дружина»:
Владимир Маканин, «отказавшийся от шумного пути вечно мечущихся шестидесятников» и «прищуренным глазком» высмотревший, чего на самом деле стоила вся эта полуподпольная армия андеграунда. (Воспроизвожу то, что видит у своих героев Бондаренко и какими он их видит).
Валентин Распутин, отшатнувшийся от вечно стоящих в России у власти «пособников дьявола», «прорвавшийся к праславянской истине, к звериному освоению русского пространства» и тем мистически спасающий страну от окончательного распада.
Белла Ахмадулина (и она!), с годами «перешедшая в новое качество», поближе к «народной жизни», к Некрасову, к санитарке Тане из Кимр, а заодно и к мотивам православного икоса.
Андрей Битов, ощутивший себя солдатом Империи, как только Империя исчезла.
Александр Вампилов, первым почувствовавший, что «сломавшиеся идеалисты», родные ему шестидесятники – слабы и вот-вот пойдут в услужение «новым русским».
Геннадий Шпаликов, навсегда застрявший в «хрупком романтизме своего детства» и потому затравленный продажными лидерами шестидесятников.
Сергей Аверинцев (и он! и он!), спасший в византийском укрывище «тайную свободу» в пору, когда реальность, сулившая миру идеалы и мораль, в одночасье рассыпалась.
Владимир Высоцкий, заглушивший хрипом и криком тоску «по чему-то уходящему, героическому».
Юрий Коваль, проводивший грустным взглядом «хвост уникальной красной цивилизации».
Александр Проханов, неисправимый авангардист и наследник Маяковского, решившийся во имя спасения Великой Державы на свой «красно-коричневый квадрат» и тем предвосхитивший «объединение всех государственников в один узел». (Не знаю, согласятся ли с таким генезисом Проханова почитатели мистического таланта Распутина, но я, вечно мечущийся шестидесятник, думаю, что прохановский портрет – один из лучших в книге Бондаренко).
Однако идем дальше.
Леонид Бородин, смолоду собиравшийся бороться с преступниками и освобождать «светлое настоящее от уродливых искривлений», сам записанный переродившимся строем в преступники, обреченный искать «третью правду» между конформистами и диссидентами, между гебистами и заключенными.
Людмила Петрушевская (и она, и она, и она!), отчаявшаяся идеалистка, ставшая провозвестницей тотального жизнеотрицания, которое уже не перекрыть «розовыми сказочками».
Игорь Шкляревский, ушедший в «безлюдье природы» от безнадежного, обреченного на распад общества.
И, наконец, Венедикт Ерофеев, замыкающий дружину «отмеченного Богом» поколения, – в похмелье дезертировавший из советского мифа. В начале мифа стоял двойник и антипод Венички, опьяненный идеей Павка Корчагин, такой же, как Веничка, «перевернутый святой», в конце мифа стоит «перевернутый» в пьянь Корчагин. (Как человек, специально занимавшийся Николаем Островским, скажу, что параллель двух непрофессиональных писателей, вознесенных опьяненной эпохой в мифологи, – блестящий ход Бондаренко-критика).
Вообще как критик он – на высоте: зорок, резок, решителен. Его конкретные разборы позволяют многое увидеть в реальности. Хотя и не совсем то, что он декларирует, собирая мистический отряд по спасению России. Я никаких спасителей тут не вижу, а виду тех же сиротливых детей идеальной советской эпохи, переживающих ее крушение так же, как их старшие сверстники.
Не «так же»?
Ладно: еще больнее, еще страшнее, еще отчаяннее. Согласен: есть грань между старшими и младшими в поколении «последних идеалистов». Пусть эта грань падает на 1937 год рождения. Признаю, наконец, что и ненависть к шестидесятникам в отчаявшихся душах их младших соратников по Империи, законна (известно, что сильней всего ненавидят – родственное). Эту грань внутри поколения Бондаренко высвечивает убедительно. Но невольно высвечивает и то общее, что отделяет все это поколение от следующего, для которого безыдеальное время – изначальная данность. Ибо и Аверинцев, и Проханов «воспевают то, от чего всех нынешних Пелевиных и Сорокиных… тошнит».
Правильно. Можно ненавидеть и от вывернутой любви. Но от вывернутого желудка лучше всего отмыться, не вступая в душевный контакт.
А ведь Бондаренко, между прочим, из того самого поколения, которое пришло на смену отчаявшимся и сломленным идеалистам. Повторюсь: точки отсчета там – совершенно другие. А уж плоды… «В девяностые годы мы все дружно ответили на вопрос, что делать с навязанной свободой: воровать, пьянствовать, убегать за границу, голосовать за абсолютных негодяев, разрушать содеянное другими поколениями». Можно, конечно, сказать, что это – «индивидуализм». Но когда Бондаренко выискивает «индивидуализм» у «детей 1937 года», – он явно переносит это качество с больной головы на здоровую. Или со здоровой на больную, если нынешний вольный разгул считать здоровым образом жизни.
Некоторая отчужденность Бондаренко, видящего своих героев как бы со стороны, помогает ему высветить их беду резким, иногда сочувствующим, но чаще беспощадным взглядом. В его подходе есть веселая издевка и бесшабашность, граничащая с беспардонностью. Когда о Веничке сказано: «трезвый и непьющий так не напишет», – это я еще могу стерпеть. Но когда сказано: «Почему не пили в ту пору такие, как Евтушенко?» и отвечено: «Им не надо было искать спасения душе», – я чувствую для своей души полную безнадежность.
Вообще я подозреваю, что сам-то пастух Красного Быка – человек достаточно трезвый. И потому так уверенно провоцирует других. Не только по части выпивки. Охотно воспроизводит, например, все то, что наговорил Венедикт Ерофеев про евреев. «Песенки товарища Раувергера… или Оскара Фельцмана, Френкеля, Льва Книппера и Даниила Покрасс, короче… Соломона Лазаревича Шульмана, Инны Гофф и Соломона Фогельсона…» (Это – Веничка бредит). «И на самом деле, как по-русски не высморкаться в адрес всей этой официально-либеральной придворной челяди». (Это уже Бондаренко – от себя.)
Зачем такие вещи пишет Ерофеев – понятно: ради «люмпенской широты восприятия». Никакого биологического антисемитизма у Ерофеева, разумеется, нет, а есть художественная задача, есть игра, мифологизация пропащего русского, от имени которого Ерофеев и пишет.
А Бондаренко зачем это со смаком (то есть со сморком) цитирует? В нем ведь тоже ни на понюх нет никакого антисемитизма. Но тоже есть игра. Провоцирование дураков. Такая «художественная задача».
Постойте, какая «игра» – у критика? Это у прозаика – «герой-повествователь». А у критика вроде объективная реальность?
Как бы не так. И у критика – «художественная задача». Он – человек, затравленный швондерами, и потому сам их травит. Он дразнит шестидесятников, которых ненавидит вполне театрально, и «всех этих» Кобзонов и Пляцковских с Фрадкиными, а также «всех Евтушенок и Окуджав сразу» употребляет непременно во множественном числе.
Это сочетание трезвой зоркости и пьянящей безоглядности, то есть «сразу» – профессиональная тайная любовь к материалу и профессиональная же явная ненависть к нему – и есть характер Владимира Бондаренко, его «имидж» в теперешней литературной ситуации.
Да позволится и мне маленький «генетический анализ»? Я вижу, что сочетаются тут: унаследованная от матери поморская негромкая тягловая двужильность и от отца-запорожца – развеселый нахрап, удаль казака, который сначала рубит, а потом смотрит, кому и за что попало.
С таким уникальным набором качеств – только Красного Быка и пасти.