355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Газета День Литературы » Газета День Литературы # 182 (2011 10) » Текст книги (страница 3)
Газета День Литературы # 182 (2011 10)
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 23:30

Текст книги "Газета День Литературы # 182 (2011 10)"


Автор книги: Газета День Литературы


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)

Лев АННИНСКИЙ «ОТЕЦ! ТЫ НЕ ПРИНЕС НАМ СЧАСТЬЯ!»

Из наблюдений над русской поэзией второй половины ХХ века


Изначально я без колебаний отнёс Кузнецова, сенсационно заявившего о себе в конце 60-х годов, к моему поколению «шестидесятников». Я даже завершил им в «Венке сонетов» когорту поэтов, перешедших жизненный «экватор» в 1984 году. Кузнецов эффектно замкнул действие. В отсутствие Иосифа Бродского (который в ту пору был неупоминаем).

Но с появлением Бродского что-то в моём сознании сдвинуло Кузнецова с того места, которое он занял соответственно звонкому резонансу своего появления. Что-то с его местом оказалось «не так».

Хотя оба – и Кузнецов, и Бродский – с полным правом претендовали на первенство. И на рубеже 60-70-х годов, и дальше, вплоть до 90-х. Равновеликие по силе и несовместимые по опыту.

Хотя по опыту – вроде бы совмещались как сверстники. Родились почти одновременно (35 недель – разница несущественная) за считанные месяцы до начала Великой Отечественной войны (должны бы перекликнуться по опыту).

Перекликнулись – взаимоотрицаясь в сознании читателей. Какое-то время было в ходу даже некое состязание знатоков: приверженцы Бродского заявляли, что не знают такого поэта Кузнецова, а сторонники Кузнецова отвечали, что Бродского никогда не читали и читать не будут.

Что же в них так несовместимо? Может, отношение к войне? Несколько «перевёрнутое», вопреки ожидаемому. У Бродского о войне – всего-то одно яркое стихотворение: портрет Жукова (позументы маршала виртуозно соотнесены с державинскими, а то и времён Велизария и Помпея, что блестяще по историческому заданию, но далековато от нашей боли). Кузнецов же недавней войной настолько покалечен в душе, что потрясает читателя самым неожиданным образом. Упрёки погибшим отцам – такого в нашем осиротевшем поколении не найти ни у кого. А у Кузнецова это – на грани демонстративного вызова. Или – в другом, ещё более скандальном стихотворении – парафразис из древней истории: эдакий воскресший печенег Куря, предательски угробивший нашего Святослава и сделавший чашу из его черепа... Что это? Вызов на грани издёвки?

А может, это как раз маркировка границы между поколениями – такое отношение к отцам? У Бродского, при всём его презрении к оставленной родине – мотив сыновства остаётся святым, и лучшее, пронзительнейшее стихотворение Бродского: диалог Матери и Сына – венчается незабываемо: «Сын или Бог – я твой». А у Кузнецова обрыв сыновней связи производит на простодушного читателя впечатление едва ли не святотатства («Наследничек!» – с ужасом и возмущением отозвался один из поэтов-фронтовиков).

Но если даже отбросить интонацию вызова (какая и у Бродского не такая уж редкость), даже если не делать именно мотив прерванного сыновства признаком разрыва между исповедниками довоенного и послевоенного детства, – ощущение грани меня не покидает. Появление Кузнецова – сигнал: появилось поколение, которое на всё будет смотреть иначе, чем его предшественники! «Последние идеалисты» высказались и уходят. Приходят люди, которые будут строить мироздание заново. А может, и откажутся строить, демонстративно подняв череп отца, полный горечи и желчи…

Разумеется, можно и в этом жесте не увидеть ничего, кроме позы, но если всё-таки прочитать всё стихотворение, а не только эту первую строчку, – увидишь иное…

Я пил из черепа отца

За правду на земле,

За сказку русского лица

И верный путь во мгле.

Вставали солнце и луна

И чокались со мной.

И повторял я имена,

Забытые землей.

…Увидишь – попытку открыть на земле правду… различить русское лицо, упрятанное в сказки… осознать мглу, в которой предстоит пролагать путь…

Увидишь поднебесный свод и землю, забывающую имена.

С таким ощущением пропасти под ногами, кажется, ещё не вступал в жизнь ни один великий русский поэт ХХ века.

И отцу, в сущности, не упрёк адресован, а боль невыносимая из-за роковой непоправимости происходящего.

Что на могиле мне твоей сказать?

Что не имел ты права умирать?

Оставил нас одних на целом свете.

Взгляни на мать – она сплошной рубец.

Такая рана – видит даже ветер!

На эту боль нет старости, отец…

Мне у могилы не просить участья.

Чего мне ждать?..

Летит за годом год.

– Отец! – кричу. –

Ты не принёс нам счастья!.. –

Мать в ужасе мне закрывает рот.

Страшное открытие: счастья нет. И не будет. И не бывает…

А как же мировой Разум и тысячелетние законные усилия человечества по благоустройству на этой благодатной Планете?

Сказочка?

«Атомная сказка», – озаглавливает Кузнецов своё стихотворение (похоже, оглядываясь на цензуру 1968 года, пластающуюся между гордостью за отечественных покорителей атома и ненавистью к таким же умникам из Америки). С этого стихотворения начинается всероссийская слава Кузнецова, и недаром. В него надо вчитаться как в философский этюд – этюд о бессилии разума… и о русском пути преодоления этого бессилия.

За сорок лет бытования «Атомной сказки» она сама превратилась в легенду, сделалась чем-то вроде анекдота в котором загадочная русская дурь пытается сама себя излечить. И уж точно ложится эта сказочка первым парадоксом в биографию Юрия Кузнецова, чья жизнь, внешне такая академически благополучная (непременный профессор Литературного института) на самом деле воспринимается как непрерывная провокация окружающей дури.

Однако перечитывая сегодня четыре четверостишия этой первой кузнецовской сенсации, видишь в ней не просто элементарную подначку, а глубокий и мастерский вызов всей русской мифологии.

Эту сказку счастливую слышал

Я уже на теперешний лад,

Как Иванушка во поле вышел

И стрелу запустил наугад.

«Наугад» – это акция разумная или безумная? И сказочка на самом деле – счастливая или прячущая в себе несчастье? А «поле», в которое вышел Иванушка, – это место для жизни или для издёвки над жизнью?

Так и видишь изначальный русской пейзаж: чистое поле (ни кола, ни двора, ни жизни, ни границ для жизни – пустое место, гулкое от бессмыслицы); надо витязю гулять по пустому месту, где нет ни души, а встретить эту душу – так не для диалога или сотрудничества, а чтобы убить! И другой рыцарь рыщет по чисту полю с тою же зверской целью – встреченного покалечить!).

Хорошее поле для героического самоосуществления! Уникальный вариант освоения жизненного пространства! Замечательное место для вложения ума. Или глупости?

Так надо же иметь кузнецовское отчаянное сердце, чтобы соединить эти уровни во взрывном единстве: традиционный европейский Разум, вложенный в экспериментальную науку, и традиционную же, растущую из природы русскую… глупость, что ли? Нет, извините, глупость это другое. А тут – божественная дурь.

Это не дурак, а дурачок:

Он пошёл в направленье полёта

По сребристому следу судьбы.

И попал он к лягушке в болото,

За три моря от отчей избы.

Что так посверкивает под пером мастера? Сребристость, иронически обрамляющая добрую сказочку? Болото, в котором тонет предполагавшаяся героика? Или исчезновение отчего дома, в чём уже проступает неотвратимая беда?

– Пригодится на правое дело! –

Положил он лягушку в платок.

Вскрыл ей белое царское тело

И пустил электрический ток.

Опять-таки, три эпитета вызывающе дерзких, не дают сказочке воспарить в благую невесомость.

«Правое дело», налипшее чуть не на каждую российскую программу жизнеулучшения. «Царское тело», располосованное в пику традиционному русскому упованию на добрую власть.

И, наконец, «электрический ток», убивающий насмерть новейшие упования на жизнеустроение, от ГОЭЛРО до ДнепроГЭСа. Ничего не будет, и ничего не стронется.

Апофеоз финала:

В долгих муках она умирала,

В каждой жилке стучали века.

И улыбка познанья играла

На счастливом лице дурака.

Века истории умирают в сказочке. Торжествует вечный идиотизм, примеривший дурацкое обличье.

Хорошее начало для русского опамятования!

Опамятование идёт (и Юрий Кузнецов взвешивает варианты его на протяжении своей работы) между двумя «крайностями»: языческой наивностью и христианской умственностью.

Почему «крайностями»?

По причине поэтического темперамента автора и его героев (беру в пример диалог Монаха и Поэта, написанного в том же прощальном 2003 году).

Монах: «Искусство – смрадный грех, вы все мертвы, как преисподня, и ты мертвец – на вас на всех нет благовестия Господня».

Поэт: «Какой же ты христианин без чувственного постоянства? Куда ты денешь, сукин сын, живые мощи христианства?»

В другом случае (в другом стихотворении того же предсмертного цикла) два слепых мудреца, топча друг друга по ногам, глубокомысленно замечают, что в мире «что-то есть», – а они-то думали, что только пустота.

Лучшее выявление этого двуединого бытия-небытия – «Деревянные боги», чудом удержавшиеся в протезе искалеченного солдата:

«Он слушает скрипы пространства, он слушает скрипы веков. Голодный огонь христианства пожрал деревянных богов».

Разумеется, Кузнецов не был противником христианства. Напротив! В 1998 году по благословению Святейшего Патриарха Московского и всея Руси Алексия II перевёл на современный русский язык и изложил в стихотворной форме «Слово о законе и благодати» митрополита Илариона, за что получил премию. И даже чудесным образом собирал вокруг своих книг читателей, чаявших возрождения русского народа через православную церковность…

Но слушал поэтическим сердцем – скрип деревянного протеза, внимал голосам древних богов, гибнущих под напором победоносной цивилизации.

Три горячих точки язвят его душу на этом пути.

Осознание пустоты, таящейся под кипением умственной жизни.

Осознание нависающей над нами катастрофы.

Осознание обмана во всём том, что мы наследуем в мире.

Естественно, высказано это с вызовом:

Звать меня Кузнецов.

Я один.

Остальные – обман и подделка.

Естественно, осознание этой подделки не мешает лирическому герою действовать с должным упоением в нормальных жизненных ситуациях (например, в любовных встречах). И не мешает играть роль центральной фигуры в зреющих объединениях русских патриотов.

Но это уже другой сюжет.

Александр НЕСТРУГИН СТОЯНИЕ У КОЛЫБЕЛИ

Светлана Сырнева. Белая дудка. Стихи. – Киров: О-Краткое, 2010 (Антология вятской литературы, т. 13).


Здесь, понять всё сущее торопясь,

в ковылях бродя, застудясь в метели,

безотчётным слепком душа снялась

с неуютной русской своей колыбели…

Светлана СЫРНЕВА


Поводом к написанию этих заметок явилась новая книга Светланы Сырневой «Белая дудка», вышедшая в конце прошлого года в серии «Антология вятской литературы».

Начало творческой зрелости Светланы Сырневой пришлось на вторую половину восьмидесятых годов прошлого века. Это было время похожей на чуму горбачёвщины. И молодая вятская поэтесса с редкой художественной силой обозначила свою гражданскую позицию в смутное время:

Из чего я росла-прозревала,

что сквозь сон розовело?

Скажут: обворовала

безрассудная вера!

Ты горька, как осина,

но превыше и лести, и срама –

моя Родина, самая сильная

и богатая самая.

Да, это те самые сырневские «Прописи» – ныне знаменитые. А тогда – просто вырвавшиеся из сердца горькие строки.

В пеших далях деревья корявые,

дождь то в щёку, то в спину.

И в мои сапожонки дырявые

заливается глина.

…Нас возьмёт грузовик попутный,

по дороге ползущий юзом,

и опустится небо мутное

к нам в дощатый гремучий кузов.

«Прописи» явили отечественной словесности большого русского поэта, до конца определив творческую судьбу автора: быть поэтической плотью и кровью своего народа, его голосом и плачем, его волей и надеждой. Они же сделали Светлану Сырневу чужой для отступников и разрушителей, для либеральных изданий и издательств.

Первая московская книга – в два печатных листа, тетрадочного формата – вышла у Сырневой только в 2006 году в серии «Новые стихи». А выходившие до того в Кирове-Вятке поэтические сборники – тоже скромные по объёму, небольшими тиражами – стали радостью для немногих: большая читательская Россия их не увидела.

Однако «Прописи» – не есть вся Светлана Сырнева. Обострённая социальность, сердечная забота о родной земле и хранящих её людях – важная, характерная, можно сказать, родовая черта русской поэзии. Но ею поэзия русская не исчерпывается, и не случайно в давнем споре её ценителей и исследователей Некрасову нередко противостоит Фет.

Мне нравится не то, что чист

простор, куда ведёт аллея,

а то, что с крыши снег навис,

себя и ближних не жалея.

Ещё он стужей окружён,

но нынче капля камень точит.

Мне нравится, что он тяжёл

и упадёт, когда захочет.

Какие классически-точные, исполненные высокого смысла и щемящей поэтической тайны, тончайшей ковки лирические строки!

Диапазон сырневских творческих исканий в рамках классической традиции столь широк, поэтика столь самобытна, а мироосмысление столь глубоко, что впору говорить о некоем феномене осознанного укоренённо-природного русского стоицизма. О явлении, которое я бы рискнул назвать «лирическим стоянием у колыбели» – по аналогии со знаковым стоянием русских войск и их супротивников на реке Угре.

В строках, вынесенных в эпиграф этих заметок, ключевыми являются слова «здесь» и «колыбель».

Что же такое сырневская «колыбель»?

«Словарь русского языка» С.И. Ожегова даёт два общепризнанных значения этого слова: род небольшой кровати, в которой укачивают ребёнка; место возникновения чего-нибудь (колыбель свободы).

Мне же сразу вспоминается родительский дом. Горница, где в выпирающую из невысокого потолка матицу вбит самодельный, выкованный местным кузнецом-умельцем штырь с вращающимся металлическим кольцом, к которому крепилась перевязь. А на ней – лёгкая деревянная ладейка – люлька, зыбка, колыска: у неё много корневых, народных названий, и все правильные, точные. Эта покачивающаяся крохотная рукотворная вселенная и была колыбелью; и таких вселенных, то уносящих дитя в перехватывающую дух высь неведомого мира, то счастливо возвращающих к материнскому теплу и свету, немало было прежде в деревенских домах...

Там, в тех далеко оставшихся годах, наследство, которое не износить – и от которого нельзя отказаться.

Где бы знатное выбрать родство –

то не нашего рода забота.

Нет наследства. И нет ничего,

кроме старого жёлтого фото.

И колхозы, и голод, и план –

всё в себя утянули, впитали

эти чёрствые руки крестьян,

одинакие чёрные шали.

Поразительно: на скудной почве полунищенского существования, в забытой богом глуши явил себя миру не чертополох укора, но «трава молодая» некрикливой, светлой и жертвенной любви к родной земле, к горькому своему Отечеству.

В безнадёжно-безрадостном 1996 году написано Сырневой стихотворение "На картину А. Веприкова «Синь и золото»:

Корка хлеба ржаного, стакан молока –

и от этой ничтожности сытость была,

словно чья-то не зримая нами рука

клала что-то ещё на пустыню стола.

Нет в России пустот, позабытых полей,

всё надстроено здесь до великих твердынь.

И на месте пропавшей деревни моей –

синь и золото, Саша, берёза и синь.

Видно, так и завещано нам выживать

на холодной земле, на пожухшей траве –

извлекать из пустот, в пустоте вышивать

по начертанной Богом незримой канве.

Журавлиная к Северу тянется нить,

отступает зима, торжествует весна.

И щедрот иноземных к нам некуда лить,

ибо чаша была и осталась полна.

О, сколько найдётся доморощенных поборников «цивилизационных ценностей», готовых смешать автора процитированных строк с размокшей просёлочной глиной за смертный, с их точки зрения, грех: идеализацию «этой», чужой им страны «пустот» и «позабытых полей»!.. Их, живущих желчным уязвлённым умом, ищущих во всём выгоду-потребу, доводит до бешенства одно предположение, что возможно «в пустоте вышивать по начертанной Богом незримой канве»; пугает проклятый «особый путь», кондово-квасной; повергает в ужас классическая тютчевская заумь, проросшая на иной уже, русско-советской почве... «Эта страна» – нищая, полудикая, деспотически-рабская – и вдруг «чаша была и осталась полна»?

Поэтический мир Сырневой, исполненный тайны, объёмный, многомерный, почти никогда не находится в покое. Статичность – даже в созерцании, тихом, идущем от «поляны в бору» и «муравейника в овраге» – чужда ему. Этот мир тревожен, и та же незримая рука, что кладёт что-то на пустыню стола, не позволяет ему забыться, застыть, постоянно «раскачивает» его.

Лето в разгаре, и странен союз

солнца и холода. Сердце щемит.

Вздрогнет под ветром черёмухи куст,

вытянет ветви и прошумит.

Клонится бледный берёзовый строй,

Кроны трепещут, свиваются в жгут.

Шелест и шум по равнине пустой

ходят – и места себе не найдут.

Итак, раскачаны все основы, «равнина земли» и «воздух тяжёлый», дольнее и горнее... В этом непокое, в этой «раскачанности» заведомо ненужным видится всё мелкое, суетное; и в то же время проступает крупно, становится понятным – главное, необходимейшее.

Разумом здрав ли, нормален ли тот,

кто этой скудности счастьем обязан?

Поздно гадать, ибо сей небосвод

серым узлом надо мною завязан.

И это снова – колыбель. Крохотная зыбка из деревенского дома, выросшая до размеров Вселенной. И не важно, что перевязь колыбели завязана «серым узлом». Он, этот серый узел, куда надёжнее других, более броских и изощрённых.

Пусть перед ветром земля распласталась –

спи, моя дочка, бесстрашно: на свете

нам колыбель неплохая досталась,

дом наш качает неистовый ветер.

Женское, материнское начало зримо проступает в поэзии Светланы Сырневой: дом, тепло, колыбель... При том, что лирическая героиня стихов Сырневой – русская женщина. А это – дорога трудная, судьба особая.

Выдаст тебе родина суглинная.

Вывесит у колыбели самой

Право быть печальною рябиной,

Право быть бессильной и упрямой.

Здесь – кротость держит за руку тихое мужество, и вместе они хранят не только внутреннюю свободу, совестливость, личное достоинство, но и – род, родину, страну.

Сгодится Отчизне в тот час её чёрный,

когда ни сказать и ни крикнуть иначе,

как только лишь выпрямить стебель упорный

и, молча поднявшись, себя обозначить.

У Сырневой трава, «чей короток век, но выносливы корни», так естественно, ненатужно вырастает до неотменимого поэтического символа, олицетворяющего не только личную, женскую судьбу, но само существо, сам смысл русского духа. Сонму сомнительных «естественных прав» здесь спокойно и осознанно предпочтено одно, такое понятное и непридуманно-естественное «право прожить с травой наравне – и ни в чем не раскаяться».

У Светланы Сырневой нелепо было бы спрашивать, ходит ли она в храм: её поэзия православна по своей глубинной сути. Она совестлива и честна, чиста и милосердна, умеет повести уставшую от невзгод земных душу к терпению и мужеству, к светлой надежде. И при этом – по-матерински участлива ко всему тому, что, формально находясь за пределами христианского вероучения, по существу ему очень близко, родственно.

Вот стихотворение «Фельдшер», написанное совсем недавно, в 2008 году. В отличие от большинства сырневских стихотворений, оно сюжетно.

В нём старенький фельдшер приходит к развалинам здания – прежде господского дома, потом, после революции, переоборудованного в больницу. Здесь прошла его жизнь. Вся она – тихое, похожее на послушание, служение: больные, раненые, только на него и надеявшиеся беременные деревенские бабы, весёлые дети, родившиеся здесь. Но – «нынче никто не содержит такие в нищей деревне большие больницы». Старик-фельдшер, подвижник и стоик советских времён, стоит у развалин своей жизни.

Если ты хворый – ступай себе в город,

катятся к городу автомобили.

А за околицей, у косогора

церковь покрасили, восстановили.

На первый взгляд, противопоставление «церковь – больница» не в пользу первой. Но церковь вовсе не мешает ни автору, ни его герою: «Тянутся к ней просветлённые лица, скованный дух обретает свободу». Однако «старенький фельдшер не ходит молиться». Почему? Верный ответ высвечивает точная поэтическая строка. И он настолько же неожидан, насколько и естествен, правдив: этот проживший долгую и трудную жизнь человек не ходит молиться потому, что «он о себе не заботился сроду».

Разве душе, изгоревшей до края,

легче или тяжелее бы стало?

Грозные образы ада и рая

блекнут пред тем, что она испытала.

И в заключение, несколько слов о самом литературно-художественном издании. В апреле 2011 года на Кировской областной книжной выставке, в которой приняли участие более восьмисот книг различной тематики, изданных в 2010 году, Светлане Сырневой был вручён диплом в номинации «Лучшее художественное издание» за книгу «Белая дудка», а автор назван «Поэтом года».

Составил книгу известный литературный критик Вячеслав Лютый, им же написана и открывающая издание вступительная статья. Отказавшись от распространённого хронологического принципа, составитель объединил избранные стихи разных лет в три раздела: «Родня», «Город» и «Чаша». Причём каждый последующий раздел как бы вырастает из предыдущего, а основа всему – «родня», родная русская почва. По сравнению с другими изданиями в «Белой дудке» значительно расширен состав избранных стихов, не в ущерб их качеству.

Именно Вячеславу Лютому мы должны быть благодарны и за включение в книгу романа в стихах «Глаголев», который после единственной журнальной публикации 1997 года долго – и совершенно незаслуженно – оставался в тени. Роман этот, представляющий собой своеобразный срез времени (и – творческой среды провинциального города), вправе рассчитывать на более счастливую читательскую судьбу.

Итак, книга состоялась... Глубокая. Сильная. Честная. Для русской поэзии – неотменимая.

Без неё вряд ли написались бы эти заметки – да, небесспорные и субъективные. Но не зря же кем-то сказано, что отношение к поэзии ничем не отличается от отношения к женщине: или она тебе безразлична, или – без неё просто невозможно жить.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю