Текст книги "Старые дневники и пожелтевшие фотографии"
Автор книги: Гайда Лагздынь
Жанры:
Детская проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
– Спи, это я, – шепчет мама.
– А ты разве не ушла на работу?
– Ушла да пришла. Ещё первый час ночи, а мне к семи. Плохо без часов. Хоть бы ходики какие были! Но ходиков нет, а опаздывать на работу никак нельзя – военное положение, суд, трибунал.
МИТИНГ ПАМЯТИ
Прошёл ровно год, как освободили наш город от фашистов. Накануне учительница сказала, что после уроков идём на митинг. В Заволжье у братской могилы было много военных и штатских. Майор, энергично двигая головой и левым плечом, рассказывал о своих товарищах, захороненных здесь. Потом говорила медсестра из военного госпиталя. Наша учительница рукавицей вытирала слёзы. Мне тоже хотелось плакать, но я крепилась, старательно рассматривая красную звезду, прикреплённую к деревянному обелиску. Тонкие подошвы моих старых валенок промёрзли, пальцы на правой ноге уже окоченели. Но я не двигалась. Рядом со мной стояла, притоптывая ногами, Зинка. Зинку в классе не любят. Она – «коровница», она сытая.
– Зин, тебе холодно? – тихо спрашиваю я.
– Не-а, – отвечает Зинка, передёргивая плечами. У Зинки тёплый пуховый платок. Платок перехватывает Зинку под мышками, поэтому в овчинной шубе она кажется ещё шире. Валенки у Зинки подшиты толсто, задники обтянуты чёрной кожей. Следы просмоленной дратвы ещё свежие. У Зинки отец не на фронте, дома. Перед самой войной ему отрезало трамваем ногу. У них – корова.
– А мне холодно, – говорю я. – И плакать хочется. Солдат жалко.
– А мне нет. Все когда-нибудь умрём!
Митинг памяти кончился. Ребята начинают прыгать и толкать друг друга. Делается теплее. Мы не идём, а трусим. Неожиданно завыли сирены. Тонкие лучи прожекторов устремились вверх, просвечивая, обшаривая темнеющее небо. Вот они скрестились над нашими головами, образуя букву «X». Заблестела точка. Это прожекторы поймали вражеский самолет. Зенитки открыли огонь. Вокруг нас, звонко ударяясь о мостовую, падают с неба осколки. Бежим не помня себя.
ПИРОВАТЬ ТАК ПИРОВАТЬ
Я сижу у окна – учу географию, но ничего не запоминается. В голове одно и то же: чего бы поесть.
В доме, кроме клюквы и луковицы, ничего нет. Луковицу съедать нельзя. Она последняя.
Я то и дело выглядываю в окно: не идёт ли мама. Может быть, чего-нибудь принесёт? Но мамы не видно. Снова принимаюсь за географию. Как плохо, что кончились занятия. Сейчас бы в школе дали по булочке. Булочка круглая, меньше моей ладони. Но булочка! При воспоминании о булочке совсем расхотелось учить.
– Эй-эй! – кричит с улицы Зинка.
– Тебе чего? – отзываюсь я.
– Выходи!
– Некогда. Надо учить. Экзамен завтра. Забыла?
– Выходи же! У меня идея!
– А что делать будем?
Зинка широко раскрывает рот и начинает жевать воздух. Всё понятно. Кубарем скатываюсь с высокой лестницы.
Вот мы и у Зинки. Зинка из подвала достаёт банку со сметаной. Деревянной ложкой, как это делают торговки, раскладывает сметану по блюдцам. Я сижу, дрожу. Под ушами у меня что-то затрещало, и рот больно свело.
– Ой! – говорю я и начинаю мять уши и шею.
– Пройдёт, – успокаивает меня Зинка. – Это хлынула слюна.
В руках у Зинки целая буханка хлеба. Большим кухонным ножом Зинка режет буханку напополам.
– Ешь! – повелительно говорит Зинка. – Набирайся сил, завтра экзамен.
– Как есть? – чуть слышно спрашиваю я. – Здесь две карточных нормы.
– Как, как! – не обращая внимания на мои слова о карточках, ворчит Зинка. – Ртом! В сметану макай!
– Буханка же на базаре двести рублей стоит!
– Ну и что? Пусть стоит!
– А мама твоя что скажет?
– Мамка с батей на рынок пошли, понесли творог и сметану продавать. Ещё купят. Да ты ешь!
Я отрезаю ломтик хлеба, опускаю кончик в сметану, облизываю, закрыв глаза. Потом снова макаю и откусываю небольшой кусочек.
– Ты чего, как кошка, лижешь? – говорит Зинка. – Вот так ешь! – Зинка отрезает от своей половины толстый ломоть и откусывает большой кусок. Круглые румяные Зинкины щёки, набитые хлебом, готовы вот-вот лопнуть. Зинка страшно довольна.
«Она не совсем уж и плохая девчонка, не жадная, – думаю я, уплетая хлеб со сметаной. – Просто ей больше повезло с отцом. Если бы у всех отцы были дома, никто бы не голодал. Это всё из-за фашистов».
– Сейчас принесу ещё! – подскочила на стуле Зинка. – Пировать так пировать!
Зинка вылетела из кухни. Я отрезаю от своей половины кусок хлеба и прячу за пазуху. Зинка притаскивает горшок и кринку. Мы пьем клюквенный кисель с молоком.
– Фу! – говорю я, – объелась. Зин, я толще стала? Мама говорит, что у меня коленки воробьиные.
– Не заметно, – отвечает Зинка, влезая в подпол, чтобы поставить туда почти пустую банку из-под сметаны.
Я хотела развязать пояс, но тут вспомнила о ломте хлеба.
– Ну я, Зин, пошла...
– Уже? А география?
– Ладно, – соглашаюсь я, – вот только сбегаю домой и приду, поучим вместе.
Дома я вытащила хлеб, разрезала на две половины: маме и брату. Зря не сказала Зинке, что я кусок с собой взяла. Совестно было спрашивать. И одной наесться тоже совестно. А сейчас ещё хуже! Вроде как украла! Но я ведь могла его и съесть? Зинка же мне хлеб дала! – мучаясь мыслями, я подошла к печке, погладила себя по животу. Сунула голову над шестком и крикнула: «Будем считать, что он лежит здесь!»
– Ты чего, Лялька, кричишь? Это я! – услышала я Зинкин голос.
– Да вот! – смутилась я, в растерянности показывая на куски хлеба.
– Ладно, чего там, – махнула рукой Зинка, видимо не поняв, что к чему. – Мои с базара вернулись, шумят, жадюги несчастные, давай у тебя учить?
ХОЗЯЙСТВЕННЫЕ ЗАБОТЫ
Около нашего дома огород. На каждую семью по две грядки. В переулке мы тоже вскопали землю, посадили картошку и редиску. Чтобы прохожие не топтали, огородили колючей проволокой. Славный получился в переулке огород. Я часто бегаю смотреть: не выросла ли редиска? У редиски ботва коротенькая, и редисочка видна. У нас же выросла толстая большая ботвища.
– Что будет, то будет, – говорит мама. – Семена с базара. Всё равно что-то вырастет.
Выросла редька, да такая крупная, что мы не знали, что с ней и делать. Мама вспомнила поговорку: «Редька с маслом, редька с квасом, редька с солью, редька голью». Масла – нет. Кваса – нет. Соли – нет. Голь – есть, но с ней много не наешь. Мы всех знакомых накормили редькой, всем раздавали.
Не бросать же, раз выросла! Потом в переулке несколько лет сажали картошку. И всегда вырастала картошка. Только один раз в картошке три подсолнуха вымахали!
На грядах мы выращиваем капусту, свёклу, морковь, лук, чеснок, жёлтую репку. Всего понемножку. В семье я считаюсь главной поварихой. В печке или на таганчике варю: на первое щи пустые, побеленные козьим молоком от нашей скотинки. На второе – картошка в мундире. На третье сладкое: белая сахарная свекла, толчённая с клюквой. Это очень вкусно. Клюквы мы напасли с осени. На моховом болоте её уйма. Не ленись только по кочкам ползать. Наберёшь столько, что и не снести.
Сегодня у нас праздник. На обед – кровяная колбаса. В школе выдали талоны в столовую. На эти талоны мы и получили кровяную колбасу.
– Очень вкусно, – говорит мама, – главное, полезно! Надо питаться, а то голодные мешки под глазами, рёбра торчат да коленки, как у воробья.
– И совсем не как у воробья!
Самой же хочется взглянуть на себя в зеркало. У нас одно – кругленькое. Там только кончик носа и увидишь.
На берег Волги волной выносит всякое добро. Нас больше всего интересует топливо. Дары реки складываем возле сарая. Если попадается крупная добыча, берёмся за пилы. Сначала у меня ничего не получалось, но потом научилась пилить.
Однажды мама предложила заготовлять торф. Болота за городом совсем рядом. Вооружившись лопатами, шагаем к болоту.
Старые торфяные карьеры разделены глубокими канавами с водой. Коричневые бока канав сплошь из торфа. Надрезаем узкие полоски, вынимаем, раскладываем на солнце. Лето выдалось жаркое. Торф сохнет быстро.
ФЕДЯ СОКОЛОВ
Несколько дней Феди Соколова нет в школе. С ребятами нашего класса он не дружит. У него приятели те, кто постарше.
– Всё равно надо к Феде зайти, – сказала Таня.
На другой день она влетела в класс и на одном дыхании выпалила:
– Соколов сильно заболел. Он теперь без глаз. Ковырялся в гранате, она и взорвалась. И руки у Феди оторваны.
– Предупреждал же нас «Раз-два», чтобы не трогали военное оружие, а в школу сообщали.
– Предупреждал.
– А кто вчера во дворе по патронам булыжником бил?
– То пули, а не гранаты, – вымолвил один из одноклассников.
– И пуля прострелит будь здоров! – загалдели ребята. – Но как же теперь Федя?
Мы всем классом пошли в больницу, но нас не впустили. Как же жить человеку без глаз и без рук? Этого никто не представлял.
В ГОСПИТАЛЕ
Наступил самый торжественный день в моей жизни. Меня и моих товарищей по классу принимают в пионеры. Мы выучили слова клятвы, подготовили галстуки из красного ситца, блестящие пионерские значки. На значках изображена поленница дров с языками пламени. Мне кажется, что уже чувствую на груди у себя горячий, пылающий костёр значка, который надёжно скрепит углы красного пионерского галстука. Я волнуюсь: вдруг запнусь?! Не произнесу слов клятвы? Я хорошо выучила. От волнения делаюсь ярче пионерского знамени. На меня смотрят военные. Прием в пионеры проходит в зале подшефного госпиталя, который на Ленинградском шоссе. Собираюсь с духом и, чеканя каждое слово, произношу нужные слова.
Ребята нашего класса – частые здесь гости. Особенно я. Моя мама работает тут сестрой-хозяйкой. В проходной меня знают и пропускают как сотрудницу.
Снова наступила весна. Быстро тает снег. Учась во вторую смену, пытаюсь проскочить улицами, пока не пригрело солнце. Но с каждым днём солнце начинает светить всё раньше и ярче, поэтому прихожу с мокрыми ногами. Калоши, что были сделаны на фабриках до войны, изношены. На производствах делают снаряды и прочую военную технику. Вся наша страна живёт под лозунгом: «Всё для фронта! Всё для победы!» Мама ставит набухшие валенки на печку. Я надеваю больничные тапочки.
В госпитале мы пишем раненым письма, старательно выводя буквы. Буквы у меня так и остались круглыми, широкими из-за тетрадей, сшитых из газет. Когда я появляюсь в палате, раненые начинают улыбаться и обязательно кто-нибудь скажет: «Пришла веселая переменка! Спой, девчушка». И я начинаю: «Расцветали яблони и груши, поплыли туманы над рекой, выходила на берег Катюша, на высокий на берег крутой. Выходила, песню заводила...» Но сегодня петь не хочется. В коридоре на носилках лежит молодой десантник.
– Почему ему лицо простыней закрыли? – спрашиваю я санитарку.
– Умер, дочка, – отвечает тётя Нюра.
– У вас и умер?
– Ты думаешь, только на фронте погибают? Умирают и в госпиталях. Там ещё один на ладан дышит.
Мне необходимо взглянуть, как «дышат на ладан». Я тихонько пробираюсь в одиночную палату. Под тонким одеялом лежит человек. Но почему он такой короткий? Входит тётя Нюра.
– А где ноги?
– Оперировали. Гангрена, – санитарка поправляет мокрую тряпку, что лежит на лбу раненого. Раненый стонет, мечется.
– Ему больно? Я посижу тут?
– Посиди, дочка, посиди. Вот марлица. Намочи её, как высохнет.
Сохнет марля быстро. Раненый очень горячий.
Теперь почти каждый день до начала занятий пропадаю в госпитале. Сижу возле раненого, помогаю кормить. В последние дни дяде Саше стало чуть лучше. Он даже иногда стал слабо улыбаться. Потом приехала жена дяди Саши – Анастасия, краснощёкая, чем-то похожая на Зинкину маму. Анастасия плакала в коридоре, била себя в грудь и причитала: «Ах, горе, горе, горе, горе! Зачем мне такой мужик нужен? Что безногому в деревне делать? А-а-а». Но когда главврач предложила Анастасии подписать бумагу об отказе, о согласии отправить мужа в дом инвалидов Отечественной войны, она разбушевалась.
Анастасия ворвалась в палату, завернула дядю Сашу в одеяло и, как ребёнка, понесла. Её еле уговорили повременить, еле успокоили. Через месяц дядя Саша с Анастасией уехали домой.
– Вот и хорошо, что поехали, – вздыхала тётя Нюра, вытирая слёзы. Мне же грустно и печально, будто я потеряла близкого человека.
У МЕНЯ НЕТ РОЯЛЯ
Мне очень хочется учиться в музыкальной школе. Моя новая подружка Ира играет на рояле. Живет Ирка с мачехой в белом каменном одноэтажном доме. Иркин отец на фронте. Она, как и мы, всегда голодная. Но с нами ей веселее. Мама её, Софья Леопольдовна, всегда где-то пропадает.
– С вами хорошо, – говорит Ирина, – вы хозяйственные. А мы с мамой Соней неприспособленные. Мёрзнем, голодаем. Нам по папиному аттестату ещё кое-что дают. А то бы совсем с голоду умерли. Моя мама Соня разве догадалась бы торф на болоте сушить или огород в переулке делать?
Мы часто бываем у Ирки, слушаем, как она играет на рояле. Мне тоже хочется научиться. Я часто просыпаюсь оттого, что в голове у меня играет симфонический оркестр. Может быть, радио? Но радио выключено, молчит. Или вот какая-нибудь хорошая мелодия привяжется или приснится. Если бы я могла записать! Но я не знаю нотной грамоты. Наш учитель пения Яков Осипович, по прозвищу «Доремифасоль», раньше был известным музыкантом. У него жена и дети погибли во время бомбёжки. На уроке музыки учитель играет на скрипке. А когда он играет, то забывает о нас. Мы молча сидим и слушаем. И не знаем нотной грамоты.
В другом районе нашего города, за Волгой, есть музыкальная школа. Однажды, никому ничего не сказав, иду в эту школу, поднимаюсь по скрипучим деревянным ступеням. Вдоль коридора – классы. Здесь поёт скрипка, там слышна игра на рояле. Я робею. У меня даже нет записки от мамы! А без записки – страшно.
– Ты опоздала? – спрашивает меня маленькая женщина в чёрном платье с белой кружевной манишкой. – Ты у кого учишься?
– У Ксении Ивановны.
– У Ксении Ивановны? – переспрашивает удивлённая женщина в чёрном. – У нас нет Ксении Ивановны!
От робости я не решаюсь объяснить, что Ксения Ивановна наша учительница.
– Ты на каком инструменте играешь? – Я молчу. – У тебя дома есть рояль, скрипка? —продолжает допытываться женщина. – Кто у тебя играет? Бабушка, мама?
Никто у меня дома не играет. У меня нет ни рояля, ни скрипки, у нас только две железные кровати, а вместо стола – деревянная тумба, на которой лежит перевернутое оцинкованное четырёхугольной формы корыто. Чтобы не было видно медных кранов, корыто покрыли простынёй. А сейчас и корыта нет. Мама его недавно выменяла на конину. Женщина продолжает спрашивать. Мне непонятно, для чего она говорит о каких-то безлошадных крестьянах, которые хотят сесть на скакуна? При чём тут лошади и скакуны? Я молча ухожу из музыкальной школы.
«Вот кончится война, возьму от мамы записку, наберусь храбрости, приду и поступлю! – думаю я дорогой. – А пока буду учиться у Ирки».
ЛУКОВАЯ ТЁТЯ
В марте несколько дней у нас жила тётенька из-под Бежецка. Приехала она на машине и выгрузила в нашу кухню несколько мешков с луком. Днем луковая тётя продавала на базаре лук, а вечером возвращалась. И нам тётя дала немного лука. Жареный лук – это очень вкусно. Целая сковорода жаренного на масле лука!
Феликс предлагал продать подаренный лук, а на эти деньги купить картошки. Два ведра бы дали. Но мама не слушала Феликса. Она молча чистила лук.
– Продать завтра, когда хочется есть сегодня? – размышляла я, поглядывая на душистую вкусную кучу.
Мы съедаем сковороду жареного лука. Тётя сидит у стола красная, разморённая едой и горячим морковным чаем, считает деньги. Она заставляет и нас считать. У неё каждый день полная сумка денег.
Я складываю красненькие тридцатки в одну стопочку, зелёненькие бумажки – в другую. Луковая тётя следит за нашими руками, как будто нам нужны эти замусоленные, пахнущие человеческой кожей и луком бумажки? Лук – другое дело. Сегодня мы сыты.
– Война по нашей земле не прошла, нет такого разорения. Живём лучше вашего, – говорит маме широкая луковая тётя. – Ты присылай к нам дочку, не стесняйся.
И вот я летом еду в деревню. За плечами вещевой мешок. Там два куска мыла. Мыло маме дал один дяденька с мыловаренного завода. Сами мы моемся настоем печной золы.
– Обменяешь в деревне на жито, – говорит мама.
Я тоже думаю, что обменяю мыло на жито. А ещё я думаю, что привезу много еды. В мешке у меня раскидайчики. Из разноцветных лоскутков я нашила кукол-клоунов и маленьких би-ба-бо. Раскидайчики набиты опилками, а к кисточкам привязаны тонкие резиночки. Клоуны весело прыгают на резинках и машут пустыми рукавами.
Я долго еду на грузовой машине. Подо мной какие-то мешки, на мешках сидят люди. Моркины горы проехали. Почему Моркины? Что горы – понятно. Сначала машина влезала, потом съезжала с большой горушки. Уже темно, хочется спать и есть.
– Скоро Бежецк, – говорит соседка.
Вдали неясно вырисовываются невысокие дома, церковь. Мне страшно. Я ещё никогда не уезжала из дома. Мне хочется назад. Машина останавливается и мигом пустеет. Одна в чужом тёмном городе? Мне становится не по себе.
– Что с тобой, девочка? – старушка ведёт меня в одноэтажную больницу.
– Чего расселась? – рыкнула на меня женщина средних лет в белом халате, как только старушка ушла.
– Мне плохо...
– Гляди, какая больная! Меньше по ночам шастать надо!
Я тихо ухожу, как только сестра отворачивается к шкафчику. Бреду по тёмной улице, ищу многоэтажную больницу с огромными окнами, такую, какая была в Ленинграде, куда мы ходили с мамой. Нахожу, но совсем другую.
– Ну, как дела? – Я открыла глаза. Кругом светло и солнечно. И нет пугающей ночи.
– Хорошо, – тихо отвечаю улыбающемуся врачу.
– Вот и ладно. Полежишь денёк, и домой, к маме. Маленькая, а тоже нервишки, – говорит врач, обращаясь скорее не ко мне, а к нянечке.
– Ну что, сдрейфила? – в коридоре ко мне подсаживается белая рыхлая, с наглыми глазами, девица. – Куда едешь?
– К знакомой в деревню, – отвечаю я и рассказываю про луковую тётю.
– Да брось ты эту чужую бабу! Поехали ко мне! Я тут под городом живу. Вещи-то у тебя есть?
– Есть мешок. Там мыло.
– Мыло – это хорошо. Золой надоело мыться. Мыло давай, чтоб тебе не тащить. Встретимся у входа в городской сад. Он у нас один.
На следующий день, напрасно прождав новую знакомую, уныло бреду от города в сторону деревни, где живет луковая тётя. В мешке у меня один клоун-раскидайчик. Двух девица выпросила, одного доктору подарила. Доктор смеялся, прыгал вместе с раскидайчиком на одной ноге, как мальчишка. Другой ноги у врача не было. Вместо неё – деревянная, выточенная из брёвнышка. Доктор был на фронте.
Двадцать километров – путь небольшой, но хочется есть, и потому, наверно, по просёлочной дороге не иду, а тащусь, плетусь нога за ногу.
– Так и надо! – сердито думаю я. – Вот сяду за стогом сена и буду сидеть до утра. Пусть волки съедят, раз такая растяпа, или с голоду помру. – Обхожу стог, сажусь на землю и вижу перед собой большую жёлтую брюквину. Её называют почему– то бухмой. Какая это была бухмина! Слаще ни до того, ни после этого не едала.
– Приехала? – заулыбалась луковая тётя, увидев меня. – Заходи! Отдавай мешок! Небось, обголодалась? Сейчас драчёну вытащу.
Тётя, все её называют Марией, достала из печи драчёну. Драчёна румяная, аппетитно пахнет, нет сил видеть.
– Тетя Мария, а что такое драчёна?
– Вот поешь, узнаешь, – смеётся тётя Мария. Я ем драчёну.
– Это же картошка?
– Разве невкусно? – широко улыбается тётя Мария. – Спасибо коровушке да курочке, сдобрили.
От горячей драчёны, от приветливой тёти Марии мне делается очень хорошо. Я закрываю глаза и вижу огромное солнце. Солнце поднимается из-за леса медленно, осторожно ползёт к вершине лохматой берёзы. Как блестят серебряные капельки росы на её круглых листочках! Я прикладываю листики к щеке. Они липучие и прохладные, пахнут берёзовыми вениками. Надо мной склоняется мама и гладит ладонью по щеке. Я открываю глаза. Только гладит меня не мама, а утренние тёплые солнечные лучи. Передо мной на жёрдочке сидит пёстрый петух, косит на меня радужным глазом. Петух вдруг затрепыхался, захлопал крыльями и голосисто, со знанием дела, пропел утреннюю побудку.
– Проснулась? Ишь с дороги как умаялась, за столом уснула, – улыбается тётя Мария, гремя в сенях косой. – Выспалась? Сейчас поедим и отправимся убирать сено.
– Эй, Мария! – кричит с улицы толстая рыжая бабка. – Председатель сказал, танк-то наш уже воюет!
– Какой танк, тётя Мария? – спрашиваю я, запивая картошку молоком.
– Тот, что мы всем бабьим колхозом купили. Ты думала, за лук мешок денег себе взяла? Нет, девонька! Мужикам нашим воевать помогаем. Пусть гусеницами давят этих гадов! Только вот с сеном управимся.
В поле женщины широко размахивали косами. Временами они останавливались, доставали из кармана какой-то плоский камень и начинали дзинькать по кривой, сверкающей на солнце, косе. Я вспомнила, как мы с братом заготавливали сено для козы. Но тётя Мария косы мне не дала, а велела деревянными граблями ворошить сено. Поворошишь-поворошишь, в траве поваляешься. А запах какой. Так бы и пила воздух. К вечеру еле пришла домой. Ломило ноги, руки и даже спину. Тут ещё зуб привязался. Болит и болит.
– Вот что, – говорит тётя Мария, – ложись сегодня на лавку, тулуп возьми. Ноги согреешь, пройдёт.
Подстелила я одну полу тулупа под себя, другой полой прикрылась. Только засыпать стала, как кто-то кольнул в ногу. А вот опять, уже в бок, в спину. Всю ночь вертелась в тулупе. Зуб так разболелся, что нет терпения. Встала, по избе хожу, зуб нянчу.
– Ты чего не спишь? – спрашивает тётя Мария.
– Колется что-то и зуб болит.
– Так это ж блохи?! Тулуп, поди, не выколотила?
Глянули в тулуп, а там блох видимо-невидимо. Чёрные, блестящие, так и прыгают, будто через верёвочку скачут.
Прошло несколько дней, зуб не унимается, болит, врача в деревне нет. Насыпала мне тетя Мария в заплечный мешок жита, килограммов десять.
– Снесёшь? – спрашивает.
– Конечно, снесу! – радуюсь я.
Председатель колхоза в город собирался ехать. Тетя Мария меня с ним и отправила. Быстро домчала нас в тележке лошадка, даже жалко, что деревня так близко от города. Высадили меня на Бежецком тракте.
А клоуна-раскидайчика я ещё раньше тёте Марии подарила.
На дороге скопилось пропасть народа. И все мешочники. Села я на лавку у дома. Дом чудной: окон нет, одна дверь. Видно, раньше здесь был амбар. Сижу. День прождала, машин нет. Те, что нагружены, пассажиров не берут. Пришла ночь. Мне уж не так страшно, как тогда. Люди кругом, на мешках сидят, дремлют. Я тоже за мешок свой держусь. Смотрю, в чудном доме открывается дверь. Дверь широкая, как ворота. Зовёт меня молодая женщина:
– Заходи! Ну чего чураешься? – а мне боязно, за мешок с житом ещё крепче держусь. – Да ты не бойся! Нужен мне твой мешок! Иди, ложись.
Осмелела я. Захожу. Затворила женщина дверь. Стало очень темно. Женщина чиркнула спичкой, зажгла керосиновую лампу.
– Есть хочешь?
– Хочу. И пить хочу.
– Я так и думала. Несколько раз прошла, всё сидишь. Куда собралась?
– В Калинин.
– А кто там есть?
– Мама, брат.
– Отец на фронте?
– Мы не знаем, где он. Мы из Ленинграда. Говорят, на Дальнем Востоке. Он в тридцать седьмом арестован.
– Понятно, – тихо вымолвила тётя Наталья. – А мы – беженцы из Украины, – кивнула головой в сторону угла. Там на кровати лежали старая женщина и маленький ребёнок. – Вот только и осталось от большой семьи, – женщина тяжело вздохнула.
– У нас никого на фронте, – продолжала я. – Всем письма пишут, а нам нет.
– Спокойнее. Но пишут не только письма, – добавила женщина. – У нас пятеро на фронте. Всё время душа болит. – Немного помолчав, спросила: – Как это твоя мамка решилась одну отпустить?
– Голодно. Тётя Мария звала. Брат и мама не могут. Мама сказала: «Всё лишний рот долой». А потом я – большая. Мне скоро четырнадцать лет!
– То-то и оно, что большая. Время ещё такое, нельзя расставаться. А потом... Да ладно. Вот суп. На тарелке – хлебушек.
Я никогда никому не рассказывала о своём отце. Может показаться, что я совсем не думаю о нём. Это – неправда. Всё, что светлое от детства, – всё от него. Что случилось в Ленинграде до войны, я долго не понимала. Два чувства всегда были рядом: любовь к отцу и страх перед кем-то. Этот страх появился сразу, как только остановился поезд, на котором мы уехали из Ленинграда. Страх, что у нас нет дома, что нас выгоняют из детской комнаты при вокзале. Страх, который повторялся из месяца в месяц более трёх лет, когда, взяв узелок с вещами и едой, уходила мама отмечаться в комендатуру НКВД. Иногда она брала нас с собой. Мама смотрела на меня и брата глазами, полными слёз и тревоги, словно в последний раз. Она, оказывается, выслана из Ленинграда как жена врага народа. Это было страшно произносить вслух. Значит, и мы – дети врага народа? Мы знали, что произошла ошибка. Ошибку нашли бы, но началась война. Мы ждали и боялись. Потому я никогда никому не рассказывала своём отце.
Рано утром тётя Наталья, растолкав желающих уехать, посадила меня на грузовую машину. Кузов машины был засыпан картошкой. На картошке сидели мешочники. Я, вцепившись одной рукой в кузов, другой в мешок с житом, сидела у самой кабины. Замелькали деревни, поля, машина неслась в сторону дома. На душе было хорошо и весело. Проехали почти половину пути, когда на дороге показалась одинокая фигурка. Тощая старушка поднимала руку.
– Некуда! – крикнул шофёр, притормозив возле бабки.
– Заплачу! Хочешь яичек? Варёные! – крикнула, старушка. Конечно, шофёру яичек захотелось. – На, родимый, тут пяток. Ешь на здоровье.
– Бабка, а нас двое, – недовольно буркнул шофер. – Неровно.
– Поделите, – шмыгнула носом старушка, проворно влезая на машину.
Вскарабкавшись в кузов, новая пассажирка протиснулась в середину. Нос большого чайника с творогом упёрся в толстую ногу соседки. Машина набирает скорость. Сбоку каменки – глубокая канава, смотрю то на дорогу, то в кабину. Шофёр пытается разломить варёное яйцо. Оно выскальзывает из рук. Ещё миг – и машина летит в сторону канавы. Я тоже куда-то лечу и больно шлёпаюсь на землю. Рука судорожно отыскивает мешок с житом. Мгновение или вечность. Не пойму, что случилось! Оглядываюсь по сторонам. Среди рассыпанной картошки лежит женщина с разбитой ногой. Валяется чайник, из которого вывалился белый творог. С носика чайника капает кровь. Кругом стоны. Машина – вверх колёсами.
В каком-то забытье иду вдоль дороги, не оглядываясь, таща на плече свой мешок. Сколько иду, не помню. Очнувшись, сажусь около кустов. Мимо по дороге едут машины. Не прошусь, да и денег у меня нет. Что были, отдала шофёру. К ночи добрела до деревни. На окраине, возле сараев, меня догнали две женщины. Они катили перед собой тележку. На тележке – мешки.
– Чего такая понурая-каурая? Ну-ка, давай твой заплечник! – весёлые женщины подхватили моё жито и бросили в тележку. – Не ленись, помогай! – Я вцепилась в деревянную ручку и пошла рядом.
Небо заволокло тучами. Стало быстро темнеть.
– Вот что, – сказали женщины, – ты тут постой, покарауль вещи, а мы пойдём поищем ночлега.
В деревне темно. Может быть, спят, а может быть, хорошая светомаскировка на окнах? Я стою, прижимаясь к тележке, вслушиваюсь в темноту. Смотреть некуда. Темно так, будто на тебя надели чёрный мешок. Ни луны, ни звёзд. Ночь тихая, тёплая. Где-то лает собака. И вдруг перед самым носом – лицо в круглых больших очках. Ещё мгновение – и душераздирающий страшный вопль, вопль ужаса и страха. Это кричу я. Ко мне подскочили перепуганные женщины. Они оказались рядом. Женщины стали успокаивать меня. Я до сих пор не знаю, была это явь или видение моего утомлённого всеми событиями мозга. Вскоре мы сидели в освещённом доме и пили чай. Потом спали на полу на мягких перинах. Утром я встала рано-рано и, захватив мешок, тихо ушла. Мне было стыдно за свои ночные крики перед хорошими тётями и гостеприимными хозяевами, которым они всё рассказали.
Как я узнала потом, в тот день я прошла почти тридцать километров. Иногда присаживалась возле обочин, ела малину. Ягоды на солнцепёке хорошо вызрели, были крупными, сочными. Солнце, румяное и горячее, всё ниже и ниже склонялось над землёй. Я останавливалась. Порой мне казалось, что больше не смогу сделать и шага, но собиралась с силами, шла дальше. Неожиданно увидела пастуха. Вихрастый мальчишка сидел за кустами, строгал ножиком палку.
– Хочешь молока? – спросил незнакомец.
– Хочу, – отозвалась я тихо и села.
За кустами коровы щипали траву. Было слышно, как они жуют. Пастух взял банку, подошел к пёстрой, погладил её, стал доить.
– На, пей! – Молоко было тёплое, почти горячее, пахло травой и коровой. – Хорошая у нас Пеструха, правда?
– Твоя?
– Наша. Значит, и моя. Мамка разрешает мне её дома доить.
– А как же сейчас? Немножко нельзя!
– Нельзя, но ты же голодная?
– Почём знаешь?
– Вижу. А я в Змееве живу.
– Это же рядом с Калинином! – обрадовалась я. – Значит, дома.
– Пять километров ещё. Но – считай дома, – согласился пастух. – А то оставайся, успеешь.
Но мне не терпелось. Сердце сильно сжималось как-то странно и необычно. При мысли о доме захватывало дух. Такого я ещё никогда не чувствовала.
ПИСЬМО
В августе пришло письмо: «Здравствуйте, дорогие наши соседи Фаина, Феликс, Лена! Пишет вам Лёля из Ленинграда. Низко кланяется. Вот и Алик просит передать вам привет. Ваше письмо получили. Шло долго. Живём мы сейчас не на Прядильной улице, а на Васильевском острове, ближе к работе. Мы ведь с Аликом трудимся на заводе. Теперь и стар и мал – труженики тыла. Делаем то, что нужно фронту. В Ленинграде неспокойно. Наши работницы шутят: ночью – как на вулкане, днём – как на дрожжах. Голод пережили, блокада города прорвана. Счастливы – не описать. А как выжили, страшно вспоминать. Многие из нашего дома померли. Баба Маня и её дед. Фрося жива. Дядя Федя воюет. Нюра с Нонной и младшеньким сыночком Борей умерли с голоду. Дворничиха с сыночком тоже. Вовку насмерть придавило стеной рухнувшего дома. Генка-артист на фронте, сбежал малый. Вот такие дела. Трудно сейчас всем, но мы не сдаёмся. Ленинград живёт, борется против фашизма. И мы, ленинградцы-блокадники, помогаем как можем. На том и кончаю писать. С низким поклоном Лёля и Алик. Июль 1944 года».
Вот и нет моей подружки Нонны, друга детства Вовки. И нашей наставницы дворовой. Генка на фронте. Наверно, в разведке. А где Петька? Надо написать Алику и тёте Лёле.
ОСЕНЬ 1944 ГОДА
Тёмным августовским вечером Феликс сказал, что в школу не пойдёт.
– Сейчас все, кто может, – громко заявил брат, – работают. Колька Свист второй год трудится. А я что? Маменькин сынок? Мне скоро шестнадцать! У нас и девчонки идут работать, – кивнул он в мою сторону, – кончится война, образование получим!
– Ладно, – неожиданно согласилась мама, – но Елену не агитируй, мала. Пусть седьмой заканчивает!