Текст книги "Философия убийства, или почему и как я убил Михаила Романова"
Автор книги: Гавриил Мясников
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)
Второго? Василий Иванченко. Тоже коренной мотовилихинец. Рабочий, токарь по металлу. Он в движении с 1904 года. Лет ему 32–33. Среднего роста, пропорционально сложен, с хорошим, мягким, добрым лицом. Он не то, что красивый, нет, а привлекательный. По всему его лицу разлита какая-то доброта и сердечность. Мягкий взгляд серых коричневатых глаз, сидящих неглубоко, не как у Жужгова, и всегда открытых, излучающих доброту. Овальное лицо и хороший лоб, изрезанный, правда, морщинами, но и у него кандальные признаки на лице. Он всегда ровный, спокойный, ласковый, но за этой ласковостью его тенорового разговора есть большая решимость и бесстрашие. В 1906 г. он был арестован за убийство двух казаков и приговорен к 15 годам каторжных работ. Из каторги он явился в Мотовилиху в 1917 г.
Он ровным остается и тогда, когда трудно остаться ровным. Расскажу про один случай. Власть взяли Советы. Местные социалисты-революционеры нервничали, но предпринять чего-либо не могли, боялись. И вот на заседании Исполкома социалист-революционер Волович истерически кричит: «Власть не у Советов, власть не у Советов, мы будем с оружием в руках бороться против перехода власти к Советам». Присутствующий тов. Иванченко ровно и тихо с места замечает: «Тов. Волович, не лучше ли для вас не разговаривать насчет оружия». Волович, обданный этим ласковым тенорком, сразу приходит в себя и, не закончив речь, садится. Он понял, что пугать оружием можно кого угодно и где угодно, но не цвет мотовилихинских рабочих-большевиков, сидящих в Исполкоме, а поняв, умолк.
Вскоре этот Волович сделался левым с.-р.-ом, а потом перекочевал к нам в партию. А толчок мозгам Воловича дал этот ласковый тенорок тов. Иванченко.
С этим тов. Иванченко в 1906 году мы ходили в лес на свидание к Лбову. Я от имени Комитета должен был передать ему некоторую сумму денег, паспорт и поговорить насчет видов на будущее, а тов. Иванченко как мой проводник. Условлено было, что кроме некоторых лиц Лбов ни к кому, ни на какие сигналы не выходит, между этими лицами был и тов. Иванченко.
Встреча со Лбовым была очень интересной, я о ней когда-нибудь расскажу. Мы были знакомы и до этой встречи. Он работал в 3-м снарядном цехе, а я во втором. Цехи смежные, и мы друг Друга знали. Затем он был руководителем экспроприации оружия. в которой принимал участие и я. И он мне, шестнадцатилетнему, поручил обезоружить сторожевую охрану, взяв себе помощников а сам с большей частью участников пошел в контору. Поручение я выполнил без единого выстрела. Но зная Лбова хорошо, я при встрече с ним в лесу его не узнал. Перемены в нем были удивительные. Он меня узнал.
Тов. Иванченко был из тех мотовилихинских коренников, которыми держалась наша организация. Его рабочие знали. Ему они верили. С ним они могли говорить по всем вопросам, по самым щекотливым и деликатным. Они в нем чувствовали своего друга и товарища, целиком преданного им. Он теоретически слабый и еще слабее как оратор. Но он мог объединять вокруг себя рабочих, как редко кто может. В это время он работал на заводе.[54]54
Из других источников следует, что Иваяченко в это время занимал пост начальника милиции г.Перми (см., напр.: Революционеры Прикамья. Указ. изд.).
[Закрыть]
Это уже два. Два каторжника. Хорошее начало.
А кто еще двое? Андрей Марков. Подходит. Среднего роста, коренастый, светловолосый, с большими светлыми усами, перегораживающими ему лицо. Рубаха-парень. Любит свое ремесло. Работает мастером в одном из орудийных цехов завода. В 1906 году был в тюрьме. Сидел некоторое время со мной, а потом получил административную ссылку. Член партии с 1905 года. Участник всех боев, которые пришлось вести передовикам Мотовилихи. Знает на практике все прелести царского режима и горит огнем злобы и мести. Нет такого предприятия, которое он откажется выполнить, лишь бы он верил, что это надо для торжества рабочего дела. Немного ленивый читать и мыслить самостоятельно, он поневоле больше верил, чем знал, и верил в людей, которых он знал, на ум которых он полагался и преданность революции которых он проверил. Для него Ленин и Свердлов были абстрактные величины, хотя Свердлова он знал, как знали Жужгов и Иванченко, по нелегальной работе в 1906 г. и по тюрьме. Но ему приказы Ленина и Свердлова представлялись, как некоторая «вещь в себе», а вот мое распоряжение это «вещь для него» – понятная и конкретно осязаемая, и он пойдет без колебаний, сделает все, что надо.
А это все, что мне нужно.
Четвертый? Колпащиков.[55]55
Иван Федорович Колпащиков вместе с А.В.Марковым в 1918 участвовал в расстрелах арестованных местной ЧК бывших полицейских, офицеров царской армии и др. (см.: Платонов О. Указ. изд. С.19)
[Закрыть] Рабочий. Это не коренной мотовилихинец. Повыше среднего роста, шатен, с коричневым цветом лица, лицо крупное, голос немного не соответствует его здоровой и сильной фигуре в обратном отношении, чем голос у Свердлова: из маленькой тщедушной фигурки Свердлова гремел большущий, сильный бас, тогда как из мощной здоровенной фигуры Колпащикова жалобно, почти пискливо, выходил слабый тенорок. Но пропорция несоответствия все-таки была меньше, чем у Свердлова. Сидел в тюрьме. В 1917 году был всегда в Комитете как красногвардеец и забывал всего себя, отдаваясь самой кропотливой, тяжелой и черной работе. Этим он похож был на Александра Калганова, но меньшего размера: по силе ума и характера. Работал на заводе, а все остальное время был всегда на боевом посту, выполняя самые опасные и сложные поручения. Что он пойдет со мной куда угодно, я не сомневаюсь. А большего для меня и не требуется.
Итак, я имею уже и необходимый кадр?
Может быть, в интересах дела не говорить им о приказах Ленина и Свердлова? – Не обмануть, нет, а смолчать о них? Вот ведь чорт, авторитарный тип мышления, по вековечной привычке люди не вдумываются в то, что пишут и говорят, а кто пишет и говорит. Говорит поп, значит правда, так тому и быть, а говорит умнее его, но не поп, а простой смертный – никакого внимания. Попов сменили, иконы поломали, а вместо них другие создаем, другие вешаем. И вновь вековечную лень мысли культивируем. Зачем это? Кому это на руку? Кому угодно, но только не пролетариату, не угнетенным и обездоленным. Сам тип мышления, с этой верой в авторитеты, мог зародиться только в момент разделения людей на повелителей и исполнителей, когда голова одного могла заставить выполнять свои предначертания руки многих и многих. Мы идем к обществу свободы дела и мысли, нам меньше всего к лицу прививать веру в авторитеты, а больше всего мы обязаны вызывать дерзания мысли. Но может быть из царства рабства в царство свободы путь лежит чрез постепенное уменьшение авторитарности мышления и вера в эти наши авторитеты есть переходная ступень? – Может быть, а все-таки погано. – И вот в простом, практическом маленьком деле эти авторитеты могут стать на дороге и помешать сделать полезное и нужное дело. А в переводе на язык политической борьбы это будет стоить тысячи и тысячи рабочих жизней.
Нет, на моей стороне такая большая правда, что она сломает все авторитеты. Моя правда и осязательно понятна для каждого пролетария. Они меня поймут и потому не нужно ни лжи, ни умалчивания. Скажу все как есть и... увидим.
Ведь в конце концов, я тоже авторитетом хочу взять, а не только правдой. На стороне Ленина и Свердлова только авторитет, а на моей – авторитет правды и мой авторитет. Ну, и пусть!.. /.../
Глава IV.
ИСПОЛНЕНИЕ
44. Рефлекс
Практика поставила передо мной вопрос о расстрелах рабочих и о гарантиях безопасности, создаваемых Михаилу Романову. Мое уважение к Ленину и Свердлову и отвращение к репрессиям против инакомыслящих пролетариев, да еще к таким, как расстрелы, заставили думать. Может быть, здесь сказалось мое долголетнее пребывание в одиночном заключении. Может быть. Я ведь всего год как на свободе. Это одиночка заставила меня копаться в моих мыслях, заглядывать во все закоулки моего «я», может быть больше, чем следует. Но я не раскаиваюсь. Я чувствую себя теперь сильнее и бодрее. Здесь я излагаю не все мои думы. Их было значительно больше, и они были как будто глаже, стройнее и сильнее. Но и этого достаточно, чтобы понять, почему я с такой решительностью вопреки прямым предписаниям Ленина и Свердлова и вопреки желанию всех местных товарищей пошел на убийство Михаила Романова.
И когда я после трех бессонных ночей, которые ушли у меня на эти размышления, на эту самопроверку, на это психологическое вооружение, встал с постели, поднятый шумом пришедших в Исполком товарищей, то я почувствовал себя, как будто я после очень долгого перерыва сходил в баню, вымылся, сменил белье, почувствовал себя очень легко. Никакого беспокойства, никакой усталости, никакой тревоги. Я сказал себе: «Ну, а теперь за дело», – и чувствовал, что я уже убил Михаила, а осталась какая-то техническая операция, которую надо сделать. Чувствовал, что не только можно убить, но и надо убить, должно убить. /.../
45. Иду на работу в ЧК
А теперь практически. Пойду в ЧК. Круто поверну линию. Это первое.
Второе. Узнаю, знают ли они что-нибудь об организации офицеров.
Третье. Вызову Михаила и поговорю – официально сообщу, что он находится под надзором ЧК.
Решено. Точка.
Надо собрать заседание Совета и устроить перевыборы председателя. Потом пойду в Губком и скажу о своем намерении работать в ЧК.
Делать надо быстро, а то могут действительно увезти. Надо послать кого-нибудь узнать, есть ли какая-нибудь охрана в гостинице или нет.
С этими мыслями я вхожу в свой кабинет и вижу т.Туркина. Здороваюсь и говорю:
– Тов. Туркин, знаешь мои намерения?
– Это ты о чем? Почему я знаю?
– А вот подумай и скажи.
– Ничего не могу придумать.
– Хочу пойти работать в ЧК.
– Ты что? Спятил малость?
– Нет пока, потом может быть спячу.
– А знаешь, Гавриил Ильич, ты ведь здорово изменился за последнюю неделю: похудел, замкнулся, мало говоришь и очень рассеянный.
– Заметно разве?
– Да еще как. Мы уже говорили между собой о тебе и решили, что ты устал. Прямо из каторги, да в работу, и в дьявольских условиях. Отдохнуть бы тебе.
– Ну нет, Миша, это не то. Совсем, совсем не то.
– А что же? Скажи.
– Потом узнаешь. А пока вот что – надо назначить собрание Совета.
– Для чего?
– Мой отчет заслушать и нового председателя избрать.
– Ты думаешь, что тебя Совет отпустит?
– Должен отпустить.
– Ну, нет, ты шутишь. Я первый буду против.
– Ты, Миша, не ерунди. Ты меня знаешь лучше всех, и если я покидаю Мотовилиху, то это так надо. Ты должен меня поддержать. И не расспрашивай. Можешь мне поверить, что это надо?
– Конечно, могу.
– Ну, так и действуй.
– А почему ты не хочешь мне сказать, почему уходишь?
– Нельзя, Миша. Потом узнаешь, а сейчас положись на меня и действуй: ты помоги мне, поговори с товарищами в этом духе, подготовь почву.
– Трудно это, Гавриил Ильич, ты пойми, что без тебя Мотовилиха потеряет весь свой авторитет. Сиротой останется. Это ведь понимают все, ну и попробуй уломать.
– Тогда вот что: я пойду в Губком, возьму командировку в ЧК, а ты скажешь товарищам, что я временно ухожу на работу в ЧК, так как там много безобразий. Они должны согласиться.
– Да, это пожалуй.
– Ну, то-то же. Вот кого в председатели выдвинуть? Как ты думаешь?
– Я, прямо сказать, ничего сейчас не могу придумать. Ты меня пришиб.
– Эк, брат, расчувствовался.
– Привык я к тебе.
– А ты думаешь, я к тебе не привык? Ну, да это сантименты, Миша, а я вот подумал уже и о заместителе. Сбросов... /.../
46. Я в ЧК. Заседание. Прием отдела. Вызов Михаила
В течение трех дней мне удалось отделаться от председательствования в мотовилихинском Совете и вступить в члены ЧК Перми.[56]56
Мясников был делегирован из райкома на работу в Губ. ЧК решением общего собрания коммунистов Мотовилихи 27 мая 1918 (из Справки, составленной по материалам Гос. архива новейшей истории г.Перми —Ф.620. Оп.1.Д.1–3).
[Закрыть]
ЧК помещалось на Сибирской улице, на той же, что и Королевская гостиница, в помещении бывшей городской управы.
Вход в помещение был не свободным и только по пропускам. Красногвардейцы, что дежурили при входе, были мотовилихинцы, рабочие, и мне всегда можно было проходить: они меня знали и никогда пропуска не спрашивали.
В первый же день моего прибытия состоялось заседание ЧК:
Лукоянов, Малков, Ивонин и я. Председательствовал Лукоянов. Он предложил наметить порядок дня.
Я с места в карьер: предлагаю сделать доклад ЧК об ее работе, чтобы меня ввести в курс дела, и второй вопрос – о моей работе здесь.
Предложение было принято.
Лукоянов, повыше среднего роста, тонконогий, жидкий, сутулится, светлый шатен, с голосом надтреснутым, жидким тенором, лицом довольно красивым, но с явными признаками наркомана, жидкие, светлые волосы, бритое лицо, светло-серые глаза, подернутые мутной пленкой.
Встречал я его раньше нечасто и не замечал. Он знал меня лучше, чем я его. Но в тот вечер, когда я получил командировку, я почему-то зашел в бывшее здание дворянского собрания, и один товарищ, женщина, Масляникова, только что познакомившаяся со мной, показывая на Лукоянова, говорит:
– Вы знаете – это гроза города Перми и губернии.
– Да? Вот не знал. – И от всей души расхохотался.
– Почему вы смеетесь?
– Смешно.
Я вспомнил рассказ Борчанинова и его характеристику Лукоянова, и мне было понятно, что он таки держит постоянный курс на страшного. Экая ведь пакость, думаю. Ну, да черт с ним.
И вот, всматриваясь теперь в него, вижу, что он хочет на меня произвести впечатление, но кроме брезгливости он мне ничего не внушил.
Он стал делать доклад. Доклад был писанный, с обозначением цифр задержанных спекулянтов, конфискованных товаров, количества арестованных за контрреволюцию и количества расстрелянных.
Доклад кончен. Я прошу уточнить доклад: кто арестован и кто расстрелян? По социальному положению и по политическому направлению.
Подсчитали, и оказалось, что громадное большинство арестованных и расстрелянных – это рабочие и крестьяне.
Сейчас я цифр не помню, но помню, какое впечатление они на меня произвели: среди расстрелянных не было ни одного члена партии к.-д., не было ни одного монархиста, а все – крестьяне и рабочие были или меньшевики, или с.-р.-ы, или беспартийные. Это так меня поразило, что я при всем желании скрыть волнение не сумел его скрыть и в упор спрашиваю: «А за что расстреляны такие-то и такие-то рабочие Мотовилихи?» (Фамилий теперь не помню, но тогда я их назвал).
Ответ был бесподобен. Мудрее и придумать нельзя: «Они шептуны «-
– Только за это?
–Да.
– Ну, на что это похоже? Если и все остальные рабочие и крестьяне расстреляны за то, что они шептуны, то получается так, что при нашей власти рабочим не только говорить, но и шептать нельзя? Это никуда не годится.
Получилось так, что не доклад слушали, а допрос производили, и Лукоянов чувствовал себя, как на иголках. Возразить что-либо он прямо не мог. Он такого напора не ожидал.
Я, продолжая свою реплику, предлагаю:
1. Круто изменить линию ЧК и ни рабочих, ни крестьян не расстреливать, кроме как за попытку террора, и при этом в каждом случае вести самое тщательное расследование для установления действительной виновности.
2. Конкретно установить, кто подлежит немедленному расстрелу: высшие чины полиции, жандармы, шпики, провокаторы, а из низших чинов – только отличившиеся своей жестокостью в борьбе с революционным движением.
3. Общая линия ЧК должна быть направлена в сторону борьбы с партиями буржуазии, помещиков, попов. И чем правее направление, тем круче расправа.
Принимаются все три пункта без какой бы то ни было попытки борьбы и возражения.
На этом обсуждение доклада и закончилось. Стали обсуждать вопрос о моей работе. И без прений мне дали отдел по борьбе с контрреволюцией.
Когда собрание закрыли, то я подумал: «Все идет, как по писаному, – и тут же направился в Мотовилиху.
На другой день приехал в ЧК и принял отдел Малкова.
Малков – столяр, среднего роста, плотный, крепкий, рыжий, лицо веснушчатое, трегубый, прямой нос, голубые глаза, недалекий, ленивый читать и еще более ленивый думать. Заражен уже бюрократизмом, карьеризмом, желанием властвовать.
При сдаче отдела я между прочим спросил, есть ли какая-нибудь гласная или негласная охрана Королевской гостиницы. Он ответил: нет, ни гласной, ни негласной.
– Почему?
– Михаил находится в распоряжении центра.
– А кто эти 12 гавриков, которые его охраняют?[57]57
Сведения о какой-то особой охране вел. князя в других источниках отсутствуют.
[Закрыть]
– Это дворянские сынки из какой-то военной школы.
– Вы не знаете точно, кто они?
–Нет.
– Это, должно быть, труднее сделать, чем расстрелять рабочих за то, что они шептуны? – полушутя говорю я, а потом серьезно добавляю: – Как это ты, тов. Малков, рабочий Мотовилихи, мог допустить такую вещь? Ну, Лукоянов, это еще куда ни шло, но как это ты мог допустить?
– Эти вопросы решались коллегией и ответственен Лукоянов. Если я в чем-либо и ошибся, то только в том, что не боролся против Лукоянова. Он с нами почти не считался и накладывал резолюцию, какую хотел.
– Плохо это. Еще хуже то, что арестовали их за моей спиной, не сообщив мне об этом.
– Это тоже Лукоянов. Он хотел сделать так. чтобы ты не узнал, боясь, что ты не разрешишь арестов.
– Я догадывался, что это так. Но этого больше не будет. Я ему обломаю рога.
– Да, он вчера уже это понял, что фактически ты здесь будешь хозяином. Когда ты ушел, мы остались после тебя и говорили. Он сказал – хороший парень Мясников, но я не смогу с ним работать, очень крутой он. Он ведь не посмеет теперь ни одной резолюции наложить, не посоветовавшись с тобой, а это ему нож острый.
– Ну, так. Я слышал, что вы какую-то офицерскую организацию раскрыли?
– Нет, никакой.
– Чисто, значит, тихо?
– Да, как будто.
– Это хорошо.
После того, как я принял отдел, я послал за Михаилом. Через некоторое время входят ко мне в кабинет двое: Михаил и его секретарь Джонсон.
Михаил высокого роста, сухой, непропорционально тонок, длинное и чистое лицо, прямой и длинный нос, серые глаза, движения неуверенны, на лице растерянность. Явно не знает, как себя держать. Глядя на него все можно предположить, но только не наличие большого ума. Этого порока ни на лице, ни в глазах, ни в движениях не заметно. И увидев такую глупую фигуру, я спрашиваю:
– Скажите, гражданин Романов, вы, кажется, играете роль спасителя человечества?
Ответ, который последовал, вполне соответствовал моему впечатлению.
– Да, я вот дай наеду свободу, а он вот меня в ЧК приглашает, – сказал, двинув как-то нелепо рукой при этом.
Секретарь Джонсон, человек среднего роста, а рядом с Михаилом кажется низкого роста. В противоположность Михаилу, движется уверенно, сдержанно, расчетливо, лицо продолговатое, умное, энергичное, светящиеся серо-темные глаза приковывают к себе внимание и как будто мешают разглядывать детали лица.
Заметив на моем лице усмешку, он понял, что я хохочу от всей души над глупым Михаилом, и поспешил вмешаться в разговор, стараясь сгладить впечатление, произведенное гениальным ответом Михаила.
– Михаил Александрович хочет сказать, что центральная власть отдала распоряжение оставить его без надзора ЧК, вполне свободным и не рассматривать его как контрреволюционера.
– Думаю, что это сенатское разъяснение мне не нужно. Обо всех распоряжениях центра я осведомлен. И тем не менее, я вам приказываю приходить сюда каждый день на отметку, а теперь распишитесь в явке и будете свободны, – ответил я.
Они расписались и, поклонившись, со словами «до свидания» удалились.[58]58
О вызове в ЧК и о предписании ежедневно ходить туда отмечаться сделана запись в дневнике М.А. от 21 мая 1918. Указание на Мясникова в ней отсутствует. Дневниковая запись от 7 июня 1918 начинается так: «В Чрезвычайном Комитете я слегка сцепился с одним «товарищем», который был очень груб со мной» (Цит. по: Самосуд. Указ. изд. С. 14). Не исключено, что этим «товарищем» и был Мясников.
[Закрыть]
Это было при мне первое и последнее посещение ЧК Михаилом.
Тут произошло что-то до необычайности странное...
47. Губком партии открывает во мне таланты, которых никто, в том числе и я, не замечал. Хотят меня сплавить
В тот самый день, в который я вызвал Михаила, Губком партии обсуждает вопрос о посылке работников в Областную Чрезвычайную Комиссию Урала, в Екатеринбург. И намечается два кандидата: как очень опытные чекисты – это Лукоянов и я.
Если Лукоянов долго работал в ЧК, с самого основания ее, то я работал меньше недели и никак не могу сойти за опытного чекиста.
Когда обсуждали вопрос о посылке меня, то кто-то, чуть ли не Михаил Лукоянов (брат чекиста) горячо говорил за меня и выдвинул то положение, что с появлением тов. Мясникова в Ч К линия ЧК круто изменилась и приобрела истинно пролетарский характер и т.д. и т.п., все в этом духе и роде.
Я сидел и думал: таланты во мне открыли. Ну, шутите, это вам не пройдет.
Я пытался отказаться и говорил, что если моя работа здесь не нужна, то я пойду в Мотовилиху.
Но все было напрасно. Губком был тверд. И через некоторое время в этот же день по прямому проводу сообщили Областному Комитету партии о постановлении Губкома и моем сопротивлении. Областной Комитет подтвердил постановление Губкома, и я должен был ехать.
Предо мной в самых ярких деталях воскресла моя беседа с т.Борчаниновым в Исполкоме Мотовилихи: они охраняют Михаила от меня. Теперь я в этом убедился. Когда я сидел в Мотовилихе и не изъявлял желания работать в ЧК, то они могли думать, что я не знаю о присутствии Михаила в Перми. А вот я пришел работать в ЧК и в первый же день вызываю Михаила... И они решили меня сплавить. Избавиться от меня и уберечь Михаила от всяких неприятностей. Вот почему сразу увидели во мне, никогда не работавшем в ЧК, опытного чекиста, вот почему открыли мои таланты по части классовой линии.
Неужели Михаил имеет возможность влиять на работу? Через кого? Или это простое усердие угодить Ленину и Свердлову?
Я сказал, что я поеду, но мне необходимо сдать дела председателя Совета в Мотовилихе и немного познакомить с работой тов. Обросова. Губком согласился.
48. Ну, вы шутите, дорогие товарищи!
Лукоянов живо свернулся и уехал в Екатеринбург. Председателем ЧК был назначен Малков, я же больше не появлялся в ЧК. Я узнал все, что нужно узнать. Ни о какой офицерской организации ЧК не знает: не тем были заняты – рабочих-шептунов вылавливали, не до офицеров. Михаил живет без всякой охраны: в любую минуту может удрать. Двенадцать апостолов, что охраняют Михаила, – это пажи, которые готовы исполнить любую прихоть Михаила.
Михаил по своей глупости взболтнул, что он дал народу свободу, а неблагодарный народ его в ЧК приглашает. Значит, агитация исходит от него. Он себя чувствует Михаилом II. Офицер тоже взболтнул. Все говорит за то, что надо как можно скорее кончать с Михаилом, пока его не выдернули из-под нашего носа.
Я в Мотовилихе был фактически еще председателем. Все обращались ко мне, и Обросов туго входил в работу. Но занят я был больше моими думами о Михаиле, чем работой и инструктированием Обросова.
Формально же я не был теперь ни членом ЧК, ни председателем Совета, ни членом Губкома, единственно то, что я был членом [В]ЦИКа. Это мешало. Но мешало только в случае осложнений, а совсем не мешало, если все пойдет гладко. И надо, чтобы пошло гладко.
Но что же я буду делать с этими «двенадцатью», что охраняют Михаила? Ничего не буду делать. Михаил бежал. ЧК их арестует и за содействие побегу расстреляет. Значит, я провоцирую ЧК на расстрел их?
А что же иначе? Иного выхода нет. Выходит так, что не Михаила одного убиваю, а Михаила, Джонсона, «12 апостолов» и двух женщин – какие-то княжны или графини, и несомненно жандармский полковник Знамеровский. Выходит ведь 17 человек.[59]59
Скорее всего. Мясников в своих подсчетах исходит из запомнившегося ему числа тех, кто был арестован ЧК впоследствии в связи с официальной версией бегства М.А
[Закрыть] Многовато. Но иначе не выйдет. Только так может выйти.
А выйдет ли? – Все они вооружены. Все владеют оружием. Все офицеры, и естественно, что они могут оказать и окажут сопротивление. Тогда как?
Во что бы то ни стало, но пристрелю Михаила. И пристрелю.
А может быть, сопротивления не будет? Если есть офицерская организация, готовящаяся похитить Михаила, то о наличии ее все это окружение осведомлено, и они несомненно с ней тесно связаны, то психологически сопротивление невозможно, так как они будут думать, что это и есть офицеры, похищающие Михаила.
Но знают ли они их в лицо – может быть, Михаил, Джонсон и еще кто-нибудь из близких, а все не могут знать. Это рискованно.
Но Михаил, увидя нас, может отдать приказ стрелять – надо этому помешать. А как? Надо, чтобы товарищ начал разговаривать с Михаилом и не отпускал его. При первой попытке сопротивления должен пристрелить Михаила. Надо, чтобы они видели бесполезность сопротивления.
Да ведь у нас будет мандат ЧК. Чего же еще? А что если он захочет проверить по телефону? – Не дадим. Да и это будет ночью – в ЧК никого не будет, кроме дежурных сотрудников.
Собирался убить одного, а потом двух, а теперь готов убить семнадцать!
Да, готов. Или 17, или реки рабоче-крестьянской крови с неизвестным еще исходом войны. Революция это не бал, не развлечение.
Думаю даже больше, что если все сойдет гладко, то это послужит сигналом к уничтожению всех Романовых, которые еще живы и находятся в руках Советской власти. Ну, и пусть.
Если сейчас на фронтах гражданской войны льются ручьи крови, то, подарив Михаила Колчаку, – польются потоки.
Гражданская классовая война тем отличается от межнациональной, что она происходит в каждом городе, в каждой деревне, повсеместно, где есть различные классы, противостоящие друг другу.
Михаил и его приближенные – это штаб, главный штаб, от которого зависит многое, а может быть, и исход войны. И имея этот штаб в руках, не уничтожить его, это значит быть тряпкой, а не революционером, значит помочь врагу бить нас. Этого-то я делать не собираюсь. А напротив. Надо привести в исполнение приговор истории. И колебаниям нет и не должно быть места.
Если бы сейчас под штаб Колчака подложить мину и взметнуть его на воздух со всем[и], кто там есть, а их там не 17, то было бы это полезным для революции делом? Конечно. В какое же сравнение может идти Колчак с Михаилом?
Итак, решено. Твердо, бесповоротно. И решено, собственно, не сейчас, а в те три ночи моих размышлений. Там все основы основ, а теперь просто детали и техника.
49. Еще заскок мыслей
Все, говорю, решено твердо и бесповоротно, а как-то не могу оторваться от мыслей, не могу их обрубить и не думать. И нет-нет да опять начинаю. Вот и сейчас ловлю себя на том, а как бы посмотрел Толстой на моем месте?
Если бы Толстому предстояло убить Михаила и спасти многие тысячи жизней трудовиков, то решился бы он убить? Если бы ему нужно было убить тифозную вошь, разносящую заразу, и спасти множество людских жизней, то убил бы он эту вошь? Да, убил. Убил бы и не задумался. А Михаил? Разве он лучше тифозной вши? Ведь тифозная вошь может сделать отбор, умертвить слабых и оставить в живых сильных, а эта вошь будет истреблять всех, а пройдя через горы трупов, воцарится и будет угнетать, давить, порабощать... И борьба возгорится снова, и снова реки крови и горы трупов.
Толстой убил бы эту вошь. Он должен был бы убить. Хотя... он предпочел отдать свое имение семье, а не крестьянам, и это после революции 1905 года! После такой революции, которая выявила лицо крестьянина: он хотел взять землю, политую потом – грядой поколений крестьянских. И... помещик Толстой мешал Толстому-мыслителю понять – куда мы идем. /.../ Проповедь непротивления имела целью укрепить это помещичье царство. И потому, если бы ему предстояло убить одного помещика и спасти сотни тысяч крестьян, то он отказался бы это сделать: пусть гибнут сотни тысяч крестьян, но не тронь помещика. А ко всему этому придумал бы хитроумную словесность для успокоения своей помещичьей совести: огнем, мол, огня не потушишь, а насилие насилием не убьешь.
Всякое возможно. Больше правы были те крестьяне, которые считали, что Толстой это помещик с дурнинкой – не знает, что делать, вот и блажит. С жиру бесится. И когда они приходили к нему сорвать с него на коровешку, то думали: с паршивой овцы хоть шерсти клок. Они были правы. Он был потомственный почетный дворянин и помещик, и остался верен своему помещичьему роду до конца дней своих, во всех проповедях и делах своих. Он только умнее других защищал помещичий строй. Это и все. И ему не нужно было бы долго размышлять и думать над моей задачей. Он бы ее решил в пользу помещика практически, умаслив крестьян елеем словесным.
Да, так-то!
А Достоевский?
Этот откровенный защитник православия, самодержавия и народности. Он еще меньше стал бы думать, чем Толстой. Тот не убил бы помещичий строй (помещика), а отдал на растерзание миллионы трудовиков, но прикрыл бы это елейной ложью от Евангелия, а Достоевский был бы откровеннее.
Какую силу презрения нужно было иметь в груди Достоевского к трудовому народу, чтобы нарисовать два типа, Ивана Карамазова и Смердякова?
Теперь время смерда. Сам смерд берется решать свою судьбу. Он разоряет дворянские гнезда, он идет на сокрушение промышленного феодализма, он трясет основы поработительского строя, и ему самому надо решать вопросы войны против поработительского неба и земли.
Надо думать, что скоро появится художник сильнее Достоевского и нарисует нам тип великого смерда, великого Смердякова, вкусившего от древа познания добра и зла, и трусливого, гадкого помещика-буржуа, чувствующего, что ни сила небесная, ни сила земная не могут спасти его от сурового приговора истории. История дала заказ. Найдется достойная рука выполнить эту историческую миссию.
Достоевский – охранитель помещичьего строя, с величайшим презрением и брезгливостью впустил он смерда в свою комнату и пустил его для того, чтобы опоганить его, превратив этого смерда, вкусившего от древа познания добра и зла, в полное собрание всех мыслимых пороков, дабы напугать либеральствующих и умствующих лукаво Иванов Карамазовых. Надо реабилитировать Смердякова от гнусностей Достоевского, показав величие Смердяковых, выступающих на историческую сцену битвы свободы с гнетом, попутно рассказав всю правду о поработителях – богах.
Разумеется, Достоевский был бы целиком на стороне первого из помещиков – Михаила.
Он бы предпочел пролить реки крови смердов, лишь бы продлить царство помазанников божиих на земле.
Выходит все-таки невесело: я – против всех. Ленин, Свердлов – это голова партии, членом которой я являюсь. Я могу только догадываться о мотивах, побудивших [их] давать телеграфные приказы; более или менее правильно строить свои предположения, но это все-таки мои предположения и не больше.
Все местные работники Перми против меня в этом пункте. Я это вижу, и особенно теперь.
Толстой и Достоевский тоже против меня. И понятно, что Милюковы, Керенские, Даны, Колчаки – тоже против.
И вот я один. Скучно, брат.
Один против всех.
Когда сидишь в орловской одиночке, то там поневоле один, а вот теперь на воле, в кругу товарищей, друзей – но один. Это тяжелее, чем одиночка.
Но нет. Я чувствую, что я делаю дело нужное, полезное нашей революции, пролетариату и крестьянству. В этом моя сила и право.
Да, но я все-таки один. Потом-то буду не один, а теперь один. Это тяжело.
А где же искать легкой революции? Революция – это трагедия истории. А сейчас трагедия трудовых масс и отживших классов. Быть революционером и ожидать только легкой жизни, легкого занятия – это революционер по моде, авантюрист.
50. Надо начинать
Сейчас пойду в завод, пройдусь. Погляжу на рабочих и себя покажу. А там увижу Колпащикова и скажу, чтобы сегодня вечером часов в 8 пришел... А куда?








