355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гавриил Левинзон » На три сантиметра взрослее » Текст книги (страница 2)
На три сантиметра взрослее
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 04:06

Текст книги "На три сантиметра взрослее"


Автор книги: Гавриил Левинзон


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)

– Кончается завод, – говорю я. – Все, больше ничего не будет.

Она улыбается, и я замечаю, что у нее, ко всему – к зеленой кофте и матрацному платью – еще и верхний передний зуб сломан, остаток торчит, пенек.

– Чего смеешься? – спрашивает она. – Вот черт! Такой я человек. Что бы ни случилось, а удержаться не могу… Слушай, ты, может, думаешь, что я плакала из-за этого? – Она пинает чемоданчик.

Не из-за этого она плакала! Подумаешь, несчастье! Она, если надо, может целый месяц жить на вокзале – ей хоть бы что. Она от обиды плакала. Только что это за обида, она никому не скажет, тем более такому…

– Молокососу, – подхватываю я, и она опять улыбается, а я беру чемодан и подаю ей сумочку; она отходит и вдруг всхлипывает и оглядывается на то место, где ей так здорово плакалось. Кто знает, как ей в другом месте будет, там, куда я ее веду? Она говорит:

– Слышь, а ну, поставь чемодан – я передумала.

Приведет вот так домой, объясняет она, а там родители. Где взял? Откуда привел? И пошли расспросы: «Как вы в нашем городе оказались? Что же, вот так просто и приехали?» Нет уж, спасибо. Она не пойдет.

– Да не беспокойтесь, – говорю я, – никаких родителей. На юге отдыхают. Я да еще один такой же на две комнаты – вот и все.

– Ну, это другое дело, – говорит она. – Дай-ка чемодан, я сама привыкла носить.

Мы идем дальше. Она сразу же забывает, что моих родителей нет дома, и начинает кипятиться, злиться на них – на моих родителей, отдыхающих на юге: накормят, в ванной разрешат помыться, а потом начнут жалеть: «Ах, ты бедная! Ах, несчастная!»

Я начинаю понимать, что это она не на моих родителей сердится, а просто на тех людей, которые жалеют. Я ее успокаиваю: не беспокойтесь, я сроду никого не жалел; мой названый брат – тоже славный парень: ему это в голову не придет.

Мой названый встречает нас с открытым ртом. Опять надо придумывать, что сказать. Так и вертится на языке: «Чувствуйте себя, как дома». Нет, таких слов от меня никто не услышит. Я молча иду в ванную и включаю колонку. Она кивает: правильно. Что-то она ищет в своем чемоданчике, бормочет, похоже, выговаривает какой-то вещице, что та в прятки вздумала играть в неподходящее время. Я увожу моего названого в другую комнату и затворяю дверь.

– Никаких вопросов, – говорю я. – Ты понял?

– Юра, да когда я расспрашивал?

– Ты не такой, – говорю я, – Это точно.

Я вспоминаю про его беседы со старушками. Нет, этого человека нужно как следует предупредить.

– Ты не такой, – говорю я. – Я на всякий случай. Понял? Никаких расспросов! Она сама все расскажет.

Он просиял. Сплетник проклятый.

– Нужно проявить деликатность и чуткость, – говорю я. – Знаешь, что это значит? Чтоб никакого жаления! Все должно быть на высоте! Теперь… – Я открываю дверь. – Теперь посмотри на эту сумочку. Как ты думаешь, сколько в такой сумочке может быть денег?

Он морщит лоб.

– Там может быть сколько угодно, понял? Но может и ничего не быть, – объясняю я. – Даже на трамвай. Ты понял? Она будет питаться на наши деньги.

– Юра, – говорит он, – ты ж меня знаешь, – и прикладывает ладонь к груди.

– Я тебя знаю, – говорю я. – У тебя может быть такая сердечность на лице, что у человека аппетит пропадет. Ты за лицом следи, понял? А то домой отправлю!

Он обижается, начинает кричать, что никогда у него не было «такой сердечности» на лице.

– Юра, да не было же! – говорит он. – Ну разве было? Не было же!

– Ну, может, мне показалось, – говорю я, отсылаю его разогревать ужин, а сам сажусь на диван, чтоб обвыкнуться. Может, для кого-нибудь это и не событие. Только не для меня. Оказывается, я могу познакомиться с женщиной, могу привести ее к себе домой – вот слышно, как в ванной гудит колонка. Невероятно! Я становлюсь другим! Сейчас я заговорю и не узнаю своего голоса.

Она появляется: разрумянившаяся, халат, по-моему, ей длинноват, но она знает, как в нем ходить.

– Как тебя звать?

Теперь и я спрашиваю, как ее зовут.

– Наташа. А его как?

– Феликс.

Мой названый никак не решается посмотреть на нее обоими глазами – то одним зыркнет, то другим. Понятно: меня тоже интересует, куда девалось страшилище. Зуб сломанный ее вроде не портит, веснушки на носу – тоже. Она улыбается: наверно, понимает, что страшилища уже нет. Опять она кивком подтверждает, что мы поступили, как она ожидала: ужин на столе.

Как ест она! Изумительно! За обе щеки! Хлеб с колбасой, колбасу с картошкой, все это с помидорами – человек проголодался. Вот уже пьет чай и хлеб откусывает так, что тебя берет сомнение, распробовал ли ты этот хлеб как следует, может, ты вовсе не понимаешь, какая это вкусная еда. Я догадываюсь: она не такая, как мы. Я бы не смог вот так лопать в чужом доме, даже если бы три дня не ел. Наверно, эта моя мысль как-то ей передается, может, взглядом обнаружил. Она начинает объяснять: если б ей пришлось кого-то принимать у себя, она бы приняла как следует, поэтому она не стесняется, да и вообще она привыкла: если уж есть, так есть, – она интернатская.

Вот начала приоткрываться тайна. Мой названый настораживается. Да и мне тоже хочется, чтоб она рассказала о себе. Но она молчит. Что с ней? Сидит насупленная. Похоже, что-то неприятное вспоминает. Вот рука сжалась в кулачок. Что это она бормочет? Не расслышать. Странная. Мы с моим названым ведем себя так, будто в комнате кто-то спит: ходим на цыпочках, объясняемся знаками, у моего названого это смешно выходит – я выбегаю в другую комнату, чтоб посмеяться. Мой названый прибегает следом. Я жду, что она позовет меня. Мы вертимся у двери, наконец не выдерживаем и заглядываем в комнату, она спит в уголке тахты, подобрав ноги и прикрыв их полой халата.


Деликатность плюс радушие – вот моя линия. Никаких расспросов, даже чтоб намека не проскользнуло или взгляда любопытного. Когда она возвращается домой, я сразу же завожу разговор о чем-нибудь постороннем. В общем, с деликатностью, я в этом уверен, все как полагается. Другое дело с радушием: тут заминка из-за слов. «Чувствуйте себя как дома» или «пусть вас это не тревожит» – меня не устраивает, а других слов у меня нет, и, что бы я ни придумал, мне кажется, это не то. Вот я и обхожусь улыбкой и жестами.

А мой названый? Ясно, он никогда не задумывался, что значит быть на высоте. Он все старается остаться с Наташей наедине: какие-то они ведут разговоры, и вид у моего братца, когда я их застаю, такой же, как тогда со старушками, – свойский, доверительный, заинтересованный. Я не сомневаюсь: он занят выуживанием сведений; я улыбаюсь Наташе: что поделаешь – он такой. Я не очень на моего названого злюсь. Я понимаю: каждому человеку хочется поговорить с кем-нибудь доверительно. И все же наедине я ему замечаю:

– Ты опять?

– Юра, в чем дело?

– Объяснить?

Он пожимает плечами. Невероятная наглость! Видно, доверительные разговоры идут ему на пользу: у него новое выражение глаз и жест появился – вытягивает руку и указывает двумя пальцами: потуши, мол, свет. Я шлепаю его по руке. И тогда он – может, в отместку? – начинает со мной игру.

– Положение неважное, – говорит он озабоченно.

Я делаю вид, что не понимаю, о чем он; на самом деле мне не терпится узнать, что он выудил у Наташи.

– Юра, – говорит он, – ты же понимаешь, о чем я. Она приехала к одному человеку… – Ему приходится самому погасить свет: он делает это с таким видом, как будто сейчас скажет: довольно этих безобразий! Заодно он выпаливает: – Но его здесь нет! Он в командировке!

Я жду, что он продолжит. Ну сколько он может продержаться? Я жду – и вот тебе на: сопение, спит.

Утром до меня начинает доходить, что я совершенно не представляю, что происходит рядом со мной, кто живет в нашем доме, что привело ее в наш город? Да и в каких я с ней отношениях? Уходя по своим делам, она кивает моему названому, как своему, а мне так совсем по-другому – холодно. Я салютую в ответ, я все еще этого как будто не замечаю, а она, уже начав закрывать дверь, распахивает ее:

– Юра, что ты все жестикулируешь? Ты мне скажи что-нибудь! Как тебе нравится, Феликс? Приводит в свой дом, и его больше ни черта не интересует! Он даже не спросит, зачем я приехала! Подумаешь, привел! Знала бы, в гостиницу ушла!

Она хлопает дверью, я слышу, как она сбегает по ступенькам. Мой названый указывает двумя пальцами на коврик, который я только что сдвинул. Что я могу? Только пробормотать: она же сама предупреждала, чтоб никаких расспросов. Неужели я переборщил с деликатностью? Но теперь, по крайней мере, можно расспросить моего названого: кто этот человек, к которому она приехала? когда он вернется из командировки? Мой названый не так уж много знает: ну, парень из строительной бригады, они ездят ремонтировать котлы электростанций в длительные командировки, он и с Наташей познакомился, когда был в командировке. «Ты что-нибудь понимаешь?» – заканчивает он. Я отвечаю: не все, но кое-что понимаю. Он смотрит на меня с ожиданием. Тут сердечные дела, разъясняю я.

Она возвращается усталая, с каким-то новым выражением глаз – а я все верчусь возле нее, готовлюсь заговорить. Но она заговаривает первая:

– Да ладно, Юра. Мне просто утром не по себе было… Ну, да теперь уже все. Завтра я уеду.

Вечером она в первый раз говорит это: «Знали бы вы, мальчики, как мне неохота возвращаться!» – став коленками на чемодан и застегивая «молнию», – кровь прилила к лицу, она закусывает губу, совсем убитый у нее вид.

На следующий день она не уезжает.


В тот момент, когда чемоданчик уже застегнут и я завожу с Наташей разговор, чтоб она осталась (у нас столько друзей в этом городе, подыщем работу; на заводе, где работает Улановский, есть общежитие), – в этот решающий момент появляется Владик Покровский. И хотя, видно по всему, он озабочен, он все же взглядывает на Наташу, кивает ей и улыбается такой улыбкой, что становится ясно: он не сомневается – перед ним чудесный человек, может быть такой, что входит в десятку лучших людей на свете. Наташа скрещивает руки на груди, долго разглядывает его и как будто собирается спросить: за что мне такая милость?

Владик просит меня побыть с его мамой: у нее гипертонический криз, шалит сердце, а ему надо сбегать в аптеку. Уходя, Владик опять кивает Наташе и опять улыбается ей, а Наташа на этот раз шлет навстречу его улыбке свою: они, эти светящиеся улыбки, сталкиваются чуть ниже люстры, происходит электрическая вспышка, как при коротком замыкании, и в квартире гаснет свет. Мой названый успокаивает нас: сейчас он все наладит.

Здесь я хочу уточнить, что сам я не помню улыбок и не представляю, из-за чего в тот вечер потух свет. Первое появление Владика я описываю со слов моего названого – если что не так, это на его совести. Но я хорошо помню, что было дальше: я иду следом за Владиком и побаиваюсь, что его мама опять начнет меня пытать, куда девалась деликатность. Но на этот раз она о бессердечности заводит разговор: на работе у Владика бессердечные люди. Они над Владиком потешаются. Уже дошло до того, что она не может позвонить ему на работу. Она, когда звонит, всегда представляется: «Это звонит мама Владика». И вот из-за этого над Владиком смеются. Владик вернулся, когда она начала у меня допытываться, куда девалась чуткость, а я уже начал бормотать: да, с чуткостью у нас действительно скверно…

Владик в тот вечер еще раз заходит к нам. Он просит завтра наведываться к его маме, пока он будет на работе. Тогда Наташа – это уж я точно помню – взглядывает на меня, на Феликса: нет, мы для такого дела не годимся; она тут же идет знакомиться с мамой Владика. «Ну вот, у меня отсрочка», – говорит она, вернувшись.

Теперь Владик и его мама как бы в нашей компании: мы устраиваем сражения в домино и прослушиваем пластинки, самые долгоиграющие на свете: Бах, Прокофьев, Стравинский. На второй или третий день, когда Наташа с моим названым отправляются за покупками, я остаюсь с мамой Владика один, и между нами происходит разговор о том, что на некоторых людей стоит посмотреть – и сразу понятно: перед тобой великолепный человек. Много ли таких людей? Признаться, не очень. Но попадаются – это такое счастье! Я сам привожу три примера. Я готов еще примеры приводить: я просто счастлив, что мне не придется отвечать на вопрос: куда девались хорошие люди? Но мама Владика не хочет слушать.

– Юра, – говорит она, – я ведь о ней! Об этой славной девушке. Как у нее все получается! Открыто, радостно, чисто! У нее какой-то дар нравиться.

Я соглашаюсь с ней – и тут же забываю об этом разговоре. У меня никакого опыта общения со старушками – откуда мне знать, что они ничего не говорят просто так.

Еще через два дня доктор разрешает встать маме Владика. И тогда Наташа во второй раз произносит эти слова: «Вы бы знали, ребята, до чего мне не хочется возвращаться!» – она оглядывается на Владика: не услышал ли?

Отсрочка кончилась.


Опять она застегивает «молнию» на чемодане, а я опять завожу разговор об общежитии на заводе Улановского. Она качает головой – нет. В тот вечер она мне кое-что рассказывает о себе.

Она маленькая, худенькая – вполне могла бы сойти за мою девочку, хоть и старше меня на три года. И она совсем одна: ни дома, ни родни. Странно даже. Мне как-то в голову не приходило, что на свете есть такие люди. Матери она не помнит, а отец умер, когда она в пятом классе училась.

Неожиданно она рассказывает об одной станции на Волге. Вот где бы пожить! Бывает же: она эту станцию всего раз видела, да и то из окна поезда, а забыть не может. Счастливые, наверно, люди там живут: красиво, зелено, у всех вид как в праздник, на лодках катаются… Смотришь – и хочется сойти и остаться навсегда.

Может, ей потому эта станция так понравилась, что там, где она жила, все по-другому выглядело: деревья низкорослые, дома – будто прорастают из земли, как грибы… Правда, запах полыни – этого не забудешь. И дым зимними утрами из труб… Что в этом дыме? А вспомнишь – и радостно. Но все равно она ту станцию вспоминать не любит: там ничего не случилось.

О своей жизни на этой нелюбимой станции она мне рассказала на следующий день, после того как выяснилось, что сейчас, перед первым сентября, билет купить невозможно. Это в парке происходит. Мы сидим рядом на скамейке, и все, кто проходит, конечно, уверены, что она моя девочка.


«Я, Юра, в чайной работала. Заведующая сама пригласила: «Я твою кандидатуру изучила, пошли ко мне. Создам условия для роста». Как же, изучила. Просто они с воспитательницей из интерната, Александрой, подружками были. Вот Александра и порекомендовала. После того как я провалилась в педучилище: по русскому языку восемнадцать ошибок, не считая стилистических, – я согласилась, хоть в интернате и возражали. Директор требовал, чтоб на фабрику шла: там общежитие. Меня даже в райисполком вызывали. Но я уперлась. Мне только и нужно было до следующей осени переждать – а там опять в педучилище попытаться. К тому же старуха Алексеевна бесплатно на квартиру взяла. Чтоб было с кем поговорить. Ну и дрова на зиму я ей пилить помогала. Разве ж могла я знать, что это за жизнь, когда ничего не случается?

Ветер, Юра, как в сентябре задует в сторону станции, так до марта. Бывает, конечно, в столовую и новый человек зайдет, но на тебя он не смотрит: начинает казаться, что тебя и на свете-то нет. Скажи, кому это понравится?

Раз, правда, один геолог порадовал: что было, то было. Их трое пришло: двое бородатые, а третий… третий без бороды. Он куртку расстегнул, озирается. «Это что за цветок? Никакого освещения… Ну-ка оттащим!» Ты говоришь: «Нельзя! Чего вы распоряжаетесь?» Но разве его остановишь? «Ты, малая, не суйся. Вот пообедаем и поставим на место».

Потом ему плохо стало. Я побежала за водой. Не пойму, отчего ему плохо – то ли от спирта, то ли еще от чего. Бородатые щупают ему лоб. «Да у него же температура!» А он: «Я уже в норме. Спасибо за воду, малая!» И идет мимо цветка, пошатывается, потом возвращается и давай этот цветок опять к окну двигать. Бородатые кричат: «Да брось ты!» – и оттаскивают. А он возле двери вырывается и идет, не к цветку – ко мне: «Я тебя, малая, разглядел. А ты, оказывается, славная, к тебе присмотреться надо». Вот именно! Присмотреться. Но не будешь же кричать: «Люди, присмотритесь ко мне!» А как он уходил пошатываясь! Шурка, которая на раздаче, разинула рот, а Шурка, которая у плиты, из-за ее спины пялится, и не поймешь, чего ей хочется – плакать или смеяться.

Что это за человек был? Может, от температуры да от спирта это сказал, как думаешь? А может, понял, что мне такие слова позарез нужны. Есть же такие – посмотрят и поймут.

После этого меня начали приезжими дразнить. Придешь на работу – и обязательно кто-нибудь пошутит: уже, мол, приходил приезжий геолог, справлялся, согласна ли замуж. Потом приезжего артиста придумали. Потом адвоката почему-то. Представляешь, Юра, какое должно быть настроение?

А тут еще в столовой появляются двое новых, он и она. Он ей что-то говорит-говорит и за руку держит. Она смеется. И только он умолкнет, и тут уж она говорит, а он над столом наклоняется, лицо к ней приближает и так симпатично ее слушает и кивает. Какое это счастье так разговаривать! Если бы со мной тогда кто-нибудь так поговорил, я бы самой счастливой на свете была.

И все-таки кое-что произошло: стали мы с Валерием встречаться. Обе Шурки с недоверием смотрели: уедет и тю-тю!

Мы три месяца встречались, каждый день. Я в интернате брала лыжи, и мы уходили в степь. Он мне о матери рассказывал что-то, да я не слушала. А надо было слушать! Замечаю, все чаще у него озабоченное лицо и вздыхает, потом еще хуже: идет рядом и молчит – что-то его грызет. Я злюсь. «Что за вздохи?» – спрашиваю. Молчит «Что за вздохи?» – я во второй раз. «Понимаешь, я маме о тебе написал». В общем, Юра, она была против, не хотела, чтоб он меня привозил. Получалось, нам негде жить. Надо было решать: уже они котел кончали ремонтировать, а у него всё колебания и вздохи. Поссорились.

Он два дня не появлялся в чайной. Где ест – не знаю. Но креплюсь. Он на третий день пришел: «Давай мириться». И снова вздыхает. Ты не представляешь, как это меня разозлило! Я его прогнала, я не знала, что завтра ему уезжать. Я по глазам Шурки, которая у плиты, поняла, что он уехал.

Удивительно, что я в этот день ходила и ни на что не натыкалась и все делала как обычно. Никто со мной о Валерке не заговаривал – только взгляды были и шушуканье, войдешь – и знаешь: только что о тебе шушукались.

Я раз только это представила, что от него пришла телеграмма: «Приезжай!» – и уже не могла от этой мысли отделаться. И потом еще вспомнилось, как он однажды снег с моей шапки стряхнул. Знаешь, как он это сделал? Как только твой суженый может сделать.

Вот я и брякнула Шурке, что еду, вчера телеграмму получила. Очень мне хотелось это сказать, просто невозможно удержаться было. Будет знать, как злорадствовать! И теперь уж надо было ехать. Когда поезд тронулся, будто защекотало в груди – знаешь, так бывает, когда на качелях качаешься. И потом уже все время страшно было и приходилось почаще вспоминать, как он с шапки снег стряхнул. Только к концу дороги это перестало помогать: начало казаться, что сама выдумала.

На вокзале ежишься, хоть и не холодно. Вид, наверно, растерянный. Какой-то наблюдательный пялится. Чего пялишься, балда? Трамваи чужие, и даже цифры на них вроде по-другому написаны. Только прикоснулась к звонку, а она уже тут как тут, как будто у двери ждала, – его мать. Она сразу поняла, кто я. Точно тебе говорю! В глаза не смотрит. В дом не приглашает. «Валерий? Так он же в командировке». Адрес написала и вынесла – на листке в клеточку, аккуратно написано. А что человек с чемоданом – не видит. И что с дороги хоть отдохнуть-то надо – не догадывается. В глаза не хочет смотреть. А зачем ей смотреть? Ты в ее планы не входишь. Ужасно обидно было. Это ж наивность, я даже не подумала ни разу, что делать буду, если вот так все сложится. Нет, вру: разок подумала. Когда мимо той красивой станции проезжала. «В случае чего, – подумалось тогда, – сюда поеду».

Нашла я почту и написала письмо Валерке. Приехала, мол, как на это смотришь? Отвечай до востребования. А потом… Хорошо, Юра, ты ко мне подошел. Ну, ты умеешь кстати появиться!»


Ответ от Валерия она получила как раз в тот день, когда в этой истории объявился Владик. Оставалось собрать чемодан: письмо хоть из многих слов, но, кроме недоумения, ничего больше там уловить нельзя было. К тому же и перевод пришел, на тот случай, наверно, если денег на дорогу нет. «Этот перевод, Юра, знаешь как называется? Приглашаю вас уехать».


Они приехали на два дня раньше, чем предполагалось, мои загорелые родители, и теперь снуют из комнаты в комнату, и все для того, чтобы еще разок взглянуть на Наташу – краем глаза. Наташа поскучнела. А я делаю открытие: невозможно, оказывается, незаметно, даже и «краем глаза», взглянуть на человека – как по-дурацки я выглядел, когда косился на девочек в школе и воображал, что этого никто не замечает. Вот опять мама: просовывает голову в дверь и кивком велит мне выйти; она считает не лишним улыбнуться Наташе – все успевает. Я иду следом за мамой на кухню.

– Юра, – требует она шепотом, – ты мне должен объяснить, что это за девушка. Я взглянула на нее краем глаза – она мне не внушает доверия. Паспорт у нее есть?

Мама ужасно боится грабителей и вообще посторонних. Рассказать ей сейчас о Наташе нельзя: она всполошится еще больше – потом, постепенно, когда она успокоится, я ей расскажу.

– Что за спешка? – говорю я. – Не торопись…

Можно бы ей повторить то, что сказала о Наташе мама Владика.

Но и это на маму не подействует: старушка у нее не пользуется авторитетом: «Как можно быть такой восторженной в ее годы?»

– Странно, – говорит мама. – Ты, наверно, знаешь о ней что-то нехорошее, иначе б ты мне рассказал. Я все-таки хочу знать, есть ли у нее паспорт?..

– Да есть же!

– Есть? Ты видел? Улановский, мужчина в доме у нас кто? Пойди и деликатно, между прочим как будто, – ты знаешь, как это делается, – попроси ее показать паспорт. Юра, молчи! Может быть, она от милиции скрывается – ты об этом подумал? Я должна знать, кто живет в моем доме. Улановский, что ты стоишь? Сейчас я это сама сделаю! Только не претендуй, пожалуйста, на роль мужчины. Юра, молчи! Молчи, я тебе говорю!

Мама рассказывает о случае – «подобном случае», который произошел в Житомире в сорок восьмом году.

– Я тоже взглянул на нее краем глаза, – вступает Улановский, – по-моему, это не похоже на случай в Житомире: у нее простодушное лицо. Мне кажется, можно за обедом деликатно, как бы между прочим ее расспросить…

– Молчи! – пресекает мама. – Ты что, не видел: у нее выбит зуб. Где ты видел порядочных девушек с выбитыми зубами?

– Зуб сломан! – вставляю я.

– Ты попробуй сломать себе зуб, тогда я поверю.

Я боюсь, что мама в конце концов настоит на своем, и тогда Улановский, с доброй улыбкой, краснея (как бы между прочим, конечно), попросит Наташу показать паспорт. Нет, как все это будет, я даже представить боюсь.

– Попробуйте ее о чем-нибудь спросить! – предупреждаю я.

– А что будет? – спрашивает мама. – Ты сразу говори, что будет. Я должна знать. – Интересно, шутит она или нет? Иногда я не могу этого понять. Может, она и сама не понимает. – Так что же будет? – не унимается мама. – Ну, говори! Сервиз разобьешь и вазу? Улановский, запри-ка сервиз и вазу в сервант.

Вот пойми, в шутку это или всерьез? Однажды, правда, было такое: я пригрозил, что разобью вазу и сервиз. Но тогда я был в более юном возрасте и пригрозил с отчаяния: Улановский собрался идти в школу защищать меня, после того как я пришел домой с синяком.

– Я не буду ничего разбивать, – говорю я. – Я просто уйду вместе с ней.

Мама умывается холодной водой. Так она всегда делает, чтоб привести себя в норму.

– Чего вы боитесь? – пытаюсь я выяснить.

Они переглядываются и не удостаивают меня ответом.

– Зови девушку обедать, – распоряжается мама.

За обедом они разговаривают бодрыми голосами.

– Чувствуйте себя как дома. Ешьте. Нет, ешьте как следует!

– Она чувствует себя как дома, – говорю я. – И она ест как следует.

– Ну да, конечно, – говорит мама.

Наташа уже поняла, что происходит. Она поскучнела.

Чего они все-таки боятся? Неужели человек так страшен, если он не сослуживец, не родственник и не знакомый? Они все же догадываются, что ведут себя не очень-то, иначе б их бодрые голоса не звучали так заискивающе.

На третье мы едим большущий арбуз, привезенный родителями из Крыма. На полу в углу лежит еще один – совсем уже громадный.

– Это для Шуры, – говорит мама и, не глядя, показывает пальцем. – Улановский искал его по всему Симферополю. Отнесешь.

Давно уже я не ходил с авоськой. Когда родители дома, я этим занимаюсь раза два в неделю. О том, как это выглядит, я расскажу в следующей истории.

…Я вкатываю в авоську этот самый большой на свете арбуз; потом я поднимаю авоську и держу на весу: арбузище приятно тянет вниз. Все не отводят от него глаз: в доме не проходит неловкость, и пялиться на это богатство в авоське все-таки лучше, чем думать, что бы такое сказать или сделать. Я держу его на весу – а они все пялятся. А я держу. Потому что никак не могу решить, как поступить – взять Наташу с собой или уйти одному. С моим планом оставить Наташу в нашем городе сейчас, конечно, к маме и Улановскому не подступишься. Сперва нужно успокоить их. Лучше всего было бы на несколько дней поселить Наташу к кому-нибудь. Может, к Владику? Или с Шурой сначала поговорить? Однажды Шура меня спрашивала, не знаю ли я женщину, которая б за жилье согласилась присматривать за девочкой. Нужно было, чтобы женщина эта работала во вторую смену, потому что мать девочки работала в первую. Помнится, очень трудно было найти такую женщину.

Пожалуй, одному удобней будет поговорить с Шурой. А Наташа останется. Я ей кивну. Это будет ободряющий кивок: я скоро вернусь. Но выходит совсем не то, даже не кивок, а какое-то странное телодвижение. Наташа подходит ко мне.

– Юра, ты уходишь без меня?.. Ладно. Идем, я провожу тебя. – В прихожей она мне шепчет: – Да что ты волнуешься? Не волнуйся, что-нибудь придумаю. Вот какой ты! Да что ты беспокоишься?

Обидно. Значит, у меня такой вид, что надо утешать. А мне так хочется быть спокойным и надежным. Надо сделать, чтобы Наташа это почувствовала. Я придаю глазам твердость. Я буду спокойным, надежным и рассудительным – вот таким. Я так занят своими глазами, что как бы не замечаю того, что Наташа поднимается на цыпочки и чмокает меня в щеку.

– Ну вот, – говорит она, – теперь ты спокойней. – Дотрагивается рукой до моего плеча: – Ну, иди… Все будет хорошо.

Я еще долго ощущаю по-особенному это место на щеке, куда она поцеловала. Что это ей вздумалось? Наверно, оценила мои старания быть надежным.

Вот он, тот самый поворот, где шоферы представляют себя гонщиками; я сворачиваю и вижу моего названого, тоже с арбузом в авоське – он, похоже, поджидает меня на том же месте, где я в первый раз увидел Наташу.

– Юра, я знал, что ты появишься здесь с арбузом.

Что с ним? Что за важность напустил на себя человек? Кажется, что он сделал глубокий вдох и решил уж ни за что не выдыхать.

– Юра, – приступает он к важному разговору, – я жду тебя, собственно, для того…

Я прикрикиваю:

– Что это за словечки такие «собственно для того»?

– Юра, что ты злишься? У меня важное дело. Ну, может быть, я не так сказал…

Важности в нем ничуть не убавляется, хоть он – я вижу по его глазам – уже успел сравнить наши арбузы, я тоже успел убедиться, что несу не самый большой на свете.

– Наш все-таки больше! – Он чуть не выдыхает, но спохватывается. – Юра, как чувствует себя Наташа? Как ее приняли?

Конечно же, он что-то такое знает, о чем я не догадываюсь: к нему просто прилипают всякие сведения.

– Понимаешь, у нас небольшой заговор с мамой Владика. Ты же знаешь, она обожает Наташу. Она просила тебе передать, что в случае чего с удовольствием возьмет Наташу к себе…

Вот что значит уметь доверительно разговаривать со старушками! Я беру у него авоську с арбузом.

– Иди, – говорю я, – и позвони ей. Скажи, что это сегодня же надо сделать.

Через дорогу он не перебегает, а скачет какими-то невероятными прыжками – не человек, а помесь кенгуру с зайцем. Есть люди, к которым никому не приходит в голову относиться справедливо: то, что мой названый добрый, ему не засчитывается, его доброжелательность принимают за подхалимаж, приветливость – за заискивание, общительность – за надоедливость, и никто, кроме старушек, не хочет с ним говорить доверительно. Вот скачет обратно.

– Юра, все в порядке. Она просто счастлива. Ты же понимаешь, в чем дело? Неужели не понимаешь? – Он наконец-то сделал выдох: от разговора по телефону и прыжков он раскраснелся – я не припоминаю, чтоб он когда-нибудь выглядел таким молодцом: – Юра, как ты ухитряешься ничего не замечать? Владик же в нее влюблен!

– Откуда ты знаешь?

Тут я и узнаю о светящихся улыбках, от которых перегорают пробки, и о многом другом, что так и прыгает в глаза моему названому, а моим зрением почему-то не воспринимается.


Когда я возвращаюсь от Шуры, мне попадается на глаза женщина с таким же чемоданом, как у Наташи, это, может быть, даже Наташин чемодан: такой же новенький, купленный в дорогу. Ну что за чепуха! Их тысячи, таких вот чемоданчиков из кожзаменителя с замком-«молнией». И все же я не могу отделаться от мысли, что Наташи у нас нет. А разве поцелуй этот на лестнице не был прощанием? В парадном все подтверждает мою догадку: солнечный луч пересекает ступеньки каким-то роковым образом, где-то муха жужжит на особенный манер, наверно, в паутине запуталась. Мама и Улановский встречают меня в прихожей, я пробегаю мимо них в комнату и сейчас же нахожу на столе ее записку: «Я уезжаю, не сердись, что так: ты бы стал отговаривать, но я же вижу, твоим родителям не до меня». Дальше сообщается, что она решила ехать на ту самую станцию на Волге, о которой как-то рассказывала; в самом конце привет Феликсу и о том, что обязательно напишет, как только устроится. Мама с Улановским объясняют: они услышали, как щелкнула дверь, но не придали значения, решили, что вышла погулять, а потом уж заметили, что нет чемодана. Мама уверена, что так не поступают: они с Улановским все-таки заслуживают, чтобы с ними попрощались… Я ее прерываю:

– Ты довольна? Теперь все спокойно, не надо ни у кого паспорт проверять.

– Не ори! – По глазам ее я вижу, что она собирается мне влепить пощечину. – Не ори! – и хлоп, не очень сильно, но все же для усмирения. – Ну-ка, замолчи!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю