Текст книги "Газета День Литературы # 85 (2004 9)"
Автор книги: Газета День Литературы
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)
Он стал каждый день звонить жене Петровича, исправно, регулярно навещавшей его. Новости были тяжёлые, малоутешительные, лишь иногда появлялся слабый лучик надежды.
Каждый вечер Плужников подолгу, истово и горячо молился, просил Господа оставить Петровичу жизнь, пусть калекой, пусть на инвалидной коляске – по-другому получиться никак уж не могло... Он молился, и неизбывное чувство вины, рокового и пагубного участия в случившемся не оставляло его.
Жизнь Петровича всё время висела, балансировала на тоненьком волоске. Он то был, как говорила его жена, в сознании, в бодрой уверенности, что непременно выйдет из больницы, станет жить дальше, то безнадежно констатировал, что это – конец... А то и вовсе проваливался в забытье, ослабевший и обессиленный.
Этот страшный маятник, этот ход, этот мах от черноты к свету, к надежде и снова в черноту продолжался десять дней и измотал, измучил Плужникова... Он изо всех сил старался удержать Петровича на этом свете – силой воли своей, страстным, горячим желанием, ежевечерней молитвой, службой во исцеление, заказанной им в храме. Все эти мучительные дни (врачи назвали именно такой срок решающим, кризисным) прошли, протянулись для Плужникова в этой борьбе.
На десятый день вечером (жена Петровича как раз сказала Плужникову, что сегодня, мол, вроде бы полегче, появилась какая-то надежда) он почувствовал, как тяжко, смертельно устал, держа, вытягивая из черноты жизнь Петровича. И – расслабился, выпустил ее, ложась спать... Хоть до утра, хоть на ночь – его силы были уж на исходе, нужна была хоть малая передышка.
Петрович прожил эту ночь, удержался, и снова, в который уж раз, приснился Плужникову... Опять он уходил из того проклятого буфета, велев не провожать, снова видел Плужников его спину, гордо выпрямленную, исчезающую в дверях. Навсегда уж исчезающую – днем, следующим днем после той памятной ночи Петрович умер, не приходя в сознание.
В гробу он лежал усохший, исхудавший, желтый, в белой, какой-то нелепой полотняной шапочке – видно, трепанацию черепа делали – и был похож почему-то, как мелькнуло в сознании Плужникова, на японца...
Прошел год, второй, и вот этой весной, весь март-апрелъ, он стал сниться Плужникову, начал приходить к нему по ночам. В снах этих Петрович был всегда веселым и бодрым – тот желтый, исхудавший, памятный по дням похорон, не привиделся ни разу!
Плужников бросался к нему в этих снах, стремясь обнять, но руки обессиленно, тщетно хватали пустоту, а Петрович таял, мгновенно пропадал куда-то... Слезы подступали тогда, лились неудержимо, Плужников просыпался от них, проводил ладонью по взмокшей подушке, переворачивал ее и не спал потом уже до утра, пялился в темный ночной потолок и снова казнил себя, судил и казнил, не прощая... Он очень устал от этого.
Потом Петрович, как отрезало, перестал сниться, ушел из ночей Плужникова, и тогда, славно на смену ему, пришел Георгий.
Георгий был из давней дали, из молодой, еще студенческой жизни Плужникова. На третьем курсе был он, когда они познакомились и дружили потом много лет, пока не оборвалось все смертью Георгия, его самоубийством.
Георгии был ярким человеком, очень талантливым, и внешность у него тоже была запоминающейся. Высокий, с белозубой ослепительной улыбкой в чёрной бороде... Руки у него были умелые, сноровистые, он многое мог ими, проявляя недюжинную изобретательность – недаром заведовал учебной лабораторией в одном из московских вузов. Но главное было не в этом...
Георгий был одарен художественно. Он неплохо рисовал, а уж лепил... Работы его как скульптора – а ведь он был в этом самоучка! – поражали, прочно оставались в памяти. В них явно было своё, не нахватанное по сторонам, с чужих столов, и вымученное. И при всем том Георгий был никому, кроме друзей да приятелей, неизвестен в этом своем качестве.
Судьба его, и личная и творческая, была нелегка... Он рано лишился матери, умершей после тяжелой болезни, отец вскоре женился на другой, молодой, лихой и разбитной, и у Георгия с ней не сложились отношения. Его отца это, похоже, не очень тяготило, он, жесткий, эгоистичный, весь был в новой своей семье, и Георгий при живом отце жил, в сущности, как сирота, все время остро и болезненно это ощущая и неотвязно, тяжело помня.
Какой уж тут оптимизм, чувство уверенности в себе!.. Георгий был и раним, и мнителен, и комплексами не обделен. Свою невостребованность, неизвестность как скульптора он ощущал постоянно и очень остро. Ему, с его явным и никем не оцененным, не принятым даром, как воздух, был нужен близкий, все понимающий, все правильно оценивающий человек... Плужников, похоже, и стал таким для Георгия.
Он и раньше часто замечал, что к нему как-то по-особенному, жадно, нетерпеливо и горячо тянутся люди, обделенные судьбой, внутренне одинокие. Кто его знает, почему так получалось, но получалось, и всё тут! С Георгием было точно так же...
Плужников стал для него тем, кому можно всё рассказать, не таясь, не скрывая ничего из своего и наболевшего. Плужников всегда был чуток, а уж с теми, кого полюбил, с кем сошелся,– и подавно.
Конечно, за чужую судьбу, чужую жизнь, доверчиво и беззащитно вручившую себя, надо всегда отвечать. Нужно помнить о ней, коли уж взял на себя эту ношу, эту ответственность, и не обмануть, не предать, хоть и случайно, ненароком. Плужников это мог не всегда. Тому были причины – у него, сколько помнит себя, была своя внутренняя жизнь, со своим сомнениями, своими целями. Он писал – пока в стол – уже и в те годы, никогда и ничего никому не показывая, но помня об этом постоянно. Да что там помня – он жил этим!.. Потому контакты, связи с другими людьми, с их замыслами, планами и стремлениями, бывали иногда для него не то чтобы в тягость, но словно бы лишними, избыточными и мешающими.
Он старался скрывать это, не показывать, но людей, обделенных чем-то судьбой, обиженных ею и страдающих, обмануть трудно – не тот у них болевой порог... Вот и Георгий чувствовал, видно, и не раз внутреннюю напряженность, прорывающуюся вдруг досаду Плужникова, когда уставал тот от общения, от ответственности, становящейся иногда для него и трудной, и тяжелой. Чувствовал и уходил в тень, пропадал на какое-то время, затаившись, но потом – всегда! – возникал и звонил снова. Ему было плохо без Плужникова, трудно и одиноко... Все это Плужников понял потом, когда поздно уж было.
Георгий вдруг заболел... С ним стало твориться что-то неладное, темное и пугающее, и он, промучившись с этим какое-то время один на один, вызвонил Плужникова, назначил встречу. Он сказал, что с некоторых пор слышит... голоса. Они велят ему то-то и то-то, а незнакомые, чужие люди на улице, в транспорте, часто делают ему, заранее внутренне предупредив, различные знаки, подтверждающие, что голоса, дескать, не врут, что им надобно верить.
Плужников, ошеломленный, ошарашенный, слушал все это со страхом и тоской. Было ясно: Георгий заболевал психически, серьезно заболевал. Позже, вспоминая все, что говорил тогда Георгий, проштудировав учебники по психиатрии, он понял, что это была настоящая, классическая шизофрения, и впору было лечить ее всерьез, устроившись в специальную клинику... Но все это он понял, осознал лишь позже, когда Георгия уже не стало, а пока Плужников при той, навсегда оставшейся в памяти встрече, при разговоре том, лишь сказал обеспокоенно, что надо, мол, немедленно идти к врачу.
Георгий пошел, его начали лечить амбулаторно, настало даже на какое-то время улучшение. Георгий успокоился, Плужников тоже, но то была лишь передышка, пауза и недолгая... Георгий не мог уже работать, засел дома, принимал таблетки горстями, провалъно, тяжело, спал по полсуток, а потом был вял и апатичен.
Иногда, в середине дня, он звонил Плужникову на работу и, как назло, в самый запар, когда дел в редакции было выше головы. И принимался тщательно и нудно, с подробностями, рассказывать о своем самочувствии, и Плужников, слушая его, еле сдерживался. Сидит дома, спит по двенадцать часов, никакой заботушки...
Так прошла половина зимы того памятного, проклятого года, прошла весна, и в начале июня Плужников уехал в командировку. На неделю... Когда вернулся, Георгия уже не было на этом свете.
Он поехал в дом, в новую семью своего отца, переночевал там и утром вышел на балкон покурить. Какое-то время его не было в комнате, а когда за ним вышли, балкон быт пуст, лишь на железных перилах ещё дымилась сигарета... Георгий лежал внизу, навзничь, еще живой, глаза его были широко открыты, и в них – так сказали потом Плужникову – стояло удивление. Наверное, голоса сказали ему в раз, что он может летать...
Похоронили его без Плужникова (он все еще был в своей командировке), и он только на могилу его смог съездить, только ее повидать, свежую, еще не просевшую, с ворохом увядших цветов и уже осыпающимися венками.
То был удар, тяжкий, жестокий, павший вдруг словно с неба, нежданно и негаданно... Тогда, в те дни, все заслонила, все закрыла собой боль, и Плужников еще не возвращался мысленно в прошлое, прокручивая, анализируя его и казнясь.
Это пришло позже, в свое время пришло, и вот теперь, наступившей нынешней весной Георгий начал вслед за Петровичем сниться Плужникову.
В снах этих он был всегда здоров, светло, белозубо улыбался, но странным каким-то раздвоением, вторым своим "я" знал, чувствовал Плужников, снова и снова видя Георгия по ночам, что его нет, что он мертв, и в смерти этой есть – и уж навсегда – и часть его, Плужниковской, вины. Слезы подступали, теснили горло, Плужников просыпался от них, томясь и мучаясь.
«Что со мной? – думал он. – Отчего вдруг все это? Сперва Петрович, теперь Георгий... Зовут к себе что ли? Неужто пора уж, мой черед пришел?».
Эти мысли не страшили его, не пугали... Куда больше мучился он, когда вспоминал о своей вине перед ними, Петровичем и Георгием, вине давней и непоправимой. Никакими слезами ее не выплакать, не вернуть из прошлого и не исправить.
Он пошел в храм, что был неподалеку от дома его... Иногда он захаживал в него, и не только во время службы, спускаясь в полуподвал, где был книжный лоток. Плужникова уж знали там, встречали радушно, и он подолгу рылся в книгах и часто находил то, что было ему сейчас нужно. Однажды он застал за прилавком настоятеля храма отца Георгия – тот, видно, подменял, не чинясь, не считая это зазорным, кого-то из заболевших продавцов. Они познакомились, легко сошлись и долго говорили тогда об Иоанне Златоусте – Плужников в ту пору был им увлечен.
И теперь вот Плужников пошел к отцу Георгию просить о срочной, неотложной исповеди... Исповедь, он чувствовал, твердо знал, была нужна ему как воздух, как спасение – тяжкие эти сны, приходящие к Плужникову этой весной, весь долгий март-апрель, вконец измучили его.
Отец Георгий, внимательно посмотрев на Плужникова, согласился... Тот рассказал все – и про вину свою, которую он помнит, ощущает и мучается, и про сны, в которых видит тех, пред кеми он виновен.
Всё, всё рассказал, ничего не скрывая, не утаивая, как и положено на исповеди...
Отец Георгий выслушал, снял с замолчавшего наконец Плужникова епитрахиль. Лицо его было сосредоточено и печально. Он долго молча смотрел на Плужникова, в самую душу, казалось, глядел... Потом, легко, коротко вздохнув, сказал, что грех уныния – большой грех, не надо впадать в него, и Господь простит, приняв исповедь и покаяние.
Дал поцеловать крест, евангелие и потом, уже складывая, забирая епитрахиль, добавил:
– Вот вы и исповедовались, как того и желали. Но только, знаете...
Тут он замялся, запнулся словно бы в нерешительности, но потом, через небольшую паузу, всё же продолжил:
– Я вам это уже не как священник говорю... Мне бы не хотелось, чтобы приняли вы исповедь свою, ее таинство и очищение как милостивый к вам и окончательный вердикт. Вы же не в лавочку пришли, вы через меня, раба Божьего и пастыря малых сих, слабых и неустойчивых духом в земной нашей юдоли, полной скверны и соблазнов, к Господу нашему обратились, перед ним покаялись... Господь милостив, щедрость его сердца и доброта безграничны, но я, раб Божий, я бы желал, чтоб душа ваша и после этой исповеди не оглохла и не успокоилась, уверовав окончательно в прощение свое. Пока скорбите, пока мучаетесь – она жива и светла перед Господом, пред Престолом его небесным и открыта для спасения... Помните это твердо, и простите мне эти слова! Грех я совершаю, говоря вам всё это, не должен бы. За грех свой отвечу перед Господом, постараюсь отмолить. Молитесь и вы о душе своей, страдающей и мучающейся, молитесь о спасении ее... Идите с миром!
Плужников вернулся домой, все думая о словах отца Георгия. Он чувствовал, что была в них правда, правота, и понимал, что ноша его – тяжела...
Он молился теперь постоянно, каждый вечер, как и в те страшные памятные дни, когда Петрович лежал в реанимации. У Петровича, у Георгия, у всех, пред которыми был он виновен в легкомысленной, ненадёжной и переменчивой любви своей – немало таких набралось, когда стал вспоминать Плужников свою жизнь строго и к себе беспощадно,– просил он прощения. Просил и надеялся, жаждал...
Он спал после этих молитв спокойно, без мучительных снов и тяжких видений. Он даже поверил было, что вымолил прощение свое.
Но потом вдруг, когда душа Плужникова стала почти спокойна и умиротворенно тиха, он снова увидел сон... Вещий, грозный, перевернувший всего его, всю дальнейшую жизнь.
Плужников увидел в том сне голую, пустую равнину... Мертвой, сухой, серо-желтой травой, которая бывает по весне, когда сойдет снег, была укрыта и она и холмы, пологие, плавно перетекающие один в другой, уходящие к далёкому горизонту.
Перед ним, стоящим на этой равнине, вдруг возникла, словно вырвавшись из тусклого света низкого неба с быстро несущимися облаками, фигура Архангела Михаила, грозного Архистратига.
В светлом препоясанном хитоне, поверх которого струился тяжелыми складками огненно-красный гематий, с копьем в руке... Широкая лента была на его челе, и концы ее вилиcь под ветром за главой, над ушами Михаила. Могучие белые крылья были сложены и отливали легкой, почти прозрачной голубизной.
Плужников, который видел сейчас этот сон, совсем отчего-то не удивился появлению Архистратига, словно внутренне готов был, и тот, другой, из сна, босой, стоящий на равнине, оставался спокоен, будто заранее знал об этой встрече, ведал о ней и ждал…
Архистратиг смотрел на него какое-то время, молча смотрел, потом отверз уста:
– Время пришло, и я пришел,– сказал он.– Ты хотел этой встречи, душа твоя жаждала ее и томилась… Говори!
Губы стоящего перед Михаилом зашевелились беззвучно – Плужников, видящий все это, не услышал ничего, ни слова. Но Михаил… Тот и услышал, и понял всё.
– Знаю,– сказал он.– Всё знаю о тебе и теперь спрашиваю тебя... Зачем приближал ты к себе людей, улещал их любовью своей, недолгой, ненадежной и легкомысленной? Или ты ловец человеков, как Симон, называемый Петром, и брат его Андрей? Им это Господь вменил, призвав бросить рыбацкие сети свои и пойти за Ним; тебе же кто позволил? Или не знал ты, сеющий соблазн пагубной любви своей, что невозможно не прийти соблазнам, но горе тому, чрез кого они проходят? Говорю тебе, как учил наш Господь: светильник для тела есть око. Если око твоё будет чисто, то и все тело твое будет светло. Ты же смущал людей оком своим, много обещая, но мало отдавая и ввергая тем в соблазн и беду. То грех великий! Будешь плакать и сокрушаться о нем, пока жив… И чтобы не улестил ты вновь кого-либо в земном пути своем, Отцом нашим отмеренным, не улестил бы и не вверг бы беду и страдания, отныне будешь один среди людей. Ни ты к ним шага не сделаешь, ни они к тебе!
И поднял десницу с вытянутым указательным перстом Михаил, протянул к тому, что стоял пред ним на равнине и слушал речь его, все ниже опуская, клоня голову свою. Протянул – и тут же рядом, вокруг того, вспыхнула бледным в свете дня пламенем сухая трава.
Стремительным бегучим огнем горела она, кольцом горела, и быстро, почти мгновенно тот Плужников, из сна, оказался внутри обозначившегося, окаймлённого чернью круга.
– В нем пребудешь отныне, наедине с собой!– сказал Архистратиг и исчез, растаял в призрачном сером свете, разлитом над равниной.
Плужников тут же, мгновенно проснулся. Он не был испуган, встревожен, нет… Сердце его билось ровно, но в нем возникла, поселилась с этого мига, с этого пробуждения – он остро, безошибочно почувствовал это! – неизбывная усталость и непреходящая скорбь… Он понимал теперь, устало и безропотно понимал, что приговор этот справедлив, и принял его, покорился ему, не ропща и ни на что другое больше уж не надеясь.
Те, кто видел его потом – редко, редко это бывало! – не могли не заметить, как резко изменился Плужников. Он стал избегать, сторониться людей, при встрече стремился скомкать, закончить разговор и побыстрее уйти. Новых же встреч знакомств он явно и твердо, неукоснительно теперь избегал.
Иногда его видят за городом по поздней весне, когда сойдет снег, и обнажатся прогретые, высушенные солнцем пригорки, полянки, пустоши, укрытые прошлогодней и мертвой, серо-желтой травой… Видят всегда одного.
Он бродит по этим местам, пристально смотрит под ноги, словно ищет что-то, безнадежно утерянное… Потом вдруг замирает, опускается быстр на колени, в руках его появляется спичечный коробок... Он поджигает высохшую траву, неотрывно, пристально смотрит на быстро бегущее, низкое пламя, оставляющее за собой жирный и черный, мертвый след. Ноздри его жадно и чутко втягивают горький, скорбный запах сгоревшей травы, а губы шепчут что-то тихо-тихо, почти беззвучно… Некоторым кажется, что он молится.
Венцеслав Крыж ОПАСНЫЕ ИНТЕНЦИИ РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
Публикацией данного материала, взятого на сайте libereya.ru, “День литературы” анонсирует новую рубрику: “СЕТЬ И ТЕНИ”, посвященную феномену русского “литературного Интернета”.
Первый выпуск – в октябрьском номере “ДЛ”.
Бродя в зарослях интернета, прочитал я на сайте МН статью одной дамы, откровенья которой показались мне характерными для нашей демократической общественности. Об этом, видимо, можно сказать: простота хуже воровства.
Провал российских реформ за последние десять лет имеет гораздо более глубокую природу, чем может показаться с первого взгляда. Да, беспредельная храбрость наших реформаторов, которые руководствовались объективными законами экономики, натолкнулась и продолжает до сих пор наталкиваться… на русскую литературу с самыми трагическими, и я бы даже сказала, ужасающими для себя последствиями. Целые поколенья россиян отравлены сочиненьями Пушкина, Гоголя, Достоевского, и так далее. Самым страшным является то, что наши дети учатся на писаньях тех же самых авторов, что их отцы и деды. Школьная программа не меняется столетиями. Так что же учат наши дети? Откуда они черпают тот запас знаний, который пронесут потом с собой через всю жизнь? Именно в этой перспективе следует говорить о нашей культуре, религии и нравственности. Кажется, что десять лет капитализма никак не сказались на школьных программах по литературе, поэтому и нет никакой разницы в сознанье подрастающих поколений нашей молодежи. Почему же так мало меняется в сознании? Или почему в оном сознанье вообще ничего не меняется, а присутствуют все те же гнусные идейки про Святую Русь, великую миссию России, ее третий путь и национальное своеобразие. От народных масс хочется пониманья необходимости концентрации государственной собственности, созданной рабским трудом многих поколений россиян, в руках олигархических структур. Ведь сделано это было для их же, россиян, блага. Если в стране есть богатые люди, то в конце концов они построят светлое будущее, о котором мечтали многие поколенья соотечественников. Правда, жить в эту пору прекрасную будут немногие, но главное пониманье объективных законов экономики, а не волюнтаристские аллюзии отравленных русской литературой поколений. Именно на этом уровне и находятся главные проблемы демократической России. Приходя в школу, наше самое свободное поколенье начинает читать те же самые книжки, какие читали их дедушки при Сталине: про великую миссию своей Родины, которая сначала спасла Европу от монголов, а потом от Наполеона, Гитлера, и далее по списку. И по истории они проходят только про государей императоров, генсеков и президентов. А про своих граждан подумать и времени не хватило. Вот Достоевский, с его Раскольниковым и бедными людьми. Какой урок вынесут наши дети из этой довольно устаревшей книжечки? Что все бедные – благородные, но слабые, а богатые сволочи покупают их любимых женщин. Этак, начитавшись классиков, пойдет подрастающее поколенье банкиров крушить. Опять же Гоголь с его «Шинелью» – что, собственно, в чистом виде пропагандирует этот писец? Богатые мерзавцы почем зря обирают бедных, концов не найдешь, суд на Руси во все времена Шемякин, так не взять ли в руки калашников, да не покрошить ли эту сволочь разнообразно? Что же говорить о Пушкине, который наше всё? Какой пример подает Александр Сергеевич молодежи? Дубровский, – это, по существу, перманентный призыв к бунту против власть имущих. Доколе?! Доколе, спрошу я вас, дорогие соотечественники, мы будем заниматься этим, можно сказать, дерьмом.
А наш доморощенный антисемитизм, который заливает нижние этажи российского общественного зданья. Опять же Пушкин, с его вечной присказкой: жид да жид, в драматических произведеньях представляет еврея извергом и отравителем. Гоголь лихо изображает еврейский погром, с той же гнусной присказкой: жид да жид. А ведь все мы знаем, что Пушкин оказал на Гоголя огромное влиянье. Что же будет в этой ситуации с умами нестойкими?! Какие выводы они сделают из прочитанного? Каждый год наши дети читают «Слово о полку Игореве», а теперь еще про протопопа Аввакума и Сергия Радонежского, которые на каждом углу обличали богатеев и печаловались за народ. Этак мы скоро до бунта докатимся, который в России, как известно, бессмысленен и беспощаден. Может, должен быть спецкурс для тех, кто интересуется историей литературы? Тем более что существует известная версия, что «Слово» написано каким-то неизвестным, подозрительным антикваром и продано им Мусину-Пушкину в XIX веке (Дурища не знает того, что «Слово» было приобретено Мусиным-Пушкиным в XVIII веке. – В.К.). Более того, в храмах Русской Православной Церкви уже тысячу лет звучит притча о богаче и Лазаре, а это совсем не способствует построенью капитализма в России, ибо в ином мире богач оказывается в полном дерьме и выпрашивает у Лазаря хотя бы нечистой воды.
Но уже слышен хор обиженных, злобно возглашающих: «Мало того, что эти проклятые гниды всю страну обокрали, так теперь они хотят и последнее, великую русскую литературу, у нас отнять. А ведь это памятники культуры! Покушаются, бляди, на святое!» Так что же делать, господа,– бесстрастно ждать, когда к нам в гости придет купец Калашников с одноименным автоматом? Как противостоять этому дикому натиску черни, ведь нельзя же оставить ее наедине с Пушкиным, Гоголем, Достоевским, Некрасовым, Базаровым и Верой Павловной? Вот о чем следует ныне размышлять лучшим умам демократической России.
Венцеслав КРЫЖ