Текст книги "И вот наступило потом…"
Автор книги: Гарри Бардин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)
Новая жизнь
Мои друзья провожали меня из армии. Я улетал из Еревана, надеясь, что поступлю в театральный институт. Утром по улицам Еревана в аэропорт двигался целый кортеж. В белой «Волге» командующего армией ехал один водитель и моя фуражка. В следующей черной «Волге» заместителя командующего ехал мой чемодан. И только в третьей «Волге» ехал я. Следом ехал «Газ-69», набитый моими друзьями. Доехали до аэропорта. Со страшными сигналами сделали три почетных круга вокруг клумбы и уехали. А я стоял на ступеньках аэропорта, отдавая честь и с трудом сдерживая слезы. Я сам пижонства не люблю, но в этом кортеже было проявление любви, которое никогда не забуду.
В Москве меня зачисляли в Щукинское и во МХАТ. Я выбрал Школу-студию МХАТ, о чем никогда не пожалел. Четыре года счастья в оазисе, который создавал для нас ректор «папа Веня» – Вениамин Захарович Радомысленский. В студии была потрясающая атмосфера. Вениамин Захарович, будучи сугубо театральным человеком с округлыми, плавными движениями рук и неторопливой речью был очень тверд и принципиален в том, как он руководил студией. Какие были педагоги! Какая нерушимая этика взаимоотношений! Какая доброжелательность по отношению к студентам! Какая огромная радость при маленьких удачах подопечных! Я поневоле прибегаю к восклицательным знакам, чтобы передать свое отношение к альма-матер.
В Москве началась новая жизнь. Я наверстывал культурные впечатления, упущенные за три года армии. Наш студенческий билет позволял нам прийти в любой театр на спектакль и получить у администратора входной пропуск. Особым шиком было сесть на любую ступеньку, не в кресло. В креслах сидят праздные зрители, а мы, студенты, приходим работать. Москва пьянила, Москва раскрывала двери музеев, концертных залов. Я влюбился в Москву раз и навсегда. И впоследствии, на какие бы фестивали меня не закидывала судьба, через неделю мне не хватало московской разгильдяйской толпы, ее площадей и парков.
Студенчество
Руководителем моего курса был Павел Владимирович Массальский. Образец элегантности. Когда он входил в аудиторию, то каждый раз восхищал своим совершенством. Бабочка, очешник и платок в нагрудном карманчике всегда были одного цвета. А когда он закуривал сигарету, которую покупал в «Савойе», ее аромат пьянил нас, куривших дешевые сигареты из Болгарии. Когда Павел Владимирович был доволен тем, что мы пытались делать на площадке, то, обращаясь к студенту, называл его «дусей». Если что-то не понравилось, то под конец урока мастерства, на уходе, бросал страшную фразу: «Будем гнать».
Когда, продираясь через нашу зажатость и неумение, педагоги на обсуждении чего-то сделанного говорили о студенте: «Он для себя сделал большие успехи», – это было счастье. Несмотря на то, что предстояло впоследствии работать для зрителя, не только для себя.
Вечерние занятия мастерством актера заканчивались в 22.45. Мы успевали добежать до улицы Горького, где на углу был длинный гастроном, названный в народе «кишкой». За 2 рубля 87 копеек покупалась бутылка «Московской водки», а на оставшуюся мелочь жареная килька, которую мы называли «Хор Пятницкого». Мы возвращались в студенческое общежитие, которое находилось в Дмитровском переулке. Выпивали, закусывали килькой, но говорили всегда о высоком и допоздна. А утром к девяти на занятия с заходом в «Пельменную» в ныне Камергерском переулке.
Не могу не вспомнить педагога по русской литературе Абрама Александровича Белкина. Я ему обязан многим. Он учил нас самостоятельности мышления. Это давалось ему с трудом. От волнения он чесал свою лысину, к концу лекции на лысине были кровавые царапины. Глубина анализа литературного произведения была потрясающая. Когда он разбирал монолог Сальери из пушкинского «Моцарта и Сальери», сбегались студенты с других курсов. Это была блестящая проповедь о цели и назначении искусства, о личности в искусстве, о формировании личности.
Мы были испорчены «кирпичной кладкой» советской школы. Абрам Александрович безжалостно ломал наши привычные представления. От него пошло стремление не дать себя одурачить, мыслить самостоятельно, иногда рискуя быть белой вороной, но самим собой и в любых обстоятельствах.
Педагогом по марксистско-ленинской эстетике у нас был автор одноименного учебника Авнер Яковлевич Зись. Кстати, он был референтом Е. А. Фурцевой. Однажды на лекции он запечатал в конверт только что написанное им письмо и, обращаясь ко мне, попросил:
– Гаррик, если Вас не затруднит, отнесите это письмо на Куйбышева, министру.
Я с радостью согласился. Была весна, в аудитории было душно. Почему не сачкануть? Охрана в министерстве тогда была не в пример сегодняшней. То есть никакой. Я сказал, что я – к Фурцевой. Никто не спросил документы. Я поднялся на лифте. Вошел в большой кабинет. Навстречу поднялась миловидная женщина в белом оренбургском платке.
– Вам письмо от Зися.
Она поблагодарила, взяла конверт, взглянула на меня.
– Студент?
– Студент, – ответил я.
– А почему такой бледный?
– Стипендия маленькая, – честно признался я министру.
– А надо хорошо учиться и будет повышенная.
– А у меня повышенная.
– До свидания, – сухо сказала Фурцева. Моя бледность перестала ее интересовать.
Но возвращаюсь к студии. Какие были у нас замечательные педагоги! Александр Михайлович Комиссаров, Иван Михайлович Тарханов, Евгения Николаевна Моррес, Василий Иосифович Топорков. Кстати, я был последним студентом у Топоркова. Мы играли отрывок на втором курсе с Зоей Масленниковой. Василий Иосифович был уже в крайне преклонном возрасте. Мы с Зоей очень беспокоились за него, когда в семь часов он входил в аудиторию. Ноги его еле передвигались. Он долго не мог притворить дверь, потом здоровался и пытался сесть на стул. Мы каждый раз боялись, что он промахнется мимо стула. Подскакивали, усаживали. И начинали играть отрывок. В какой-то момент он останавливал нас, вскакивал со стула и проигрывал все за нас, молодея на тазах. В девять часов звенел будильник, заведенный его женой Ларисой Мамонтовной. Он испуганно хлопал себя по рукам, забыв, что звонят часы. Старел на тазах и с трудом находил ручку двери. В дверях, обернувшись к нам, молодым, однажды сказал:
– Мечтаю об одном. Взять кружку пива, сдуть пену и…
Махнув рукой, вышел из аудитории.
Грим у нас преподавал Николай Павлович Ларин – уникальный человек. Однажды Н. П. Ларин и П. В. Массальский показали нам этюд под названием «Самоеды». Они сели за маленький столик друг напротив друга. Попросили нас представить, что на столе у них стоит солонка. А потом два пожилых человека на полном серьезе стали «отламывать» себе пальцы на левой руке, «макать» их в солонку и с аппетитом поедать. Потом дошла очередь до глаз. Друг у друга «повынимали» глаза и, ощупью найдя солонку, проглотили их с характерным звуком, как устриц. Вслепую искали друг у друга уши, а «открутив», также макали в солонку и с трудом пережевывали хрящи. Мы лежали на полу от хохота, но на самом деле это был самый настоящий урок. Урок веры в предлагаемые обстоятельства.
А этюд Н. П. Ларина «Немцы на Волге». Он изображал затопленных под Сталинградом немцев. С остановившимися немигающими глазами они стояли на дне, плавно покачиваясь под водой. Но вот наверху проходит пароход, поднимая волну. И трупы, разворачиваясь, начинали здороваться друг с другом.
По-настоящему талантливых людей с годами не покидает детскость, умение увлечься, искренне поверить, невзирая на титулы, звания и награды. Я вспоминаю знаменитую мхатовскую игру в «Гопкинс». Играли только народные артисты СССР. Условие было такое: где бы ты не находился – на сцене, на улице, в Кремле, – если участник игры тихо тебе скажет «Гопкинс», ты обязан подпрыгнуть. Не подпрыгнул – гони бутылку коньяка. Эта игра дошла до ушей Е. А. Фурцевой. Она, возмущенная, вызвала народных шалунов к себе на ковер. Вот они сидят перед ней – народные любимцы, серьезные люди. Фурцева только собиралась начать разнос, но в это время приоткрылась дверь, и появился опоздавший П. В. Массальский. Увидев такое количество сообщников по игре и, наверное, подсчитав количество предстоящих бутылок, он тихо сказал: «Гопкинс!». Старики и старухи, сидя перед министром, дружно подпрыгнули. Фурцева махнула рукой и отпустила с Богом. Горбатого могила исправит.
Однажды в актовом зале студии собрались студенты. Пригласили А. Н. Грибова и В. И. Топоркова. Тема встречи была непростая: «Современный театр и современная манера игры». Задали тон ершистые студенты, которым было тесно в системе Станиславского. Говорили запальчиво и бескомпромиссно. Двум народным артистам было явно неуютно. В теории они были не так сильны, как юные студенты. Алексей Николаевич Грибов, сидя за столом, попытался неуверенно поддержать разговор.
– Мне кажется, что если живой актер выходит на сцену, то он уже современный.
Шквал возражений обрушился на него. Тогда Грибов, не зная, что ответить, предложил:
– Вася, давай лучше сыграем!
– А что?
– Ну давай из «Мертвых душ».
Мы затихли. Они продолжали разговаривать. И мы не сразу поняли, что они уже играют сцену Собакевича и Чичикова. Настолько переход от разговора к игре был органичен. Играли практически на носу у нас. Близко. Все нюансы игры были как на ладони. Мы боялись перевести дыхание. Мы были свидетелями такой подлинной игры, такого высокого пилотажа, что когда они доиграли сцену, мы, стоя, аплодировали, забыв про диспут о современной манере игры.
А какое потрясение я испытал, когда увидел Бориса Ливанова в Ноздреве! Какая яркая, бесшабашная игра! Какая смелость! И какое сумасшедшее обаяние!
Конечно, и сейчас есть хорошие актеры, но тогда я застал другой калибр личностей. И это – не старческое мое брюзжание, а радость от того, что я был тому свидетель.
Из театральных потрясений не могу не вспомнить «Мещан» М. Горького в постановке Г. А. Товстоногова. Какой тонкий режиссерский рисунок! Какая команда актеров! Конечно, все решает масштаб личности. Чем крупнее личность, тем труднее с ней справиться государственной машине. Вопреки системе вырастали Г. Товстоногов, О. Ефремов, С. Образцов, Ю. Любимов, А. Райкин, И. Моисеев.
Это «вопреки» стоило им инфарктов и инсультов, но они, как атланты, держали на себе искусство. Не как тяжкий крест, а как свое высокое предназначение. За что им низкий поклон.
Мой курс
На первом курсе преподавание мастерства актера начинается с этюдов. В начале бессловесных. Надо придумать обстоятельства, в которых разговор не нужен, а действовать в этих обстоятельствах по возможности органично и правдиво. У меня на курсе был Валера Мельников – увалень из Баку. Раньше существовали актерские амплуа: лирический герой, характерный, социальный герой. Валеру можно было отнести к будущему социальному герою. Идеальным социальным героем был Евгений Урбанский.
Мы с Валерой задумали такой этюд: он будет охранять вход в гестапо, и я подкрадусь к нему, всажу в шею нож, открою дверь гестапо и забросаю там всех гранатами. При таком сюжете диалог не требовался. После того, как я закалывал ножом фашиста Валеру, я тащил его бездыханное, но очень тяжелое тело к роялю, который стоял в этой аудитории, и клал его рядом с басовыми клавишами. Я позволил себе придумать некий штрих, которым очень гордился. Когда я бросал гранаты в открытую дверь гестапо, «мертвый» Валера брал аккорд на басах, изображая взрыв.
Мы порепетировали и решили показать этюд Массальскому. Павел Владимирович очень внимательно отнесся к нашей работе. В конце, когда раздались аккорды взрывов, Павел Владимирович при каждом аккорде хватался за сердце. Потом он усадил нас, чтобы обсудить увиденное:
– Вот Вы охраняете объект от партизан. А как это? Если по-настоящему? Какое внимание? Какая сосредоточенность? А Вы? – обратился он ко мне. – Как нужно бесшумно красться? Если по-настоящему! Лично я услышал, как скрипнула половица, а Валерий не услышал. Работайте дальше.
Вечером в студенческом общежитии Валера мне сказал:
– Ну, ты понял, что сказал ПалДимыч?
– Понял. И что?
– А то. Если завтра я услышу твои шаги за спиной, то убью.
– Послушай, Валера! Но есть ведь такое понятие, как театральная условность…
– Ну я сказал – убью! Все! – И он закрыл за собой дверь.
На следующий день нас вызвали с Валерой на площадку играть наш этюд. Помня о вчерашнем разговоре с Валерой, не допускающим условностей, я крался к нему с бутафорским деревянным ножом, обливаясь холодным потом. Поди знай, что у него в голове. Но радость была огромная, когда я всадил ему мой нож под ребро. Последовала похвала Массальского: «Ну что же, сегодня по-настоящему».
Нам было дано задание: наблюдать зверей в зоопарке, выбрать кого-то одного и потом в назначенный педагогами день изобразить это животное. И вот этот день настал. Весь курс сидел полукружьем перед столом педагогов. Даже помню номер аудитории. Аудитория номер 8, где мы занимались танцем и где вдоль стен были станки. На курсе тогда было двадцать семь человек. И вот начался показ. Один за другим выходили мои товарищи. И тупо изображали обезьян. Только Олег Васильков, нарушив однообразие, повис на станке, обхватив его ногами и руками.
– Это кто? – с надеждой спросил Павел Владимирович. – Надеюсь, не обезьяна?
– Почему? – возразил ему повисший Олег. – Это обезьяна-ленивец.
Павел Владимирович обвел всех удрученным взглядом.
– Все показались?
– Я еще не показалась! – воскликнула Женечка Недзвецкая.
– Пожалуйста, пожалуйста! Прошу.
Женечка вскочила со стула и с диким криком «Пи! Пи! Пи! Пи!» – стала накручивать виражи по всей аудитории. Все, вращая головами, следили за ее бесноватым животным. Женечка, выкрикнув последнее «Пи!», умолкла и села на стул. После большой паузы Павел Владимирович обратился к Жене:
– Я полагаю, что это быта маленькая птичка?
– Нет, Павел Владимирович! Молодая обезьянка!
Массальский, держась за сердце, произнес: «Перерыв…»
После четырех лет учебы от 27 нас осталось 22. Не всем удалось доказать П. В. Массальскому, что человек произошел от обезьяны.
Упоминаемый мною Валера Мельников уже во втором семестре делал этюд со словами. Играл он врача-хирурга. Более того, офтальмолога. С его-то ручищами бывшего электросварщика. Массальский посмотрел этюд, после чего начал разбор:
– Валерий! Что такое врач? А тем более, хирург! Вы понимаете меру ответственности? Это постоянно сопряжено с риском, с кровью.
– Да я знаю, ПалДимыч! – возразил ему Валера. – Мы в детстве ловили голубей, разрывали пополам и ели сердце…
Павел Владимирович схватился за сердце: «Перерыв…»
Валера, чтобы успокоить педагога, заорал вдогонку Массальскому:
– Но это пацанами! Пацанами!
Было поздно. Массальский вышел из аудитории. Валеру вскоре отчислили.
Кино
Кино входило в мою жизнь трофейными фильмами: «Королевские пираты», «Остров страданий» и, конечно, «Бэмби». После каждого фильма я возвращался домой с повышенной температурой, потрясенный. Температура у меня повысилась даже от советского фильма «Застава в горах». Сравнительно недавно его показали по телевизору. Я смотрел и думал: «Боже мой! Какой же я был дурак!»
От фильма «Бэмби» остался след на всю жизнь. Принято повторять: «Не сотвори себе кумира!» Но кумирами для меня остаются и по сей день Чарли Чаплин, Уолт Дисней и Федерико Феллини. Три разных гения знали про людей столько, что позволило им оставить после себя такие мощные высказывания-фильмы, которые до сих пор остаются недосягаемыми. Конечно, сейчас я более спокойно смотрю кино. Температура не скачет. Но реветь – реву. И на «Римских каникулах» и на «Балладе о солдате». Во многом меняется киноязык, появляются новые формы. Но для меня близким остается не рассудочное, хладнокровное кино, а открытое, искреннее, захватывающее меня целиком. Когда во время просмотра начинаешь критиковать игру актеров, мизансцену кадра, свет, это значит, что режиссер тебя не захватил, не тронул. Иногда, в оправдание, такое кино называют интеллектуальным. Для меня оно просто неталантливо.
Увлечения
В детстве я любил рисовать. Вернее, перерисовывать. Чей-то портрет или картинку. Рисовал, показывал маме. У мамы высшей похвалой было: «Ты с ума сошел!»
Однажды летом на каникулах в Киеве я впервые увидел пластилин. И тут же по портрету вылепил бюст Гоголя. «Ты с ума сошел», – сказала мама. Это подтвердили ближайшие родственники. Но выводов для себя не сделали. И слава Богу! Иначе моя судьба сложилась бы иначе, а не так, как сложилась.
На последнем курсе Школы-студии МХАТ я увлекся лепкой. В ближайших мастерских Большого театра мне подарили глину и я, размочив ее, начал лепить портреты моих товарищей по общежитию. Даже научился отливать в гипсе.
Потом наступило увлечение резьбой по дереву. Уже в общежитии театра имени Гоголя, куда я распределился. Приглашали меня в Ленком, но это было до Захарова и после Эфроса. Руководил в ту пору театром В. Б. Монахов. Режиссер никакой. Я пришел на прогон нового спектакля, где играли мои товарищи, выпущенные из студии годом раньше, – Коля Караченцов и Боря Чунаев. Я посмотрел на этот спектакль и понял, что я туда не пойду.
Приглашал в Маяковку A. A. Гончаров. Но просил продержаться, не подписывать распределение до сентября.
– А как не подписывать, Андрей Александрович? – спросил я.
Он прищурил один глаз и бросил:
– Если очень хотите к нам, то придумаете.
Я не стал придумывать и пошел в театр Гоголя, где не видел ничего. Пошел за компанию с четырьмя моими сокурсниками. И наверно, правильно. Потому что из Маяковки я бы никогда не ушел, а из театра Гоголя ушел без всякого сожаления.
В театре Гоголя меня ввели на роль ведущего в спектакле «Заговор императрицы». Это была псевдоновация режиссера Б. Голубовского. Спектакль шел по пьесе, как полагается, но иногда действие прерывалось появлением трех ведущих в черных костюмах с папками в руках. Ведущие читали исторические документы, воспоминания В. Шульгина «Дни» и по всякому поводу высказывания В. И. Ленина. Текст был скучный, труднозапоминаемый и труднопроизносимый.
И вот идет спектакль. И я, как в школьные годы со стихотворением о Ленине, в кулисах зубрю текст, выхожу на сцену, с необходимой спектаклю горячность произношу – и снова за кулисы зубрить. И вот уже близится финал спектакля. На сцену поднимаются рабочий, солдат и матрос с бутафорскими ружьями. Тамара Никольская, изображавшая императрицу, с немецким акцентом вопрошает троицу:
– Кто вы? Кто?
Однажды Валера Афанасьев, только что пришедший из Щукинского училища, ответил ей:
– Хрен в кожаном пальто.
Что соответствовало истине. Он действительно был в кожаном пальто.
Но обычно на ее вопрос шел ответ:
– Вы арестованы, гражданка!
Звучала финальная музыка. И тут выходил я со словами:
– Декрет Центрального комитета РСДРП «Ко всем гражданам России!» Граждане! Твердыня русского царизма пала! Благоденствие царской шайки, построенное на костях народа, рухнуло!
Музыкальная кода. Занавес. Аплодисменты.
Но в первый свой спектакль я вышел и горячо сказал: «Декрет Центрального комитета Эре, Сэре…». Понял, что не туда, но надо было заканчивать начатое. И я сказал: «Дэре, Пэре…» Я обреченно зачитал декрет тусклым голосом. В кулисе на меня набросился Б. Голубовский:
– Негодяй! Вы испортили работу всего коллектива!
В тот вечер работу коллектива испортил я. Но мне до Голубовского было далеко. Он портил годами, ставя конъюнктурные пьесы, даже не пытаясь выломиться из советского клише.
Халтура
Халтура в привычном понимании – это плохо сделанная работа. У актеров «халтура» – это дополнительный заработок на стороне. В прежние времена, да, наверное, и сейчас, – очень необходимая составляющая актерской жизни.
Мне с халтурой не везло. Обычно актеры надеются на Новый Год. Мужчины на возможность побывать в шкуре (шубе) Деда Мороза, а женщины, вне зависимости от возраста, – Снегурочки.
Однажды ко мне за кулисы пришла воспитательница очень престижного детского сада для детей дипломатов, который располагался возле Киевского вокзала. Она мне предложила халтуру! Дед Мороз в ее детском саду! За двенадцать рублей! При моем бешеном окладе в семьдесят пять рублей! В руке воспитательница держала толстую тетрадь, в которой почерком отличницы было прописано все мероприятие по встрече Нового Года в ее интернациональном детском саду. Я к халтуре отнесся очень серьезно. Внимательно прочитал весь сценарий. В том месте, где у нее было написано: «Дети зовут Деда Мороза. В дверях появляется Дед Мороз», я решил внести творческую лепту.
– Зачем я буду входить в дверь? Я же волшебник!
– А что Вы предлагаете, Гарри Яковлевич?
– У Вас в этом помещении окна есть?
– Ну конечно есть!
– А подоконники?
– Естественно.
– А шторы на окнах?
– Висят, конечно.
– Темные шторы?
Она все поняла:
– Вы хотите «зарядиться» на подоконнике за шторой, а когда дети по сценарию Вас позовут, выпрыгнуть в зал?
– Именно.
– Гарри Яковлевич! Это – гениально!
На том и порешили. В назначенный день я приехал в детский сад, загримировался, приклеил бороду, усы, надел шубу и пошел в актовый зал с елкой посередине, чтобы загодя, до прихода гостей, забраться на подоконник и задернуться шторой. Когда я увидел подоконник, куда мне предстояло встать, мне стало нехорошо. Подоконник был настолько узкий, что стоять на нем можно было только поставив одну ногу впереди другой. Как на фресках древнего Египта. При этом нужно было стоять тихо, чтобы не привлечь к себе внимание пришедших и рассевшихся иностранных родственников детей. За полчаса до начала представления я встал на подоконник. До моего выхода по сценарию было еще далеко.
Я стоял, как дурак египетский, проклиная себя за творческий подход к халтуре. Спина болела, ноги затекли. Внизу ничего не подозревающие гости переговаривались на разных языках. Чем я себя успокаивал? Двенадцатью рублями, которые ждали меня в финале. Наконец, я услышал долгожданное: «Дед Мороз! Выходи!» Наступил апогей моего творчества. Я распахнул шторы! Дипломаты вскрикнули в испуге. Я прыгнул с подоконника в центр зала. Прыгнул неудачно. Встал на четвереньки, держа в одной руке мешок с подарками, в другой – посох.
Я добился своего! Дети визжали от восторга. Но встать я не мог. Ноги меня не слушались. Из положения, именуемого в народе «раком», я общался в детьми довольно долго. Раздал подарки, послушал их песни и стихи и, хромая, удалился под их аплодисменты. Дети остались довольны. Они решили, что вот такой им достался Дед Мороз. Очень старый. На ногах не стоит. Воспитательница меня премировала за мой подвиг. Я получил аж тринадцать рублей. Это была моя первая и последняя новогодняя халтура.