Текст книги "Газета День Литературы 164 (2010 4)"
Автор книги: Газета День Литературы
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)
У святого родника старик помахал нам рукою, прокричал:
– Вовка, всё лабуда!.. Всё хорошо!
Откуда нам было знать, что этой зимою Сережка не станет.
аснеженные елушники тесно обступили нас; отступать было некуда. Не разъехаться на лесной дороге, не разминуться; только вперёд к златокипящей столице, где шерстят улицы безумные ветры, выдувая из груди всякий добрый душевный порыв. В Москве есть где спрятаться заугольнику-бесу и чёрному человеку с ножиком за голенищем, и подставить ножку заплутавшему прохожему.
Но меня-то, милые мои, кто толкает в эту неволю? Ведь добровольно же сую голову в петлю. Так отчего бы не отсидеться в деревенской крепости в лесном куту, где на всех дорогах выставлены сторожевые снежные засеки?
И вот когда Сережок-то пропал, стёрся в зыбкой сиреневой пелене сутёмок, я колебнулся на миг, снова оценивающе, придирчиво оглядел табор, не выказывая сомнений. В железной коробейке, будто боровые грибы-толстокорёныши, словно ласточкины птенцы-слётыши в тесном гнезде, плотно обжилась моя семейка, ещё не успевшая задремать. Кроме незримой Богородицы Девы Марии сидели, с немеркнущей надеждою на меня, бабушка Мария, жена Евдокия (Дуня, Дуся, Дусь, Дух – имя от Духа Святого), сын Алексей (человек Божий), дочь Мария, ну и я, Владимир, с именем многоговорящим, в котором немеркнуще живёт память не только о великом князе Киевском, но и о самых древних языческих временах, когда русскими богами были Вол и Небесная Корова – владетели мира. Какие всё имена-то! Уж не запнешься, проговаривая, пробуя на язык, не войдёшь в сомнение, наш ли то человек за личиною кроется, той ли коруною покрыт от рождения, верной ли памяткой обвеличан родными, чтобы не заблудиться в жизненном пути. И я, смешной человеченко, самонадеянно нагрузил всех на горбину, а ноги-то неверные, жидкие, того и гляди, как бы не обрушиться с тяжко-лёгкой ношею да носом в грязь…
Это я сейчас, через годы, так пространно рассуждаю, вспоминая науку, которая, наверное, так и не пошла впрок, а сгодилась лишь для литературных упражнений. Хотя, как сказать; хороший ёрш для чистки и смазки да с чистым маслицем не оставляет видимых следов, но наводит того охранительного блеска, на котором даже слабое враждебное дыхание оследится и даст остерега. Господи, как сложно и выспренно выпрядывается словесная нить, с узелками и обрывами, когда наивная простота требуется, чтобы передать чувственные впечатления не только и не столько о полузабытой поездке, сколько о русской натуре, которую не исследовать, не понять во всей глубине, как бы ни рыли в ней глубоченные шурфы до самой материнской породы.
…Поносуха иль позёмка тянет по-над землею, выглаживает, выскабливает целину до крупичатой корки, похожей на рыбью кожу, сдирает снежину и перетаскивает её в ложбины и распадки, укладывает в плотные забои, а проезжую дорогу вымащивает рёбрами и крутыми гребнями, как стиральную доску, ныне уже почти забытую в народе, и только в русской деревенской семье висит бабья помощница где-нибудь в кладовой иль в чулане, иль в коридоре, иль на повети, иль сенцах бани, где прежде хозяйка вела стирку, – как память о родителях. И вот по этим поперечным гривкам нас потряхивало, то зарывало носом, как лодку на сувойной морской волне, то затягивало машину в снежные вязкие отроги, откуда приходилось выдираться, сцепив зубы.
И вот пока до тракта добирались, совсем стемнилось. Машинка моя, боевая походная подруга ещё советской выделки, усердно тянула, работала, как часы. Можно было бы и наддать, чтобы нагнать потраченное в лесу время, и даже затянуть песняку в лад мотору, и жена бы, конечно, поддержала, но забытая правителями русская дорога, идущая через поля, в январские оттайки превратилась в ледяное корыто и постоянно уросила, так и норовила сбросить «Ниву» под откос. Пришлось внутренне сжаться и смирить норов… Впереди ждали триста вёрст и каждый километр строил для нас ловушку иль засаду.
Дети скоро уснули, сзади моего кресла храпела собака, пристанывая во сне, кот, выпущенный из лукошка, долго мотался по сиденьям, мучимый неволею, и, наконец, устроился на моей шее и, как бы я ни стряхивал его, противно ныл и отчаянно цеплялся за воротник.
Бабушка сидела, вжавшись в угол, с каменным настороженным лицом и вряд ли чего видела перед собою. А может она спала с открытыми глазами? Жена казалась спокойной, и только вспрядывала нервно, когда машину закидывало на обочину. Снег тут пошёл стеною, напахивал на лобовое стекло пуховое одеяльце, и щётки едва продирали узкие траншеи, будто выдёргивали из старинного волокового избяного окна волочильную доску, – но погода тут же задвигала её. Но мне и этого просвета хватало, чтобы чувствовать себя спокойным.
«Всё хорошо, – успокаивал я себя, – всё лабуда, Вовка, – как любит приговаривать Сережок, друг мой сердешный; пусть дорога и окажется моркотней, длиннее обычного, но „дворники“ усердно скоблят, вгоняя в дрёму, фары светят, печка греет, мотор урчит, не надрываясь, на ровных тонах… Так чего ещё надо путевому человеку?»
– Отстань ты от кота, – советует жена, а в голосе лёгкая насмешка. – И чего к нему привязался? Сидит, себе, и сидит… Ты лучше за дорогой смотри. Не кирпич везёшь…
– А если брызнет? Задохнёмся ведь…
– Ну и брызнет… Подумаешь. Никто ещё от этого не умирал… Вместо одеколона.
– Вот и нюхай сама? Кыш, нечистый! Вцепился… И без тебя голова кругом. Сейчас затряхну и выброшу на улку. – Я нашарил котовий загривок, отодрал противно шипящую животинку от воротника, кинул жене на колени. – Вот ты и нянчись…
Вот так, без сердца, ершились, чтобы не думать о дурном. Сломя голову, кинулись из деревни; авось, обойдётся и вроде бы никакой беды не маячит на горизонте, куда утекает гладкая, как зеркальце, заколелая дорога.
Заходящее багровое солнце внезапно пробилось сквозь снежную наволочь, брызнуло слепяще в глаза, и ледяная, корытом, колея, казалось, загорелась огнём, превратилась в кипящую лаву, льющуюся из небесного пожара. Я невольно зажмурился, на миг теряя дорогу, и мысленно взмолился:" Мати Пресвятая Богородица, прости меня грешного!"
Жена, будто расслышала мою беззвучную молитовку и осенилась крестом. «Ага, ещё не припекло, а уже державы ищем. Без Бога ни до порога, а с Богом и за океан-море».
Незаметно, особо не тужа и не терзаясь, подтрунивая друг над другом, на скорости в тридцать километров достигли мы границ Московской области. Тут-то, возле будки « ДПС», и остановил инспектор «Гаи», дюжий малый, тугие щёки до багровости нащёлканы морозом, крохотные глазки суровые, немилостивые, русые бровки нависшими козырьками – вобщем, сущая гроза. Но по припухлым губам, по незатвердевшему ещё лицу было видно, что парень молодой, необмятый жизнью, наверное, только что из армии, вот и поверстался на новую службу из-за куска хлеба.
Откозыряв, сухим, бесстрастным голосом попросил документы, и по ледяному отстранённому тону, когда сердце запрятано в надёжный кошель и в него не проникнуть с жалостью, я сразу понял, что это цепной дорожный пёс и впросте он нас не отпустит. Его не прикупить, не улестить, не умолить, не залучить в сети дружелюбия: он – сам закон и этим сказано всё. В провинции подобные службисты с фельдфебельской начинкою случаются частенько, и я со своим другом Авосем порою попадал в их уловистые сети. Я смотрел на «гаишника» мягко, безо всякой дерзости, может и заискивающе – со стороны мне не видать, – и думал с тайной надеждою: «авось пронесёт». Но именно в самых скверных обстоятельствах мой друг Авось вильнул в сторону и стал намыливать на мою шею петельку.
– Где талон техосмотра? – спросил младший сержант, засунув голову в окно и медленно оценивая взглядом содержимое машины.
Он, конечно, видел бабку с коричневым от старости лицом, в тёмном одеянии, и ребёнка в одеяле, и спящего мальчика, и молодую женщину, и груз до потолка – но всё увиденное, как мне показалось, не оследилось в голове и не задело сердца. Ведь это были люди для него чужие, из непрерывного человеческого потока, которых невозможно запомнить, а тем более прильнуть чувствами, убегающие из зимней деревни в столицу, где тепло и сыто; а если всех жалеть, тратиться хоть каплей участия, то скоро невольно раскиснешь душою и станешь, наверное, вовсе не годящим для дорожной службы. Сладкое скоро разлижут, но ведь и горькое-то расплюют. Где та золотая середина, чтобы и циркуляр соблюсти и совесть не потратить.
– Какой талон?.. Мы из деревни едем в Москву… – плачущим голосом протянул я, с тоскою оглядываясь на заднее сиденье, где обложенная скарбом сжалась в уголку старая бабеня, и мирно посапывали дети.
Тучи сгустились над их головою, а они и не ведали, что гроза скоро грянет, и молоньи заполыхают.
– Ничего не знаю… Пройдёмте составлять протокол.
В будке было жарко и сержант, не торопясь, освободился от овчины, расправил гребешком влажную прядку волос, деловито разложил на столе бумаги и, широко раздвинув локти, принялся изучать мой паспорт, лениво листая его и зачем-то вглядываясь в фотографию и снова переводя взгляд на меня, сличая черты, будто я был иностранный шпион, тот самый лазутчик, которого ищут все «комитетские» ищейки. А светлое время убегало, дорога под окнами странно поблёкла и в какие-то минуты потерялась из вида, словно её стерли резинкою с белого ватмана.
– У меня маленькие дети, впереди ночь, а сколько ещё ехать до Москвы… Что я преступник какой? Вернусь в столицу и сразу осмотр оформлю.
– Раньше надо было думать. Вы нарушили порядок, и я вынужден задержать машину и загнать на стоянку.
– А как нам ехать?
– Да как хотите, – отрезал постовой.
– Вы что, смеётесь? – выкрикнул я, ещё не веря, что подобное может случиться. Может, постовой шутит, приняв стопку и закусив шашлыком. Вон и пухлые губы лоснятся от жира.
– Зачем мне смеяться? Я на службе, а не в цирке. – Сержант даже не оторвал головы от бумаг.
– Ну, у вас и шуточки! Человек в беде, так помогите, войдите в положение. С кем не бывает? – голос мой осёкся и дрогнул, воздух перехватило в горле, и я с ужасом подумал, что гаишник может сделать со мною что угодно.
Он прав, он действует по служебному параграфу, а я, легкомысленный человеченко, годящийся ему в отцы, будто мышь в когтях у кота, беспомощен перед законом, придуманным бездушными, самовлюблёнными и часто бестолковыми людьми, подменившими ум хитростью, а совесть – лживостью натуры; живущими в зазеркалье, куда нет доступа простому смертному. Их не волнует судьба отдельного маленького человека, они видят под собою лишь человеческий муравейник, бестолково расползшийся по земле-матери в поисках хлеба насущного, которым надо управить; но когда в государстве становится спокойно и людям удаётся наладить жизнь по своим заповеданным обычаям, надо обязательно выказать власть, сунуть в живое страдательное нутро палку и безжалостно разворошить, чтобы люди в ужасе кинулись врассыпную, сшибая и топча друг друга. И опомниваются наши законники-очковтиратели, когда судьба неожиданно выхватывает из кресла и сбрасывает обратно в этот мучительно стонущий, растерянный «человейник», откуда они, давя других и предавая, как гусеницы-шагаленки, всползли наверх. Им бы надо создавать Закон Правды (совести), а они сколачивают десятилетиями бесконечную «лествицу» законов, ведущую из никуда в ничто, чтобы через какое-то время с лёгкостью перечеркнуть их и заняться сочинением новых...
Но мои страдания никак не отзывались на сержанте. Он смотрел сквозь меня и что-то раздумчиво сочинял в служебной бумаге, покусывая шариковую ручку. Парнище был прав: своей честностью, неподкупностью, неумолимостью законника он защищал «букву», неведомо кем пронумерованную в московской утробе. Только так – и не иначе…
Эх, Ваня ты Ваня… Чугунная ты башка с одной извилиной. Очнись сердешный, ведь ты русский человек, не абрек и не заезжий бесермен-ростовщик, для которого вся русская земля лишь место торжища и ловко схваченных процентов. Оглянись вокруг, протри замрелые глаза, и тогда поймёшь, что тобою мстительно играют внуки «кожаных комиссаров». Ну как тебе объяснить, как добраться до твоего равнодушного сердца, что эти сарданапалы, эти змеи подколодные в один день украли все мои денежки, оставили одного на буеве под суровым ветром, дожидаясь, когда обрушит меня с обрыва. Что у меня старенькая машинёшка, скоро ноги выпадут на дорогу из трухлявого днища, что в «Гаи» садистски равнодушно обращаются с гоем, видя в нём не человека, но подневольного; вот и в прошлый осмотр гоняли по кругу четыре раза, пока-то смилостивились, испугавшись, наверное, что у меня лопнет терпение иль рухнет сердце; что уже много лет прожиточный человек, зная чиновничьи нравы, обходит закон, не гоняет машину на техосмотр, но покупает талон у нужного клерка, а у меня ни денег нет, ни сведущих людей, и потому всякий мелкий служивый может без стеснения вытереть об меня ноги.
…Но разве бетонная стена поймёт чужие терзания? И потому все слова так и не вырвались наружу, а захлебнулись, умерли во мне.
– У меня же дети в машине, грудная дочь! – только и смог выкрикнуть я, чувствуя, как начинает трясти меня. – Можно ведь и снизойти, пожалеть…
– Никто вас жалеть не обязан. Надо было раньше думать…
– Вы знаете, я писатель, – вдруг открылся я, что случалось со мною крайне редко. Хотя стыд рожи не изъест, но язык как-то не поворачивался козырнуть своей работой. – Я вам книгу свою подарю.
– А зачем мне ваша книга?.. – Сержанта нисколько не удивило, не повергло в смятение; ну, дворник, ну, шашлычник, токарь, пекарь, а этот бездельник пишет что-то, переводит бумагу. Его дело. – Знаете, я книг не читаю, – сказал он с какой-то гордостью. – Некогда мне ерундой заниматься… А если будете оскорблять, я вас арестую и отвезу в участок.
Сержант обиделся от моей неуступчивости.
– Как я оскорбил вас!? – закричал я. – Повторите, как вас обозвали?.. Да и разве можно обозвать человека, который не читает книг и выкидывает маленьких детей на мороз! Ну, как такого человека можно обозвать? Подскажите, а я повторю… Сержант, да таких и слов-то в русском языке не найти, кроме матерных…
Гаишник медленно приподнялся из-за стола, он был на метр выше меня, а в плечах – ну, платяной шкаф. С угрожающим видом опёрся кулаками о столешню, потянулся багровым лицом ко мне; вот сейчас клацнет зубами и откусит мне голову по самые плечи.
Бессильный, я выскочил из будки, позвал жену на помощь. По моему взъерошенному виду, по растерянному взгляду она сразу поняла, что тучи внезапно сгустились над головою. Это ожидание, эта тоска, волнами наплывающие от почерневшего ельника, от темени, уже плотно, беспросветно запечатавшей мир, от грядущей непонятной дороги – уже взбулгачили, накалили жену… Нужен был только повод, чтобы вспыхнуть, излить на ком-то накопившуюся усталость от житейских неурядиц, что волчьей стаей накинулись на семью после революции и давай хватать за мяса и рвать одежонку. Невольно тут взвоешь и потеряешь голову…
– Вы почему нас задерживаете?! Слушай, ты!.. Кто тебе дал такое право?! Тёмный ты человек! А ну, верни документы! – властно закричала она с порога.
«Господи, – подумал я, – ну зачем я её позвал? Окончательно всё испортит».
Значит, я в душе надеялся, что не всё потеряно, ещё можно что-то поправить. Авось, снизойдёт на человека благодать, и войдёт он в разум.
Предвидя грядущее, стал прихватывать жену за рукав:
– Дуся, успокойся. Дуся, остынь.
Но она уже не слышала меня.
– Освободите машину… Мы загоним её на стоянку, – растерянно бубнил сержант, не ожидая подобного напора.
– Ты, жирная харя, ты посмотри на себя в зеркало, молокосос!.. Кто тебе дал право издеваться над людьми!? Ты бездушный человек! Отъелся на казенных харчах, мяса кусок!
– Дуся, тихо… Дуся, успокойся, – повторял я, подёргивая жену за рукав. – Ему не докажешь. Это что в стенку горох.
– Отстань…
– Гражданочка… Ещё одно слово, и я арестую вас за оскорбление.
– А мне наплевать… Ну и арестовывай… Напугал ежа голой задницей. Чего стоишь, жирная харя!? – Дусины глаза налились розовой слезою. – Наел морду-то на казённых харчах…
Жена сникла, излившись, потухла, электрическая искра, высекшись, бездельно ушла в песок. Все слова были сказаны, выплеснуты с дерзостью, и их, увы, уже не вернуть, не опечатать в скрыне до заветной минуты. Воспользовавшись минутой затишья, я спросил, где найти начальника поста. Сержант буркнул, полуотвернувшись, что тот спит.
Я сунулся в узкий проёмчик, в конце которого нашёл чуланчик с солдатской койкой. Лейтенант, наверное, проснулся от шума и сейчас лежал с открытыми глазами. Небольшого росточка офицер с блёклым заспанным лицом, уже изрядно пообтёртым службою, как-то по-домашнему буднично, спокойно выслушал меня, и ничего более не спросив, прошёл в домашних тапочках к дежурному, велел забрать водительские права, а машину отпустить. На всё потребовалась минута…
Мы загрузились в «Ниву». Жену трясло и она ещё какое-то время, давясь слезами, повторяла: «Жирная морда… Наел харю-то. Ведь живые люди… Скотина».
Мотор ровно поуркивал, бабушка по-прежнему темнела ликом, безмолвно глядя перед собою, и никак не отзывалась на наши переживания; дети спали, не ведая, что гроза минула их и не придётся коротать долгую ночь на морозе, а потом добираться до столицы на попутках, потому что «слуге народа» понадобилось поглумиться, выказать свой норов и власть. Это что же: значит, из служивого уже вынули русскую душу и вставили «механизьму» для послушного исполнения? И уже позабыто извечное иль выброшено на свалку за ненадобностью: для русского человека жалость и милость выше правды.
Я сидел, привыкая, «снимая нервы», чувствуя и свою безотчётную вину, что и сам, гусь, тоже хорош; надо было извернуться ещё по весне из кулька да в рогожку и, смирив гордыню, найти какие-то боковые пути, чтобы пройти осмотр. И тут же опровергал себя: «Да, виноват… Но есть же милость. Да, попал человек впросак, так ты вглядись в него плотнее, постарайся разглядеть в нём сущность. Ведь перед тобою не шахтёр, только что вылезший из-под земли, у которого лицо всё замалёвано угольной пылью. Вглядись в глаза-то, вглядись… Не руку же под корень рубить, как последнему извергу. Почему я должен ловчить, хитрить, кривить душою? Ростовщики и проныры, плуты и ловыги воровски схитили власть, уселись на нашу шею, и мало того что обездолили, так мы должны и душу свою испроточивать, корёжить и загваздывать грязью, чтобы походить на тех, кто загнал нас в ярмо… Не все же Штольцы, у кого каждый шаг расписан до минуты, каждая копейка учтена в домашнем гроссбухе, чтобы случайно не завалилась в прорешку кармана: но есть же на Руси и Обломовы. Не все Чичиковы, Маниловы и Ноздрёвы, но есть Матросовы и Стахановы. Но, увы, на дворе время Чичиковых и Швондеров, у кого рыло в пушку».
Мысли царапали мою душу, как ржавая игла патефонную пластинку, запинались и крутились заново по заведённому кругу. И сердце навязчиво ныло, словно надорвалось от неподъёмной тяжести, так больно зацепило равнодушие полицейского, перекрывшего нам дорогу.
…Обошлось, и слава Богу. Только бы не уступить чувству ненависти и презрения. Это не те несчастья, что приходится переживать нынче уставшему от войн русскому народу. Но, увы, свои слёзы всегда солоней, а беда неподъёмней. Вот и прав водительских лишился и теперь, пожалуй, никаких моих сил не хватит, чтобы вызволить их из долгого «гаишного стола». Будут пылиться там до морковкиного заговенья. Может с машиной расстаться? – но куда без неё. (Тем же годом загнал за сто «баксов». – В.Л.) В общем, всюду узелки да петельки. Богатому калачи да пышки, а бедному синяки да шишки. Богатый ограбил да и кричит: держите вора! Власти служат сильному, а слабого гнетут. Кто правит, братцы, тот и едет. Не подскочил вовремя на запятки саней, бреди пеши и проси милостыньку христаради.
В общем, сам себя заедал, пока смута внутри утихла. Мысленно отправив постовых к чертям и бесам в услужение, я тронул машину.
– Успокойся, – сказала жена.
– Я и не волнуюсь, – оцепенело откликнулся, чувствуя, как отмякает сердце и улыбка трогает губы. – Всё лабуда, мать. Живы будем – не помрём.
– А я молилась за тебя, батюшка, – вдруг впервые подала голос тёща.
Я вздрогнул. Не ослышался ли?
– А как ты молилась?
– Да, кое-что Божьей Матушке по-бабьи шепнула.
– А что шепнула-то? – прицепился я. Неожиданно поддал газку, машину потянуло юзом поперёк дороги, и я с трудом вернулся в ледяную колею, уставленную смёрзшимися колобашками.
– Не отвлекайся, – одёрнула жена…
«Нива» обогнула заснеженную болотистую низинку с чахлым сосенником, поднялась на взгорок, и вдруг свет фар стал скудеть, истончаться – и умер; щётки скользнули по стеклу последний раз и замерли, стрелки на панели упали. Значит, подзарядка кончилась, и батареи «сдохли». Машина обесточилась в одно мгновение. Лобовое стекло скоро заиневело, обметалось тонкой плёнкой, по углам пал мохнатый куржак, и в редкие промоинки меж снежурой виделись мне лишь глухая лесная мгла и тусклые пролысины ледяной колеи, по которой мчались нам навстречу снежные змеи. Всё, братцы мои, приехали! – хотел я воскликнуть, чтобы «обрадовать» родню, но вовремя спохватился, прикусил язык. Пусть останутся в неведении и едут со спокойной душою.
«Мати пресвятая Богородица, помоги нам и помилуй!» – мысленно взмолился я. Впереди зимняя ночь и двести километров пути во мгле. Но странное дело, я нисколько не обмяк сердцем, не испугался, но руки мои словно приковали к рулю. Я и про Авося с Небосем забыл, этих коварных братцев, что толкнули меня в отчаянную переделку и вдруг, в самый отчаянный момент, отступились и дали стрекача. Вон они, оставя позади машинешку, мчат наперегонки, зажав бородёнку под мышкой. Но, почуяв мою обиду, вдруг повернули обратно, заскочили в наш тёплый кузовок и, уютно устроившись в темноте, принакрывшись неприбранной волоснёю, прошептали, задрёмывая: «Вовка, не робей, всё лабуда… Всё будет хорошо». «Ну и ладушки… Бог не выдаст, свинья не съест», – ответил я братцам, повеселев. Дружно – не гузно, а врозь – хоть брось. А я-то на помощников своих уже собрался поклёпы строить.
Тут фары встречной машины ослепляюще ударили по стеклу и в крохотные полыньи в мохнатом куржаке я увидел в последний момент, что еду по встречной полосе, и едва успел отвернуть. Стало ясно, что мы обречены, отступать некуда, ночевка на морозе грозит нам гибелью, ибо в это проклятое либеральное время, когда даже сердечные люди, напуганные неожиданными переменами, приноравливаясь к обстоятельствам, чтобы уцелеть, не обмануться, не угодить в ловушку сутяги, процентщика и бандита, невольно коченеют душою, придавливают добрые порывы и с опаскою глядят друга на друга, чтобы не угодить впросак; потому бесполезно ловить редкую в ночи машину. Метель вновь разгулялась и гудящей стеною с ветром обрушилась на наше шаткое убежище, чтобы схоронить под снегом; значит, все враждебные силы настроились против нас и пошли войною; это бесенята, трубя в кулак и завывая по-волчьи, кинулись под мои колёса, чтобы сбить под откос. Я взглянул на жену и по окоченевшему, напряжённому лицу понял, что она всё знает; и вместе с тем порадовался, что она не впадает в истерику, не костерит меня, не льёт слёз, но молча переживает вместе со мною.
В этой снежной крутоверти, будто с завязанными плотно глазами, наощупку, подхваченные ветром, мы парусили меж небом и землёю, и время остановилось для нас. Порой вспыхивал луч встречных фар, иль обгоняющий грузовик, шарахаясь от нас, ненадолго разбавлял темь, и я, не успев испугаться, выправлял курс, снова вставал на свою ледянку, на этот неверный путик, который вёл к дому. Порою тормозил, когда совсем терял направление, жена выбиралась в метель, выскребала в наморози небольшой глазок, который тут же мутнел, покрывался глянцем, – и так же молча заползала внутрь. «Мати Пресвятая Богородица, – взывал я к Всемогущему доброму Сердцу, – помоги и помилуй нас». И странное дело, с каждой верстою крепло во мне убеждение, что ничего с нами не случится.
…Далеко заполночь мы подползли к московской квартире. Я откинулся в кресле, закрыл глаза и какое-то время не мог прийти в себя, чувствуя, как ознобная дрожь кочует по всему телу и сонная одурь пеленает сознание.
– Слава те Господи, добрались, – сказала жена и потащила детей в дом. Сзади, спотыкаясь валенками, семенила бабушка, ссохшаяся, неожиданно маленькая, будто её тело выпила дорога.
«А каково было ей-то? – пришло на ум. – И ни слова жалобы…»
Пошла ли та поездка мне в науку? Навряд ли… Но я твёрдо уверился, что Авось с Небосем и Пресвятая Богородица приходят на помощь, когда отступать больше некуда. Русского человека, рождённого волей и суровым пространством, уже не переделать.