Текст книги "Газета День Литературы # 85 (2004 9)"
Автор книги: Газета День Литературы
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)
Геннадий Иванов ПАМЯТНИК
Есть в Тверской области небольшой, но славный городок – Бежецк. Славный своей древностью, городку уже под девятьсот лет, и именами знаменитых и известных людей – графа Аракчеева, поэтов Батюшкова и Плетнева, художников Тыранова и Самохвалова, создателя первого национального оркестра русских народных инструментов Андреева и писателя Шишкова. Здесь под Бежецком в имении Слепнево жили и писали стихи Ахматова и Гумилёв, в Бежецке ходил в школу их сын Лев Гумилёв, который позже называл Бежецкий край своей отчизной: « Я родился в Царском Селе, но Слепнево и Бежецк – это моя отчизна, если не родина…Отчизна не менее дорога, чем родина…Я этим воздухом дышал и воспитывался».
В Бежецке уже есть памятники Шишкову и Андрееву. В этом году на День города в августе было открытие сразу тройного памятника – Ахматовой, Николаю Гумилеву и Льву Николаевичу Гумилеву. Думаю, что эта композиция своей художественной значимостью украсила бы любой столичный город. Памятник очень оригинальный. Поставлен он в самом центре города на Большой улице.
Скульптор – Андрей Ковальчук из Москвы. В этом году он уже поставил прекрасный памятник Ф.И Тютчеву в Брянске, в честь 200-летия со дня рождения великого поэта.
Горожанам памятник очень понравился. Теперь именно к нему приезжают свадьбы фотографироваться. Раньше приезжали к вечному огню.
В Бежецком районе есть Дом поэтов в Градницах – это музей Ахматовой и Гумилёва, сохраняется дом, в котором жила семья Николая Степановича Гумилева после революции, в котором рос сын Лева. Каждый год проводятся праздники поэзии в день рождения Ахматовой и регулярно проводятся Гумилёвские чтения, посвященный трудам Л.Н. Гумилева.
Администрация города – спасибо ей – охотно откликается на все творческие предложения. В этом году Союз писателей России предложил совместно с Бежецком учредить премию имени В.Я.Шишкова, которому исполняется 130 лет со дня рождения. Премия учреждена и на Дне города уже вручена писателю Владимиру Черкасову-Георгиевскому за книгу «На стрежне Угрюм-реки. Жизнь и приключения писателя Вячеслава Шишкова».
За большой вклад в культурную жизнь Бежецка премией имени В.Я Шишкова награжден губернатор Тверской области В.И Платов. И это справедливо – он много делает для города, в котором сам много лет проработал и из которого вышел в губернаторы.
Ахматова писала в стихотворении «Бежецк»:
Там белые церкви и звонкий светящийся лёд,
Там милого сына цветут васильковые очи.
Над городом древним алмазные русские ночи
И серп поднебесный желтее, чем липовый мёд.
Белых церквей осталось мало, но город понемногу украшается. Все признают, что сейчас Бежецк совсем не тот, который был лет десять назад. Чистый, красивый древний русский городок. А церкви восстанавливаются.
Геннадий Иванов
Юрий Самарин НЕБЛЕСТЯЩИЕ ПИСАТЕЛИ
Нынче блестяще пишут. Мастер на мастере. И не только по стилю оно видно, но и по сюжету закрученному, по иронии тончайшей, по умению совместить всевозможные исторические и временные пласты и выдернуть иголочку смысловую в необходимой точке. Читаючи удивляешься даже – здорово пишут! Блестяще! Правда, порой так глаза слепят, что ни мысли, ни чувства не разглядишь. Пройдет день-другой – с надсадой вспомнить пытаешься: о чем же читал? Или хоть эпизод какой яркий?.. Только блеск поверхностный помнится. Обидно даже иногда. Желается даже корявинки, шероховатости какой, чтоб занозила, зацепила, запомнилась.
Но, как известно: не всё то золото, что блестит. И речь сегодня хочу вести о писателях неблестящих. Которые как бы манерой своей выбрали отсутствие поверхностного блеска и присутствие правды. Говорю о рассказчиках – Михаиле Тарковском и священнике Ярославе Шипове. А поводом взяться за перо послужили попавшие в руки почти одновременно два сборника рассказов – книга «Долгота дней» Ярослава Шипова и «Жизнь и книга» Михаила Тарковского, опубликованная в журнале «Октябрь». По поводу последней стоит оговориться. Павел Басинский, например, «Жизнь и книгу» Тарковского удачным писательским приемом счел,– дескать, два раза обыграл одну тему. Но взгляд на жизнь нельзя сделать литературным приемом, а четкие мировоззренческие акценты остаются для писателя неизменными.
Именно рассказчики драгоценны сегодня. Когда-то Варлам Шаламов провозгласил принцип новой, невымышленной прозы. Работать в этом русле можно по-разному, трактуя этот принцип натуралистически или все же поднимаясь до обобщений. Эти писатели создают портреты наших современников, следовательно – лепят образ народа. Этим и дороги особенно.
Скажут: другие тоже современников пишут. Вон, почитайте-ка: бомжи, проститутки, алкоголики, бандиты, гнусные правящие коррупционеры, изменники всех мастей, тайные сластолюбцы и явные сребролюбцы. Всё это множество изображается карнавально, нарядно и даже весело. Ну, допустим! Есть это всё, вся эта накипь. А люди-то где? Где народ? Сто миллионов где? Литература – не паноптикум! А это заранее предполагаемое убожество людей и мира, по сути, губит львиную долю современной прозы.
Тарковский и Шипов работают в одном ключе, взяв за основу метода ПРОСТОТУ. И материал у них, кстати, сходный, богатейший. Разве что по интонации Тарковский печальней, с отблеском пронзительной страсти (тут и Юрия Казакова как предшественника добрым словом помянуть хочется). И тема писательства – достойное ли занятие? – бередит душу. «Всю жизнь мучусь: всё мне писательство грешным кажется занятием, бездельем даже. Мужики вон все вокруг делом заняты, кто сено возит, кто на рыбалке сопли морозит, один я по избе в чистой рубахе хожу да всякие истории сочиняю, и всё больше за чужой счет. Человек целую жизнь прожил, ты за месяц или за год про него повесть написал, а читатель за час прочитал. Не размен ли?..» («Пашин дом»). Без этого самого стыда не может быть русского писателя – так когда-то Лев Толстой определил. На пути этого самоукорения Тарковский доходит и до настоящего авторского мужества – дает читать рассказы свои героям этих рассказов. Только писатель может понять до какой степени должен ты быть правдив, чтоб позволить себе подобное, пусть и долетит со стороны, что, мол, «Мишка фигню про него написал…», да зато честно!
Что же касается священника Ярослава Шипова, то пишет он как бы в счастливом расположении духа, свойственном человеку, укорененному церковно. Это ощущается даже в самых страшных рассказах, вроде «Новой Москвы», где есть история смерти мальчика просто невыносимая ни уму, ни сердцу. Социальной горечи вообще очень много. Уж никак не скажешь, что писатели эти – лакировщики. Пожалуй, скажу так: горечь великая, но не поражающая насмерть, не отрицающая самого смысла жизни. В рассказах нет страха перед людьми, а значит, нет и злобы.
Еще одна сходная и основная черта: бытие самого рассказчика (читай – автора) внутри изображаемого мира. Тарковский так же рыбачит и охотится, как и прочие жители таежного поселка Бахта, батюшка же сообщает, что, к примеру, с медведями «бывали встречи забавные, бывали – спокойные, бывали – опасные: вспоминать все – времени не достанет…» Не реже, думается, в своих поездках по северной глухомани имел встречи с волками, кабанами и прочей живностью. Все это воспринимается спокойно, серьезно и с добродушным юмором. Много в этой авторской позиции от пословицы: чему быть – того не миновать. Отсюда и спокойствие. Из ощущения Промысла, постоянно присутствующего в жизни. В общем-то, все рассказы Шипова темы этой касаются, но некоторые особенно выразительны. Скажем: «Соборование».
«Уговорили меня военные лететь за шестьсот верст в таежное зимовье, чтобы причастить и пособоровать тяжко болящего…» И вот к этому «промысловику, затерявшемуся на одном из притоков далекой реки» батюшка и полетел с двумя летчиками на самолете Ан-2, а приземлился к удивлению на том же аэродроме, откуда взлетел. Пилот прояснил ситуацию: «Мы тут поспорили из-за встречного: Ан-2 или Як-12? Подлетели – конечно, Ан-2… Ну и с дороги немного сбились… Сейчас быстренько подзаправимся и – дальше…». Однако «подзаправиться» не удалось, машина за горючим должна была отправиться только на следующий день. Остались на ночевку в ветхом домишке, с надписью мелом «Ноtеl». Батюшке выпало топить печь, и он заготовил дрова с помощью бензопилы и всю ночь поддерживал огонь, «так что к рассвету мы смогли снять ушанки». «А утром прилетел вертолет, и на борту его был тот самый охотник. Вертолетчики рассказали, как им „случайно“ удалось узнать, что старик совсем плох, и они прихватили его, чтобы доставить в больницу, находившуюся как раз в том самом поселке, куда „по случайности“ попали мы. И „случайно“ начальству потребовалось направить вертолет именно в эту точку, и „случайно“ в больнице дежурил именно тот врач, который бывал у старика на рыбалке и знал его хвори… Тут, помнится, все они заметили, что „случайностей“ для одного раза неправдоподобно много, и смущенно затихли».
Потому-то и раздражения никакого нет на «нелепости» жизни, что есть вера.
Мир, который открывают нам и Тарковский, и Шипов, – по преимуществу мужской. Это мир охотоведов, охотников и рыбаков, летчиков-вертолетчиков, механизаторов, гидрологов, газовщиков, бывших моряков и офицеров. Это люди, крепкие в мастерстве и профессии, цельные душевно. Мир этот осознается как твердый, вооруженный, технически оснащенный, самостоятельный. Надежный. Писателю-рассказчику всегда есть дело до мужских занятий, он – с ними и среди них. «Гляньте-ка на свои руки… То-то и оно – обыкновенные: в порезах, мозолях, чернота въелась…».
Женщины, конечно, тоже присутствуют, но, так сказать, косвенно. На обочине мужского мира. Есть женщины – соответствующие, есть – так себе… В рассказе Шипова «Елизавета» выписана такая «правильная» женщина: «Негнущаяся, что ли?.. Или – несгибаемая?.. Во, точно: несгибаемая Елизавета». Зато про других сказано без лицеприятия: «Есть такой тип церковных тетушек: ездят с прихода на приход, ссылаясь на чьи-то благословения, передают батюшкам приветы неведомо от кого… рассказывают, рассказывают… Ну, думается, коль уж такие тетушки есть, наверное, они зачем-то нужны… Один старый архиерей называл их „шаталова пустынь“ и утверждал, что они, напротив, ни для чего не нужны…»
Яркий образ рыбачки тети Шуры Денисенко рисует Михаил Тарковский в рассказе «Новый дом тети Шуры», сплетая сюжет судьбы с темой переменчивости, непостоянства человеческой жизни. И как бы на фоне повествования прорезается и звучит тема смерти.
Немало строк посвящено в рассказах Ярослава Шипова тяжелой обязанности священника – хоронить. «У меня за три дня – четвертые похороны…» («Поминки»). Даже в почти юмористическом, чудесном рассказе «Переправа» – та же звучит горькая нота. «Хороню, хороню, хороню, – сказал он о главном в своем служении, – тягостное это занятие…». Да, тягостное. И не в покойниках дело: за них, бывает, и порадуешься еще, – тягостно видеть горькую скорбь живых, вмиг осознавших, что не смогут уже испросить прощения за нанесенные оскорбления и обиды…". Противопоставляются в этой теме столица и провинция: в Москве, де, гибнут, а в провинции – мрут.
Многие детали напоминают о положении дел в государстве. Теперь становится модным быть сдержанно-политкорректным, подхваливать за положительные начинания власть. Священник Ярослав Шипов в своей прозе бескомпромиссен: «… с тех пор, как власти начали разорять общественные хозяйства, дальние нивы пришлось побросать, и они зарастают бесполезным кустарником. Да и сами комбайны дышат на ладан и в редкий день выбираются за ворота старого гаража…». Горюет батюшка и о том, что «подводных дел мастера» вместо того, чтобы заниматься строительством подводных лодок, после того, как «всякое полезное созидание прекратилось», – рады изготовить «хоть что». «Но что говорить об этом, когда народ Отечества нашего выбрал себе в правители своих же наипервейших врагов?..».
И вообще, конечно, греха очень много, какого-то каменного и в то же время – легкомысленного. Греха, взращенного не только на атеизме, но и на жутком количестве водки. Когда, например, двое сыновей сидят «поминают» отца, а он – за занавесочкой – еще вполне живой, что с изумлением обнаруживает батюшка («Лютый»). Или герой рассказа «Земля и небо», который, упившись по поводу установления креста на храме, домой может только ползти. Или всеобщее кладбищенское пьянство на Троицу, сквернящее и Праздник, и память.
Но недаром, наверное, и вся книга Шипова «Долгота дней» завершается рассказом «Несокрушимая и легендарная», невыдуманным, современным армейским эпизодом. Кому как не священнику знать – ч е м до сей поры живы и на ч е м стоим. Потому и книжка впечатление, несмотря на всю правдивую горечь, производит светлое и даже – исцеляющее.
Жив народ-то еще наш! Вот главный и радостный вывод, за который спасибо. Спасибо в равной степени – и Ярославу Шипову, и Михаилу Тарковскому. За эту, по-шукшински значимую портретную галерею, где в каждом образе – живая «изюминка», индивидуальность. За возможность сквозь шелуху частностей прозреть глубину. За умение так просто, в нескольких абзацах сказать так много важного. За твердость нравственных оценок. Даже удивляешься, как еще в вину не поставили, скажем, Тарковскому такие вот слова: "…Все говорят, что надо нам в чем-то каяться, оправдываться, и никому не приходит в голову другое: а кто-нибудь хоть раз сказал русскому человеку: «Самый добрый ты, самый терпеливый и совестливый, трудолюбивый и жалостливый, самый лучший на свете»?... или другие, о Родине: «И теперь, когда в очередной раз уходят целые поколения и от боли за будущее опускаются руки, снова и снова говорю себе: ничего, образуется все, если столько раз уходила Россия и до сих пор не ушла – значит, и в этот раз не уйдет совсем и прорастет, проклюнется свежими побегами на закате нашей жизни…». В лоб написано – как манифест. А литературным всяческим построениям и выкрутасам иная логика противопоставляется, потому что жизнь «в сто раз изобретательней и горше любой литературы».
Не сомневаюсь, что свидетельство этих писателей о нашем времени, будет признано потомками НЕЛОЖНЫМ, потому и хочется объединить их – таких разных, особенных, но и таких схожих – в высказанной правде. Вот они перед нами: Михаил Тарковский – представитель знаменитой фамилии и уже признанный критиками и читателями прозаик, и священник Ярослав Шипов, мелькавший в восьмидесятых на литературном горизонте, а вот теперь возвращающийся самодостаточным и зрелым. Писатели это – в смысле прихотливости формы и сюжетных перипетий – НЕБЛЕСТЯЩИЕ, но ДРАГОЦЕННЫЕ иным.
Олег Дорогань РОКОВАЯ РУЛЕТКА (О романе Алексея ПОЗИНА)
Алексей Позин «застает» действующих лиц своего романа «Журналистская рулетка», респектабельных советских журналистов-международников, в начале относительно благополучных восьмидесятых годов, когда делать смертельно опасные ставки в судьбе как будто никому не приходит в голову. Здесь, в журналистской среде информационного объединения «Информация на экспорт», стояли на страже интересов советской пропаганды, осваивали контр-пропагандистские приемы, охотясь за материалами о язвах западного общества. А самая заветная мечта была у всех – вырваться в загранкомандировку.
Их бытованье явно не тянуло на бытие. Особенно на то, что определялось линией партии, основанной на марксистско-ленинской теории. В советской повседневности возникала тяга к иному бытию. Любое потрясение на Западе, будь то убийство Джона Леннона или еще что-нибудь, подхлестывало написать об этом. Пусть ты не очевидец – лишь бы находился там, в западной стране, «в эпицентре громких событий».
А наша действительность, еще не отмеченная историческими сдвигами во всех сферах и областях, не давала духу желанной пищи. Дух роптал. Поначалу затаенно, а потом все смелее, откровеннее. На этом и строилась духовность, во всяком случае, передовой части советской интеллигенции.
Критически оценивая свое сегодня, они не могли предвидеть, не умели трезво прогнозировать свое завтра, взбудораженное социально-историческими потрясениями. Понимали: без вкушения запретных плодов нечего и говорить о переходе в иное состояние бытия. Но как-то отошло на задний план, что воистину запретное – это нечто запредельное в области духа. А вовсе не вещное, импортное, инвалютное. Здесь же среда первых западных запретных плодов – джинсы. Они хоть к «поддельные», но как некий ''идеологический джинн, которого нам с далеким прицелом запустили из-за океана", ворвались в нашу сонную повседневность, пошли по рукам, вот кажется, и нас по рукам пустили...
В той застойно-сонной, таким странным образом пробуждающейся повседневности строились вполне нормальные человеческие отношения, завязывались узы дружбы и любви. И мог сложиться любовный треугольник: Женя Карчаев – Римма Остроухова – Влад Куликов, если бы последний не был женат.
Куликов, «сам Куликов», как его называли, трудился все больше над своими «очередными нетленками». Римма симпатизировала ему, проявляла минутные слабости, изучая все закоулки и подступы к его огромному дому на Садовом кольце. Но для нее – «либо всё – либо ничего». А Влад Сергеич, по свидетельству Жени Карчаева, вызвавшего его на откровенность, заявил, что разводиться не будет.
Сам же Карчаев в гостях у Риммы в порыве нежности решается на трепетно-дерзкий поступок. "Уткнул лицо во впадину, образованную плотно сжатыми коленями... Лицо касалось ее бедер – как в прохладный ручей окунул. Обхватил теплый торс и, сколько мог, пробежал пальцами, не поднимая головы, по спине, еле касаясь, как бы вновь создавая форму женского тела.
– Что ты? Успокойся…
– Я спокоен.
Ловил ртом ее вздрагивающий живот, целовал грудь. Гладила его голову, перебирала пряди, пропуская их между пальцев. Что делает, думала, Господи, уронит. Аккуратно пронес в узкий проем двери и медленно опустил на подушки дивана".
И Римма сдалась его вежливо-настойчивой активности, согласившись впоследствии пойти за него замуж…
Запад выманивал одного за другим. Им самим он всё меньше казался таким, каким они его представляли читателю. В нем открывалась загадочная неясность новизны. Вот и Римму, женщину с «манящей неясностью сюжета» во всем ее облике, с независимостью нрава, он притягивает. Но она внутренне еще сопротивляется. И на полушутливое предложение Карчаева поднакопить валюты-"илюты", да дать тягу, она с растяжкой отвечает: «Я бы вряд ли там смогла. За этой их разрекламированной улыбкой только глупый не видит напряженного оскала – не тронь, отвяжись, отстань. Это наша социалистическая ментальностъ – тебе все должны. Там никто никому не должен, там жизнь – борьба. Вести эту борьбу легче с большими деньгами. Постоянное стремление выстоять, выжить, победить, выиграть, заработать...».
Но что если этой борьбы для ощущения полноты бытия им тогда как раз и недоставало? Подспудно вызревал в них иной строй мыслей и чувств, критическое неприятие «совдепии, где каши не сваришь». Исподволь, давно вынашивался в них побег из общества, которое они же сами олицетворяли, на свободу, маняще неясную для них самих. Как некий побег от себя, из себя – вовне, в иные дали…
Они уже были психологически готовы к мощным и крупным социально-общественным потрясениям, готовы были поддержать большие перемены, но едва ли в силу своих революционных качеств и убеждений, а скорее – наоборот, как это ни парадоксально. Пассивное подчинение судьбе, даже самой блестящей, отмеченной премиями и наградами, становилось для них всё более в тягость, а для наиболее талантливых и деятельных, не умеющих подлаживаться под систему – и вовсе невыносимо.
Их настроения, пожалуй, улавливались иностранными коллегами. Возможно, поначалу они не были использованы именно в целях подрыва всей нашей системы. Но обоюдное сближение, «братание» представителей двух антагонистических систем явно поспособствовали этому. Не случайно Карчаев вспоминает: "В институте как пример идеологической войны против Советского Союза я запомнил слова госсекретаря президента Кеннеди: «Кофе и коктейли сделают свое дело».
Всё отчетливее виделось, что в Стране Советов «уродливый строй мыслей и форм жизни» и что он «все больше и быстрее дряхлел, разваливался и требовал незамедлительного и весьма решительного капительного ремонта». И мало кто в то время мог предположить, что если и начнется такой ремонт, то приобретет «совершенно чудовищную картину», и Советский Союз станет одной из «точек неблагополучия» на планете.
Умонастроения интеллигенции приблизили и ускорили переломные годы перемен. «Власть на подсознательном уровне сама стремилась к своему концу». Вместе с гласностью прошла негласная команда на самоликвидацию системы. Идеологические работники, люди с развитой интуицией, ощутили этот сигнал, он словно раздваивал их. Возможность пользоваться благами западной цивилизации успокаивала, побуждала легко принимать чуждую, но привлекательную западную идеологическую и культурную упаковку…
Горбачевскую говорильню Римма с Карчаевым сразу приняли с неприязнью. Римма безапелляционно называет Горбачева «предателем, лицемером», «болтуном, балаболом, бабьим подкаблучником». Карчаев ерничает: «Кретинизм как высшая и последняя стадия перестройки отдельно взятого общества».
«Процесс пошел», выражаясь по-горбачевски,– и началась цепная реакция распада общественного сознания, расщепления атомов не только прежней социалистической нравственности, но и элементарной человеческой морали. Сюжет романа и выстраивается в соответствии с временем: поначалу влекущим, заманивающим в западню (не только в западную, но и в свою собственную – то ли в сознательной измене себе, своему строю, своей среде, стране, то ли в устремлении на авось).
Всё, как в игре в рулетку, из русской трансформирующейся в более цивилизованную с виду. «Теперь по всей когорте был нанесен сокрушительный удар» – по всем влиятельным институтам: ЦК, Политбюро, КГБ, МИД, Госплану и т. д. «Самое смешное, что и они тоже сделали всё для подготовки этого безжалостного и неожиданного удара».
Ширился раскол между российскими и союзными властными структурами. Созревали межнациональные конфликты. Отворилась «бездна, через которую предстояло перелететь». И казалось, Союз стоит у последней черты и выстреливает себе в голову всё новыми реформами. Раз – осечка, два – осечка... И вот Советского Союза не стало.
Когда заголовок произведения выстреливает в «десятку»,– в этом залог общего успеха авторского замысла. Автор останавливает свой роман перед грядущим октябрем 1993 года, с выстрелами в Белый дом. Но предчувствием этого самоубийственного действа дышит весь роман, особенно его третья заключительная часть.
В нравственно больном обществе расколотой страны Карчаев остро осознает, что все они – «люди без родины»: «Если нашей родиной был Советский Союз, то, стало быть, теперь все мы – эмигранты, с грехом пополам перебирающиеся в другую страну, под названием Россия. И в этой новой, полудикой стране, без законов, без правил жизни, нам, судя по всему, придется так же весело и несладко, как первым переселенцам, которые высаживались на дальних берегах только что открытых континентов в прошлом...»
Очень остро и противоречиво схлестнулись силовые линии, разрывающие российское общество на части, в Римме. Полюбив преуспевающего американца Ирвина Картера, она покидает Россию, чтобы завести новую семью, начать новую жизнь в «Счастливых Штатах Америки». На самом деле, она ступила на роковую стезю, крутнула барабан, в свою сыграв рулетку. И у всех на виду оставила мужа, «бросила так бесхитростно и в общем-то оскорбительно для мужа – сбежала с другим».
Потом Римма признается Куликову, что там, в Америке, «всю их жизнь хваленую, убогую, провинциальную, сонную, застойную, развратную, тупую рассмотреть за месяц в лупу – и можно повеситься... В Европе – теплее. Но тоже отчужденность кромешная. Никто никому не нужен, не должен... Водоотталкивание какое-то. Зациклены все на себе». И со вторым мужем ей не повезло, он оказался «двойной ориентации»…
В канву романа всё ощутимее проникают ностальгические интонации. Разоблачительного пафоса как будто и нет. Люди-персонажи романа сами раздеты перед судом истории. А суд истории – идет. И в авторской интонации – растворяется…
Влад Куликов давно втайне любит Римму. Прежде этой любви мешало «сознание, что вторым браком поломает карьеру, ничего не добьется». Потом «история с Риммой тревожила, как напоминание о проигрыше».
Талантливый Куликов успешен в журналистской карьере. Но рыночная экономика диктует свои условия. Журнал, редактируемый Куликовым, мог бы выжить, если бы выведен был на надежную коммерческую основу, которая подхватила бы издание. Не выжил, закрылся, самоликвидировался...
Волей-неволей задумывается он о «неизбежности судьбы, о полном бессилии человека перед ее ударами, о предательстве как слепой попытке выскользнуть из стягивающих удушающих объятий рока...».
Рок настигает брошенного Риммой Карчаева. Он нелепо погибает в автокатастрофе.
А Римма все-таки возвращается в Россию. Она открывает модный салон верхней одежды, который становится популярным в кругах столичной богемы.
«Каждый человек – спектакль. Видят его не все, а только избранные. Сколько игры и волнения во взгляде, губах, этих белых, крупных руках, когда она сильными пальцами что-то берет, подносит стакан ко рту и держит его на весу, отвечает, улыбается, смотрит по сторонам, словно вспоминая некогда с таким успехом используемое свое природное кокетство». Такой видится Римма Куликову.
Многозначно семантическое звучание имени героини. В романе Римму уменьшительно-ласкательно называют: Римаша, Римм, Рим...
У нее – «стать, независимый характер», у нее – «манящая неясность сюжета», у нее лучшие особенности характера всех русских женщин. Но именно такая русская баба, со всем пережитым ею возможным и невозможным, и предпочла преимущества западной цивилизации родному дискомфорту, в особенности моральному. Не так ли и Россия, называемая державой Третьего Рима, подалась на Запад, поддалась на соблазны Желтого дьявола-доллара? И встала на краю бездны...
Да нет, не вся еще подалась. Она приходит в себя, столкнувшись с двойной моралью западных стандартов, она возвращается к себе.
Зримо или незримо Россия живет своими законами. Инородное, что не по духу ей, не по душе, рано или поздно она отторгает, даже путем собственной гибельной участи. Чистая и светлая женщина, Римма осталась русской по крови, по нраву, по духу. Автор и не скрывает своей любви к ней, но и не в силах ее оберечь от рокового исхода...
Случайно Куликову на глаза попалась заметка «Американку заказывали?» в вечерней газете. В ней сообщалось о том, что Римму Картер с дневной валютной выручкой в подворотне, вырывая сумочку, ударили несколько раз ножом. Эта новость ошеломила Куликова. «Почувствовал, что задыхается. За что?! Римму, его единственную, удивительную... Кто? Кому что-то надо?.. Стойте. Зачем? Ему ничего не нужно. Возьмите все. Только оставьте, не трогайте это чудо, это сокровище – его Римму. Все возьмите, только ее не трогайте…».
Здесь автор, не скрывая своего отношения к главной героине, словно меняется местами с Куликовым. Ведь это в самой жизни происходит – умные, красивые, талантливые люди искупают своими судъбами, трагическими порою, все заблуждения своего времени. Но вспять время не вернуть.
Роман «Журналистская рулетка» я прочитал дважды. При третьем чтении вполне возможна и еще одна, иная трактовка. Многозначность присуща роману, она свидетельствует о глубине, о неисчерпаемости проблемы... И только русский роман ее может вобрать.