Текст книги "Газета День Литературы # 131 (2007 7)"
Автор книги: Газета День Литературы
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)
Кирилл Анкудинов С ЗОЛОТЫМ ТАВРОМ...
К ИСТОРИИ ОДНОГО ЛИТЕРАТУРНОГО ПРОЕКТА
Не утихают споры на тему: массовый интерес к тем или иным поэтам (оборачивающийся уровнем их статуса в литературной ситуации) – явление искусственное или естественное?
С одной стороны, формалисты и структуралисты, а также всевозможные жертвы победно шествующего культа технологий убеждены в том, что «в поэты» назначают, что «образ поэта» – итог целенаправленной работы идеологов, менеджеров и пиарщиков. «Пушкин – классик потому, что Пушкина сделали классиком» – таково мнение сторонников теории «искусственного происхождения литературных статусов».
С другой стороны, сохранилось романтическое убеждение, что «глас народа – Глас Божий», а поэтов почитают, исходя из объективного уровня их творчества, «по таланту». «Пушкин – классик потому, что он гений» – это точка зрения «естественников».
Когда дело доходит до XX века, эпохи «восстания масс», споры ожесточаются до белого каления. «Есенин – народный поэт» – твердят одни. «Есенина сотворили социокультурные обстоятельства, политики, издатели и критики» – отвечают им другие. «Это Бродского раскрутило ЦРУ, – закипают первые. – А Есенин славен потому, что любим народом.» «Всех делают мастера актуальной литературы, – надрывается модный культуртрегер, – и Есенин сделан ими, и Высоцкий, и в наше время поэтом будут звать того, кого мы утвердим на эту роль в Новом Литературном Обозрении.»
Между тем, истина (как оно обычно бывает) гораздо сложнее и многомернее, она не ограничивается предпосылками исключительно одного (либо другого) свойства. Доля истины есть как в словах «естественников», так и в соображениях «искусственников».
Я бы сравнил процесс формирования славы поэтов (и не только поэтов) с ударом молнии.
...Ни один менеджер не превратит поэта-графомана в гения. Однако умный организатор литпроцесса может подтолкнуть процесс в ту или иную сторону, может обратить внимание общества на достойных поэтов и этим самым вытащить их из трясины безвестности. Наиболее значимые явления вылетают грозными электроразрядами из социальной подпочвы без содействия идеологов. Но, при всём при том, верна поговорка: талантам надо помогать.
Я хотел бы обратиться к опыту Вадима Кожинова, человека, проделавшего сложную эволюцию: от теоретика литературы к публицисту, историческому политологу и автору глубоких социокультурных расследований (замечу, что на протяжении всего этого пути и во всех ипостасях Кожинов оставался идеологом). В середине этой эволюции (с конца шестидесятых по начало восьмидесятых годов) Вадим Кожинов сознательно взял на себя роль «профессионального делателя поэтов». Он осуществил проект по внедрению в литературную ситуацию и в сознание советской аудитории поэзии определённого вектора (не стиля, не жанра, даже не течения, а именно – вектора). Имеет смысл исследовать некоторые параметры данного проекта вкупе с его итогами.
В конце шестидесятых годов XX века «эстрадная поэзия», доселе задававшая тон и собиравшая стадионы, начинает буксовать. Советскому читателю приедаются эскапады Евгения Евтушенко и эксцентриады Андрея Вознесенского. Что далеко не случайно. Уходит в прошлое человеческий тип, явленный в стихах этих авторов – юный шестидесятник с распахнутыми глазами, дерзкий экстраверт, непрерывно открывающий окружающий мир (и открывающий себя в этом мире) – уходит в разных вариантах – как в демократическом варианте лирического героя поэзии Евтушенко, так и в конструктивистско-технократическом варианте лирического героя поэзии Вознесенского. Во многом это связано с провалом хрущёвской оттепели, к 1968-1969 гг. ставшим совсем уж очевидным. Шестидесятнические иллюзии развеиваются, в советском обществе возникает понятное желание отдохнуть от стрессов и сумасбродств (фактически создающее психологические основы того социополитического и социокультурного явления, которое позже будет названо «застоем»). Вектор коллективных предпочтений от «светлого грядущего» смещается в прошлое, нарастают эскапистские и пассеистические настроения. Всё это, взятое вместе, подпитывает характерный для «эпохи застоя» культ классики (замечу: семидесятые-начало восьмидесятых – время расцвета киноэкранизаций произведений классической литературы).
Параллельно этому происходят иные – социальные – процессы. Хрущёвские указы 1961-1963 гг., урезающие приусадебные участки, разоряют советскую деревню. Крестьяне, получившие паспорта и не видящие смысла в работе на государство, в массовом порядке переселяются в города и посёлки городского типа. Через несколько лет роковые для деревни указы отменяются, но уже поздно: заинтересованность крестьян в сельском труде подорвана. В конце шестидесятых годов Советский Союз накрывает волна урбани– зации, катящаяся по всему миру. Мощно развиваются города, что требует дополнительных рабочих рук. Переезд сельских жителей в города усиливается на несколько порядков. Русская деревня получает смертельный удар (она будет пытаться оправиться от него в течение двух десятилетий, но так и не оправится). Это вызывает у советской интеллигенции чувство вины и скорби (сопоставимое с аналогичным чувством, вызванным у российской интеллигенции распадом сельской общины в пореформенные шестидесятые годы XIX века). «Деревенская Атлантида» горько оплакивается интеллигентами-горожанами. Всемерно возрастает интерес к творчеству прозаиков-деревенщиков, таких как Василий Белов, Валентин Распутин, Виктор Астафьев (кстати, Вадим Кожинов активно пропагандирует творчество этих прозаиков). Нарастает потребность в оформлении аналогичного течения в поэзии.
Стихийно оно уже сложилось. В статье «Заметки о поэтических веяниях последних лет» (1972 г.) Кожинов не без удовлетворения фиксирует изменения характера заголовков поэтических сборников, вышедших в 1971 году по отношению к заголовкам сборников, появившихся в 1968 году. По-шестидесятнически яркие, романтические, монохромные, экспрессивно-метафоричные и абстрактные названия книг (такие, как «Зелёное солнце», «Синий меридиан», «Тревожный парус», «Лунная скала», «Винтовая лестница» и «Радар сердца») сменяются названиями простыми, неброско-реалистическими, размыто-акварельными, ландшафтными, доверительными и подчёркнуто русскими (такими, как «Полустанок», «Околица», «Перелески», «Берёзовые блики», «Улетают журавли», «Ещё один сентябрь», «Прощание с зимой», «Ожидание урожая» и «Лён колоколится»). Эти, казалось бы, чисто внешние перемены знаменовали важный поворот в направленности советской поэзии.
Отмечу ещё один важный аспект: в семидесятые годы под ветшающим покровом марксистско-ленинской идеологии ведётся глухая, подспудная, во многом неясная для самих её участников, недопрояснённая в отношении терминов и определений, зачастую эвфемистическая, но при этом очевидная, яростная и с каждым годом нарастающая война между западническо-космополитической и консервативно-национальной интенциями. В недрах советско-партийного аппарата складываются «либеральная партия» и «русская партия»; у каждой из этих партий есть свои покровители на высших уровнях государства (вплоть до уровня Политбюро), есть свои организаторы, пропагандисты, агитаторы и «культовые фигуры». Один из самых умных идеологов «русской партии» Вадим Кожинов выстраивает ведущие концепты её культурной политики. «Поэтический проект» Кожинова более чем удачно вписывается в эти концепты.
Кожинов начинает с того, что чётко очерчивает границы собственного проекта, разделяя всех современных ему поэтов на две категории.
При этом он оперирует концептом, созданным Иваном Киреевским и подхваченным В.Белинским и Н.Добролюбовым, выделявшими в текущей литературе «высокое искусство слова» («поэзию» в терминологии Белинского) и «беллетристику».
«Беллетристика не есть творчество в полном и прямом смысле слова. В её произведениях не создаётся самобытный, органический, как бы саморазвивающийся художественный мир, который немыслим без сотворения столь же самобытного и органического художественного стиля» («О беллетристике и моде в литературе», 1972-1974 г.).
В поэтической деятельности Кожинов разграничивает «лёгкую поэзию» (стихотворчество) и «серьёзную поэзию» (собственно поэзию).
"Стихотворец схватывает насущнейшие сегодняшние настроения и выражает их осязаемо для всех. Он говорит то, что в данный момент у каждого просится на уста. И пусть его слово живёт недолго – оно за свою короткую жизнь может сделать очень много, может облететь целый мир.
У поэта другая цель. Он идёт, а не бежит. Он вслушивается в неясные подземные гулы, он говорит людям то, что без него не только бы не было выражено в слове, но и осталось бы неосознанным" («Поэзия лёгкая и серьёзная», 1965).
Несмотря на то, что Вадим Кожинов оговаривает значимость (правда, разную значимость) и «поэтов», и «стихотворцев» для общества, их ценность для него далеко не равнозначна.
…В отношении литературного наследия процесс канонизации уже свершился. Но как же быть с современными стихами? Какие из этих стихов суть «поэзия», а какие – «стихи» и только?
Проще с зарифмованными очерками Евгения Евтушенко или Андрея Вознесенского; они вполне подпадают под определение «лёгкой поэзии» (и несут в себе все признаки, сопутствующие «лёгкой поэзии»). Но вот проблема: два поэта – Николай Заболоцкий и Арсений Тарковский. Они достаточно близки друг к другу, но стихи Заболоцкого Кожинову нравятся, а стихи Тарковского – не нравятся (и вдобавок современник Кожинова Тарковский входит в противоположный идейно-политический стан). Кожинов поясняет свою позицию, вскрывая исторические корни поэтики Тарковского, доказывая, что они восходят к советскому неоклассическому («лефо-акмеистическому») авангарду двадцатых годов. Но как сие обстоятельство может помешать им стать явлением «высокой поэзии»?
…Да, Вадим Кожинов был субъективным критиком. А почему критик не должен быть субъективным? Да, он пытался работать «профессиональным творителем литературных репутаций», литературмейкером (замечу: в позднесоветской трясине проявлять себя на этом поприще было нелегко). Но разве плохо, когда критик открывает для широкой публики новых прекрасных поэтов или выводит на первый план тех, кто доселе пребывал в тени? Пора отбросить советское ханжество. Литература есть поле битвы разнонаправленных проектов. О значении этих проектов следует судить по тому, удаются они или нет (и насколько удаются). Посмотрим, в какой мере Вадиму Кожинову удался его «поэтический проект»...
Он выстроился вокруг двух базовых концептов – концепта «классики» и концепта «деревни», и в соответствии с этими концептами в центре проекта Кожинова оказались два поэта, внешне едва ли не противоположных друг другу, а по сути довольно близких – Владимир Соколов и Николай Рубцов. Соколов в рамках проекта отвечал за «классику». Рубцов – за «деревню».
Горожанин и интеллигент, москвич (волей обстоятельств родившийся вне Москвы), сын инженера и учительницы, племянник известного в своё время писателя Михаила Козырева, Владимир Соколов стал издаваться давно, с начала пятидесятых годов, но долгое время слабо замечался читательской аудиторией, будучи оттеснён на обочину буйной ватагой «эстрадных поэтов». Именно поэзия Владимира Соколова вызвала к жизни броско-шаблонный термин «тихая лирика» (к слову, Кожинов не был его поклонником). Ни Анатолия Жигулина, ни Николая Рубцова, ни Олега Чухонцева – всех тех, кого подвёрстывали под «тихую лирику» – нельзя было с достаточным на то основанием назвать «тихими»; Владимир Соколов подходил под это определение почти идеально. Певец уютных московских двориков, снежной городской зимы, чарующих весенних туманов, вокзалов и глухих паровозных гудков, он мягко сочетал в своих стихах классические (фетовские) традиции и благородно-сдержанную ностальгичность. В творчестве Соколова чётко прослеживалось романсовое начало, что не могло не импонировать Кожинову, заядлому домашнему исполнителю романсов.
Вот мы с тобой и развенчаны.
Время писать о любви...
Русая девочка, женщина,
Плакали те соловьи.
(«Венок»)
Именно это обстоятельство сделало поэзию Соколова мишенью критики, находившей сладкозвучие такой поэзии несколько чрезмерным и подозревавшим её закруглённый, красиво самодостаточный мир в стилизованности.
...Наверное поэтому, обращаясь к поэзии Владимира Соколова, Кожинов неизменно делает упор на её гражданственности, на нерасторжимом сплаве личного и общественного в этой поэзии. Следует отметить, что превосходный лирик Соколов менее всего был публицистом. Будучи близким другом Вадима Кожинова, он не принял никакого участия в идеологических баталиях перестройки и постперестройки, равно привечался за свои высокие человеческие качества во всех станах и подчёркнуто держал себя вне политики.
В случае с Владимиром Соколовым итог его сотрудничества с Кожиновым оказался прост: критик помог хорошему поэту, привлёк к нему влияние публики (при этом, никак не повлияв на его творчество и почти ничего не получив от него в идеологическом аспекте).
Не так обстояло дело с Николаем Рубцовым...
Иной – суровой и горькой – была его биография, неотделимая от впечатлений, которые Рубцов вынес из детства и ранней юности. Детдомовец, сирота при живом отце, с шестнадцати лет кочегаривший на рыболовецком судне («Я весь в мазуте, весь в тавоте, зато работаю в тралфлоте»), затем служивший матросом на эсминце, он был долгое время оторван от культуры и истово тянулся к ней. По окончании службы «маленький кочегар» самозабвенно включается в кипучую жизнь богемы Ленинграда. Он посещает высоко котирующееся литературное объединение «Нарвская застава». У него хорошие отношения с Глебом Горбовским, он с ревнивой опаской интересуется фигурой Иосифа Бродского, сначала триумфально гремящего в ленинградских салонах, а затем ссыльного (в архиве Рубцова были обнаружены телефон Бродского и переписанное от руки стихотворение Бродского «Слава»). Более того, Рубцов в этот период жизни причисляет себя к кругу «формалистов»…
Николай Рубцов мог бы бесславно затеряться в лихорадочном богемном житье-бытье; этому весьма способствовали некоторые особенности его натуры, сформированные детдомовским воспитанием. Рубцов был похож на бодлеровского альбатроса: он жил исключительно поэзией и никак не мог приспособиться к быту и реальности. Инфантильный, скрывающий неуверенность в себе за пьяным куражом и нервной заносчивостью, безнадёжно выпадающий из социальных иерархий, одним лишь внешним видом вызывающий мгновенную профессионально-отработанную ненависть у советских чиновников, комендантов общежитий и ресто– ранных метрдотелей, оборванный, постоянно голодающий, он не мог не обойтись без опытного и умного наставника. Которым стал Вадим Кожинов.
Знакомство Рубцова с Кожиновым состоялось в августе 1962 года в Москве (после поступления поэта в Литературный институт им. А.М. Горького). Критик был ошеломлён талантом Рубцова. С этого времени Николай Рубцов становится главной звездой «кожиновской плеяды поэтов».
Личностное влияние Кожинова на Рубцова было взаимным. Пользуясь лексиконом эзотериков, можно сказать, что Кожинов помог осуществить «точку сборки» творчества Рубцова, открыл ему самого себя как поэта. Благодаря Кожинову и его кругу Рубцов осознал, что самое ценное в его стихах – именно то, чего он ранее немного стеснялся: простота, искренность, детская непосредственность, происхождение из русского северного села. После встречи Рубцова с Кожиновым меняется его поэзия: из неё исчезает напускная мужественность, в ней появляется характерный смысложест трепетно-истомного замиранья перед громадой многосложного мира.
Сорву я цветок маттиолы
И вдруг заволнуюсь всерьёз:
И юность, и плач радиолы...
(«Тот город зелёный»)
За мною захлопнулась дверца,
И было всю ночь напролёт
Так жутко и радостно сердцу...
(«На автотрассе»)
Возникает ещё одна черта стихов Рубцова – их удивительная мерцающая просветлённость, созданная виртуозным единством музыкального и изобразительного рядов (именно эта черта принесла поэзии Рубцова славу).
Россия! Как грустно!
Как странно поникли и грустно
Во мгле над обрывом
безвестные ивы твои!
Пустынно мерцает
померкшая звёздная люстра,
И лодка моя
на речной догнивает мели.
И храм старины,
удивительный, белоколонный,
Пропал, как виденье,
меж этих померкших полей, –
Не жаль мне, не жаль мне
растоптанной царской короны,
Но жаль мне, но жаль мне
разрушенных белых церквей!...
О, сельские виды!
О, дивное счастье родиться
В лугах, словно ангел,
под куполом синих небес!
Боюсь я, боюсь я,
как вольная сильная птица,
Разбить свои крылья
и больше не видеть чудес!
После трагической гибели, произошедшей в 1971 году, Николай Рубцов стал главной канонической личностью поэтического проекта Вадима Кожинова. Все поэты «русской партии» поверяли свои стихи по живому эталону поэзии Рубцова. Масштабность и центральность этой фигуры не вызывала сомнений ни у одного из представителей «консервативно-национального стана». Даже многие идеологические противники данного стана с уважением отзывались о творчестве Рубцова; однако с их стороны посыпались упрёки на его наставника – Вадима Кожинова. Ленинградский друг Рубцова Эдуард Шнейдерман и неистовый архивариус поэтического самиздата Константин Кузьминский обрушили на Кожинова (и на весь круг Кожинова) град инвектив: по их мнению, складывавшийся талант Рубцова был загублен идеологами нового славянофильства, не смог раскрыть весь потенциал. Обвинения такого рода представляются мне более чем несправедливыми, хотя я понимаю: поклонникам авангардного искусства не по нраву «романсовая» манера «зрелого» Рубцова (ведь «зрелый» Рубцов – не менее «романсовый» поэт, чем Владимир Соколов).
…Наряду с Владимиром Соколовым, Николаем Рубцовым, Алексеем Прасоловым, Анатолием Передреевым, Алексеем Решетовым, Василием Казанцевым в «поэтический проект Вадима Кожинова» вошли другие поэты различного плана и уровня, которые не относились напрямую к «кожиновской плеяде», а скорее были её «спутниками», «попутчиками».
Прежде всего здесь необходимо назвать имена известных поэтов старшего поколения. Рядом с «тихим лириком» Владимиром Соколовым в координатах литературной системы пребывал его суровый друг Анатолий Жигулин, бывший заключённый ГУЛАГА, прошедший через мрак Колымы и ужас урановых рудников, непревзойдённый мастер отточенных пейзажных стихотворений-офортов в стиле Ивана Бунина (а также, как откроется позже, упрятанного в стол мощно-яростного «колымского» цикла). Другая, условно говоря, «деревенская» линия «поэтического проекта Вадима Кожинова» включила в себя таких замечательных представителей старшего поколения, как Фёдор Сухов и Николай Тряпкин; Кожинов восторгался их стихами, особенно – многоцветно-песенным («клюевским») узорочьем Тряпкина.
Полпредом ленинградской поэзии в «проекте Кожинова» стал мужественный и подчёркнуто независимый Глеб Горбовский, трубадур бесшабашно-обаятельного люмпенства (его «Фонарики» распевала вся разгульная Россия); к сожалению, поздние стихи Горбовского – начиная с семидесятых годов – значительно уступают по качеству более ранним. Поблизости от Кожинова всегда держался его неизменный соратник по идеологическим схваткам – боевитый Станислав Куняев, будущий редактор журнала «Наш современник», флагмана национал-патриотического направления в литературе (в восьмидесятые-девяностые годы Вадим Кожинов станет ведущим автором «Нашего современника»). В поэзии Куняева звучали жёсткие металлические имперско-ницшеанские ноты, что было довольно непривычно для советского уха.
Нет! Как реликтовая весть,
Рим был, и есть, и вечен будет,
коль «Горе побеждённым!» – есть,
и – «Победителей не судят!»
Отдельно от всех стоял молодой Олег Чухонцев. Поэтическая манера раннего Олега Чухонцева отличалась экспрессией, психологической убедительностью, обилием точных деталей, непривычной для «тихой лирики» густотой письма, высокой плотностью стихового ряда. Поэзия Чухонцева импонировала Вадиму Кожинову своим демократизмом, своей вовлечённостью в каждодневный мир простых людей с их нехитрыми заботами посадских жителей (судя по всему, эта поэзия в кожиновском проекте должна была связывать «городскую» и «деревенскую» линии; посад – не город, но и не деревня, а нечто среднее, промежуточное). Своим отчётливым русским звучанием, среднерусскими (подмосковными) пейзажами, открывающимися с её страниц. Наконец талантливостью: недюжинный дар Олега Чухонцева был Кожинову очевиден.
Однако Чухонцев ничем не мог помочь Кожинову в идеологическом плане, и очень скоро пути Кожинова и Чухонцева разошлись. Дело в том, что Чухонцев был убеждённым западником и индивидуалистом, отстаивающим за личностью право на «путь Чаадаева» и «путь Андрея Курбского» (кстати, его проблемы с изданием книги были вызваны тем, что Чухонцев написал стихотворение в защиту Курбского).
Все названные мной поэты (кроме Фёдора Сухова и Николая Тряпкина) вошли в составленную Вадимом Кожиновым антологию «Страницы современной лирики», вышедшую в 1980 году в московском издательстве «Детская литература».
Всех этих поэтов – по крайней мере формально – можно было вписать в расплывчато-общую парадигму, очерченную такими категориями, как «реализм», «традиционализм», «исконные ценности» (и такими концептами, как «верность Истории», «память и корни», «восприятие мира сердцем»).
Но после того как в «проект Кожинова» пришёл молодой кубанец Юрий Кузнецов, эта парадигма, и прежде трещавшая по всем швам, буквально пошла вразнос.
Идеология «поэтического проекта Вадима Кожинова» направлялась против модернизма (как в его вторичном, «вознесенско-евтушенковском» варианте, так и в первооснове, напрямую идущей из «серебряного века»); Юрий Кузнецов же – был бесспорным модернистом. Основным врагом Кожинова (причём не только политическим, но и эстетическим) стал «дискурс двадцатых годов», продлённый в шестидесятые годы; Кожинов поставил перед собой задачу преодолеть, изжить этот дискурс, знаменовавший разрыв между Россией дооктябрьской и Россией послеоктябрьской, советской. Преемственность того или иного культурного явления по отношению к «дискурсу двадцатых годов» – для Кожинова формулировка, которая равносильна приговору. Однако – словно бы по злой насмешке – корни поэтики, эстетики и метафизики Юрия Кузнецова напрямую уходили в романтическую поэзию тех самых злополучных двадцатых (и тридцатых) годов – к Луговскому, Симонову и Багрицкому. Оппоненты Кожинова (в том числе, оппоненты Кожинова из своего, консервативно-патриотического стана) не преминули указать на это обстоятельство.
«...ближайшие опоры мировоззрения Ю.Кузнецова во многом прослеживаются в новом искусстве, разветвлявшемся в 10-20 годах на множество более или менее „левых“ ручейков, а особенно опознаваемы – в стихотворной советской романтике 30-х годов...» (Татьяна Глушкова. «Традиция – совесть поэзии»).
И более того, «проект Кожинова» был заострён не только против «русского модернизма» как локального литературного направления, но и против Модерна как процесса глобальных масштабов. Этот частный проект был элементом иного, более широкого социокультурного проекта советских неославянофилов, призванного остановить Модерн в одной отдельно взятой стране, преградить ему дорогу, создав систему Контрмодерна, основанную на спайке новых (советских) ценностей и старых (традиционных христианско-православных и общегуманистических) ценностей.
Эти попытки оказались несбыточными. Семидесятые годы XX века стали для СССР (и для России) периодом, когда «в воздухе переломилось время», своеобразной «точкой невозврата». Модерн просачивался в советскую действительность сквозь все хлипкие пространственные и временные «железные занавесы» отовсюду: с Запада и с Востока, из прошлого и из будущего.
«Человек Модерна» Юрий Кузнецов это прекрасно осознавал, равно как он осознавал и то, что советские и общегуманистические (общеевропейские) ценности несовместимы с ценностями христианскими, а также то, что все эти ценности в эпоху Модерна теряют своё былое значение.
– Отдайте Гамлета славянам!
– Кричал прохожий человек...
...И приглушённые рыданья
Дошли, как кровь, из-под земли:
– Зачем вам старые преданья,
Когда вы бездну перешли?!
(«Память»)
«Старым преданьям» Кузнецов противопоставил единственно полноценную, по его мнению, реальность – а именно, реальность встроенного в человеческое сознание (а главным образом – в подсознание) праисторического самовосстанавливающегося, самовоспроизводящегося Мифа. Эта реальность есть начало внепространственное (и вневременное), вненравственное, нецеленаправленное, иррациональное, внеиндивидуальное и внекультурное. Она существует как динамическая сила, влияющая на бытие и лишающая бытие его основных свойств, превращающая пространство – в не-пространство, время – в не-время, нравственность – в не-нравственность, целесообразность – в не-целесообразность, культуру – в не-культуру, индивидуальность – в не-индивидуальность. По мнению Кузнецова, человек должен стать наследником Мифа, но это удастся ему лишь при условии, что он откажется от всех проявлений рационального сознания, в том числе, от индивидуальности. Взамен он получит победительную силу (или, в терминологии самого Кузнецова, «Волю») как атрибут мощнейшего энергетического поля Мифа, к которому окажется подключенным.
В этом мире погибнет чужое,
А родное сожмётся в кулак.
(«Двое»)
Очевидно, что в условиях советского контроля над идеологией такая философия (восходящая к Ницше, Штирнеру, европейским «консервативным революционерам» первой половины XX века вроде Уильяма Батлера Йейтса, Томаса Стернза Элиота и Эрнста Юнгера) не могла найти ни единой возможности для своего легального выражения. Тем не менее, Юрий Кузнецов широко публиковался в советских изданиях. Его спасало то, что он облекал собственные идеи в загадочно-смутные сюрреалистические образы, которые могли иметь неоднозначное толкование. Кузнецов получил у читающей публики семидесятых годов репутацию «сложного поэта», «авгура». С другой стороны, он умел искусно скрывать свою включенность в интеллектуальную систему общемирового Модерна, производя на сторонних свидетелей обманчивое впечатление чудаковатого провинциала, не обременённого знаниями и культурой (в поэзии Кузнецова уже обнаружились скрытые цитаты из Андрея Платонова, Кендзабуро Оэ, Эмили Дикинсон, Йейтса; предвижу впереди много открытий в этом же роде).
Тем не менее, на Кузнецова обрушился шквал недоуменных протестов со стороны советской критики. Поэта упрекали в безнравственности, бесчеловечности, жестокости, в «неразличении добра и зла», в холодном рационализме, в «гигантомании», самолюбовании и саморекламе (замечу, что Кузнецов частенько давал повод к таким обвинениям). Кузнецовские фирменные афоризмы в стиле Фридриха Ницше казались многим кощунственными, а выпады «мрачного гения» против Пушкина, Чаадаева, Блока, Ахматовой, Цветаевой становились поводом к хоровому негодованию.
Вадим Кожинов, с первого раза влюбившийся в поэзию Юрия Кузнецова, стал её добровольным пропагандистом, толкователем и защитником – во всех смыслах этого слова. Он защищал Кузнецова от советских церберов, стоящих на страже «самой правильной идеологии», умело интерпретируя строки поэта в выгодном ключе; он оборонял его от ретивых критиков (и в первую очередь – от критиков либеральной направленности, таких как С.Рассадин, С.Чупринин, Б.Сарнов); он отражал атаки неповоротливых партийно-номенклатурных чиновников, встревоженных выплесками «общественного мнения»; он отвечал на читательское недоумение, объяснял широкой аудитории смысл стихотворений Кузнецова; он всемерно рекламировал творчество поэта.
"Лирический герой с его отпущенной на волю душой пребывает не в какой-либо «квартире», но там же, где пребывает герой эпический, – в том «широком поле», в том пространстве тысячелетнего бытия, где творится История. Более того, формируя собою, своей духовной волей мир стихотворения, он делает, свершает – в сфере поэтического Слова, конечно, – именно то самое, что и эпический герой.... В поэтическом мире Юрия Кузнецова совершенно иной дух человечности и любви – иной уже хотя бы с точки зрения его размаха, его меры...
У поэта не столь уж много стихотворений собственно исторического содержания. Но почти в каждом стихотворении Юрий Кузнецов стремится так или иначе «преодолеть» время, чтобы древность – даже, как говорится, глубокая древность – и живая современность, чреватая будущим, грядущим сомкнулись и сопряглись в едином целом поэтического мира...
В лучших стихах Юрия Кузнецова духовная масштабность сочетается с образной пластичностью образной ткани...
Лирический герой поэзии Юрия Кузнецова сам пребывает в широком мире, и потому добро и зло борются в его душе так же, как борются они и в мире, и в народном сознании. В этом сознании никогда не было созерцательного, рассудочного, аналитического расчленения добра и зла". («В поэтическом мире Юрия Кузнецова», 1981.)
Появление Юрия Кузнецова в «поэтическом проекте Вадима Кожинова» вызвало неодобрительную реакцию со стороны некоторых представителей «русской партии», стоявших на традиционалистских позициях. Так Татьяна Глушкова в обстоятельной и при этом крайне эмоциональной статье «Через несколько лет. („Русский узел“ в стихах наших дней)», написанной в 1983-1985 годах и вошедшей в книгу «Традиция – совесть поэзии», обрушилась и на поэзию Юрия Кузнецова (вкупе с поэзией Станислава Куняева), и на мировоззренческие основы историософской модели, разворачивающейся в этой поэзии, и на «славянскую тему» в стихотворениях и поэмах Кузнецова, и на покровителя Кузнецова – Вадима Кожинова, и на доводы Кожинова, при помощи которых тот отстаивал кузнецовское творчество...
"...пространство, «где творится История» и где действует лирический и эпический герой Ю. Кузнецова, начисто лишено признаков жизни. Оно подобно именно «пустыне мира», некоей свищущей «чёрной дыре», и, пусть лирический герой (а точней было бы: автор) и не отчуждён от эпического, оба они обычно отчуждены от чего бы то ни было на свете, не знают, не помнят, не слышат ничего на свете, кроме своей абстрактно-героической воли, направленной на всегда сокрушительное деянье. Оба они принципиально несозидательны...
Личность – фантастическим, мистическим образом самозарождается. Её генезис – Ничто, её содержание – воля, её задача – охранение пустоты. В герое Ю.Кузнецова крепнет человек, «который ушедшим родился» и перед которым всё оседлое, вкоренённое, традиционное – мелко и заслуживает быть сдутым. Это, так сказать, генетически ушедшая личность объявляется «подлинно героической»...