Текст книги "Европейское воспитание"
Автор книги: Гари Ромен
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц)
На мадам Лэтю обрушивается новое трагическое испытание. Немного успокоившись, она поднимается к мсье Леви, чтобы попрощаться по всем правилам. Она звонит. Мсье Леви не открывает. «Съехал!» – думает мадам Лэтю. Она берет запасной ключ и отпирает дверь. Входит. Да, мсье Леви уехал. Его тщедушное тело висит на веревке посреди гостиной. Он уехал. Без пропуска пересек границу. Перешел в свободную зону. На столе положил на виду свое удостоверение личности, словно бы для того, чтобы уточнить, кто он такой и почему уехал. Наверное, немного колебался, перед тем как уехать. Наверное, немного побаивался, что двери того света перед ним запрутся, а вверху будет красоваться надпись: «Евреям вход воспрещен».
В тапочках и с довольной улыбкой на губах мсье Карл продолжает составлять свой замечательный рапорт. «Заставить себя полюбить, – пишет он, – вот в чем секрет моего скромного успеха, и таким должен быть наш лозунг в этой стране… Играть с младенцами. Уступать место дамам в метро… Маленькие знаки внимания приводят к большой дружбе. Обаяние, доброжелательность. У парижских буржуа нет опыта подпольной борьбы. Они еще не любят нас, но уже восхищаются нами. Через пятьдесят лет сыновья забудут о том, что их отцы говорили по-французски!»
Добранский закрыл тетрадь и спрятал ее под гимнастеркой.
– Ну как?
Пех напустил на себя совершенно равнодушный вид. Он налил кипятку в ведро и теперь с наслаждением окунал ноги в горячую воду. Зажмурился и склонил голову набок… Он наслаждался.
– У меня есть пара сомнений, – вдруг сказал Черв. – Я думаю…
Он запнулся и сильно покраснел.
– Говори прямо, Черв.
– Я думаю, ты ошибаешься. Ты все идеализируешь… Лично у меня буржуа не вызывают никакого доверия… парижские они или какие-нибудь еще. Я готов поспорить, что мсье Оноре служит Виши, и очень опасаюсь, что твой мсье Брюньон спокойно продает сыр немцам по сходной цене. Что же касается твоего мсье Леви…
– Ну?
– Он просто осел. В наше время евреи не кончают с собой. Они убивают или погибают. Если, конечно, эти евреи – не чертовы мелкие буржуа…
Послышалось одобрительное кудахтанье: то был Пех. Он библейским жестом вытер ноги, показал их присутствующим и сказал, указывая на Добранского огромным пальцем ноги:
– Видите… Я совершенно не виноват в смерти этого праведника!
Когда поздно ночью Янек вернулся в землянку, Зося уже спала. Она не слышала, как он вошел. Янек на минуту прислушался к ее размеренному, спокойному дыханию. Разделся, залез к ней под одеяло и положил голову ей на грудь. Но она не проснулась. Он слышал, как тихо бьется ее сердце… Так он и уснул, под безмятежный шепот ее сердца. Утром он сказал ей:
– Знаешь, Добранский пишет книгу.
– Он тебе ее показывал?
– Да.
– О чем она?
Янек замялся. Потом печально прижал девочку к себе:
– О том, что мы не одни, – сказал он.
17
Однажды утром, под самым носом у охранявших их Feldgraue, [37]37
Солдат-пехотинцев (нем.).
[Закрыть]взорвались два моста через Вилейку. В тот же день взрывом был частично разрушен электрический трансформатор в Антоколе, и по лесу пронесся слух: «Партизан Надежда вновь принялся за дело». Немцы расстреляли более десятка заложников; избили до полусмерти своих информаторов; объявили о намерении сжечь лес будущим летом, чтобы покончить с «зелеными». В своем ежемесячном рапорте за ноябрь 1942 года гауляйтер Кох с раздражением отмечал, что попытки найти особу, скрывающуюся под псевдонимом Партизан Надежда, время и силы, попусту растраченные на то, чтобы положить конец подвигам человека, вселяющего мужество и надежду в целый народ, обошлись немецкой армии намного дороже, чем действия самих партизан, которые, между тем, активизировались.
Отныне во взглядах мужчин, женщин и детей, смотревших на оккупантов, засветился огонек немного насмешливой радости, и берлинским службам психологической войны стало ясно, что пришло время покончить с человеком, имя которого породило в уже завоеванной стране подлинный миф о непобедимости.
Тогда по приказу самого Кальтенбруннера был испробован чрезвычайно искусный маневр: немецкие газеты объявили о том, что главнокомандующий польской армии «зеленых» генерал Надежда, настоящая фамилия которого Малевский, арестован вместе со всеми своими заместителями. Всем агентствам новостей были розданы его фотографии – гордый, красивый мужчина исполинского роста, закованный в наручники; нейтральные же государства известили о том, что польское сопротивление лишилось своего вождя. Однако партизаны со смехом смотрели на эту фотографию и пожимали плечами: они-то хорошо знали, что это газетная «утка», убогая попытка довести их до отчаяния. Человек, сфотографированный немцами, был подставным лицом: он не мог быть Партизаном Надеждой, потому что их герой неуловим и непобедим, его защищает весь народ, и ни одна материальная сила в мире не способна помешать ему неуклонно идти к победе.
В лесу под Вилейкой Янек, подобно всем партизанам, подобно всей Польше в то время, непрестанно задавался вопросом, кто же в действительности главнокомандующий армии «зеленых». Когда лес оглашало очередное эхо его подвигов, когда приходили двое студентов с радиопередатчиком, всегда заканчивавших свои сообщения словами «Завтра будет петь Надежда», которые Янек теперь узнавал даже азбукой Морзе, мальчика охватывало такое нестерпимое любопытство, что он терял сон и изводил Черва вопросами.
– Я уверен, что ты знаешь, кто он.
Черв серьезно смотрел на Янека и мигал глазом. От него невозможно было ничего добиться. И все труднее и труднее становилось отделить действительные подвиги героя от тех, которые ему приписывала народная фантазия. Когда прошел слух, что Партизан Надежда сражается под Сталинградом, Янек с удвоенной силой пытался выудить у Черва хоть какие-то крохи информации, но последний, казалось, издевался над ним – молчал, а его невероятно серьезный правый глаз мигал все быстрее и быстрее, отчего лицо его казалось еще насмешливее. В конце концов он сказал Янеку:
– Да, я знаю его.
Янек сильно испугался. Внезапно ему расхотелось знать об этом. Возможно, Партизан Надежда вовсе не его отец, на что он втайне все еще надеялся, а это означало бы, что его отец мертв. Но отступать было поздно.
– Ты видел его?
– Разумеется, видел. Но главное – я его слышал.
– Так кто же он?
Черв серьезно, пристально посмотрел на него.
– Поклянись, что никому не скажешь.
– Клянусь, – сказал Янек.
– Ну хорошо, я скажу тебе. Это соловей. Наш старый польский соловей, испокон веку поющий в лесу. У него очень красивый голос. Его так приятно слушать. Понимаешь, пока поет этот соловей, с нами ничего не случится. В его голосе – вся Польша.
Янек посмотрел на него с негодованием, но лицо Черва было очень серьезным, и он столь дружелюбно мигал ему глазом, что на него нельзя было рассердиться. К тому же, подлинная личность Партизана Надежды была военной тайной огромной важности, и он не имел права ее разглашать.
Однажды утром к Янеку пришел Добранский и долго с ним говорил.
– Прежде всего, я хочу, чтобы он пришел сюда, в лес. Чтобы он увидел его, поговорил с ним…
– Это ни к чему не приведет…
– Бесспорно. Но мы должны попытаться.
– Ладно. Я сейчас же схожу к нему.
Янек пришел в Вильно в полдень. Особняк Хмуры стоял рядом с Большим театром. Колонны театра были обклеены немецкими афишами: для оккупационных войск давали «Лоэнгрина». [38]38
Опера Рихарда Вагнера (1813–1883), написанная в 1845-48 гг. – Прим. пер.
[Закрыть]Янек прошел через кипарисовый сад, вытер ноги, позвонил. Дверь открыл старый слуга. Сурово посмотрел на гостя, одетого в лохмотья.
– Пошел вон! Мы не даем нищим.
– Я пришел к пану Хмуре по поручению его сына.
Лицо старика посветлело.
– Входи, малыш, входи.
Он запер дверь, повесил цепочку и просеменил к Янеку.
– Как здоровье пана Тадеуша?
– Он очень болен.
– Езус Марья, Езус Марья…
Он вытер слезы. Его голова с длинными седыми волосами затряслась.
– Он родился и вырос у меня на глазах… Я вырастил их обоих, отца и сына… Езус!
Старик немного распрямил свою сгорбленную спину.
– Нельзя ли мне прийти к нему?
– Посмотрим.
– Спроси его, малыш, скажи ему, что я, старый Валентий, хочу прийти к нему…
– Я скажу ему.
– Спасибо, большое спасибо, малыш. Ты хороший мальчик. Я сразу это увидел. Как только открыл дверь, тут же подумал: «Вот ангелочек с золотым сердцем…» Да, да… Хочешь пойти на кухню чего-нибудь поесть?
– Нет. Я хочу поговорить с паном Хмурой.
– Хорошо, хорошо, как тебе угодно, малыш… Не сердись, я уже иду, иду…
Он ушел, горбясь и приволакивая ногу. Янек огляделся. Богатое жилище. Мебель резная и золоченая – так же, как и рамы картин, ручки дверей и окон, а с потолка свисает великолепная люстра. Ковры толстые и мягкие, с радующими глаз рисунками. Янек подумал о норе в холодной земле и о студенте, дрожащем на груде тряпья… Дверь шумно открылась, и в приемную вошел пан Хмура. Это был дородный человек с багровым, холерическим лицом.
– Тебя прислал мой сын? Странно… Говори!
– Не кричите, пожалуйста, – сказал Янек. – Лично мне вы не нужны…
– А ты мне, выходит, нужен? Ну ладно, говори! Ты хочешь денег? Эта банда требует выкуп?
– Барин, – взмолился Валентий, – барин, следите за выражениями!
Хмура закусил губу.
– Ну, – хрипловато сказал он, – как он? Все такой же упрямый?
– Туберкулез – упрямая болезнь, – сказал Янек.
– Rany boskie, [39]39
Страсти Господни! (польск.)
[Закрыть]что он говорит? – запричитал Валентий. – Как такое может быть?
– Он сам этого хотел, – сказал Хмура. – Он сделал все для того, чтобы это произошло. Он мог бы лечиться, как принц. Но не захотел. И ради чего, спрашивается?
– Езус Марья, – пролепетал Валентий. – Со to bedzie? Co to bedzie? [40]40
Что же будет? (польск.)
[Закрыть]
– Я хочу увидеть его, – сказал Хмура.
– Я пришел за вами.
Хмура повернулся к Валентию.
– Принеси мне шубу.
– Ишь ты, какой скорый: «Принеси мне шубу», – проворчал старик. – А может, пану Тадеушу холодно? Может, он голоден?
– Довольно, – сказал Хмура. – Он сам этого захотел. Мы с тобой ничего не можем тут поделать.
– Как сказать, как сказать! – брюзжал старик. – Ваш покойный отец, царство ему небесное, никогда не связывался с пруссаками!
– Принеси мне шубу.
Старик ушел, ворча себе под нос. Когда Валентий вернулся с шубой в руках, он сам уже был одет по-дорожному.
– Я поеду с тобой, – пробормотал он. – Знаю я вас обоих. Шагу без меня не ступите.
Когда они добрались до леса, уже стемнело. Янек повел их к пруду у Старой мельницы.
– Ждите здесь.
Он оставил их. В землянке студентов он нашел Тадека и Добранского, склонившихся над шахматами. В очаге догорал огонь. Где-то под грудой грязного тряпья храпел невидимый Пех.
– Пришел отец товарища, – сказал Янек. – Он хочет его видеть. Я оставил его у пруда.
– Мог бы и сюда привести, – сказал Тадек. – Если я сделаю рокировку, то потеряю коня. Но если я не рокируюсь… Нет, конечно, я рокируюсь.
– Твой конь может подождать. К тому же, он меня не интересует. Шах королю и ферзю.
– Psia noga! [41]41
Песья нога (польск.)
[Закрыть]– грустно выругался Тадек. – Не везет мне в шахматы.
Он посмотрел на Янека своим лихорадочным взглядом.
– Товарищ проявил неосторожность. В следующий раз мой отец приведет с собой немцев… Думаю, Адам, нам придется сменить лес!
– Сходи к нему, – сказал Добранский, расставляя шахматы. – В конце концов, это муж твоей матери… Пех! Эй, Пех!
– Чего? Пошел к черту!
– Иди сюда. Займись огнем.
Светила луна. Стояла синяя, ясная ночь. Издалека они увидели две фигуры на берегу пруда. Хмура подошел вплотную к сыну и посмотрел на него. Потом резким движением снял с себя шубу.
– Надень.
– Оставь себе. Вместе со всем остальным. Мне ничего от вас не нужно. У вас руки грязные.
– Пане Тадку, – рискнул вмешаться Валентий, – так ведь можно…
– Послушай, сынок, – перебил его Хмура, – я пришел сюда не для того, чтобы оправдываться. Но я все-таки скажу: польский крестьянин не на твоей, а на моей стороне. Что вы для него сделали? Ничего. Ваши геройства стоят ему расстрелов, отобранных урожаев, стертых с лица земли деревень. И если ему удается сохранить немного зерна или картошки, это лишь благодаря мне, а не вам. Потому что я не взрываю мостов: я просто слежу за тем, чтобы мои крестьяне не умирали с голоду. Я встал между ними и немцами, я забочусь о том, чтобы они не голодали и чтобы их не угоняли на запад, как паршивый скот. У поляков не будет своего государства? Ну и что из этого! Это все же лучше, чем государство, населенное мертвецами, где любой гражданин кажется долгожителем. Безнадежная борьба – очень красиво, но задача нации в том, чтобы выжить, а не красиво умереть… – Он топнул ногой. – Если бы мне показали десять польских ребятишек, и для того, чтобы их спасти, мне нужно было бы облизать сапоги десяти немецким солдатам, я сказал бы: «К вашим услугам, господа!»
– Это все равно, что подружиться с туберкулезом, – сказал Тадек. – Ты словно говоришь мне: «Не борись с туберкулезом, Тадек! Будь хитрее! Договорись с ним! Попытайся завоевать его дружбу! Тебе нужны мои легкие, дорогой? Так возьми же их, они твои, дружище! Заходи, устраивайся поудобнее, чувствуй себя, как дома». Не сомневаюсь, что после этого я смогу спать спокойно: туберкулез будет так любезен, что пощадит меня.
– Rany boskie! —переспугался Валентий. – Экие речи…
Хмура повернулся к Добранскому.
– Вы погубили моего сына, – сказал он. – Вы прячетесь в лесу и ждете у моря погоды: вы никогда не смотрели немцу в лицо. Вам проще разыгрывать из себя робин-гудов. Но мой сын болен туберкулезом. Здесь он расстанется со своей жизнью, расстанется глупо и напрасно. Ему нужны горы и солнце. Вы упрекаете немцев в том, что они берут заложников, а сами взяли в заложники моего сына. Вы словно бы говорите: «Откажитесь помогать немцам, и мы вернем вам сына». Я хочу его спасти. Я хочу спасти своего сына. Но, наверно, уже слишком поздно…
– Барин! – испуганно закричал Валентий. – Что вы такое говорите… Тьфу! тьфу! тьфу! – сплюнул он. – Sila nieczysta! [42]42
Нечистая сила! (польск.)
[Закрыть]
Хмура на мгновение задержал взгляд на сыне.
– Вернись, – сказал он.
– Сколько ты заработал на поставках зерна немецкой армии?
– Пане Тадек! – вздохнул Валентий.
– Если бы я не продал его немцам, они бы его отобрали, и мои крестьяне не получили бы ни гроша…
– Ты мог бы сжечь урожай!
– Тогда, – холодно сказал Хмура, – моих крестьян расстреляли бы, а их деревню сожгли… Да здравствует бунт, господин сын! – Он немного понизил голос: – Я больше не хочу, чтобы мои деревни стирали с лица земли, я не хочу больше горя. Ну, а ты поступай, как знаешь. – Он продолжил с горечью: – Каков отец, таков и сын… Nie daleko pada jablko ed jabloni [43]43
Яблоко от яблони не далеко падает (польск.).
[Закрыть]. Если у тебя хватает мужества погибнуть во имя своих идей, я готов потерять сына во имя своих.
– Барин! – закричал Валентий. – А сердце, сердце-то что вам велит?
– Поступай, как считаешь нужным, Тадек. Но помни, что в наше время во всех странах Европы зрелые люди думают так же, как я, а их сыновья бросаются под пули, чтобы иметь удовольствие написать на стенах уборной: «Да здравствует свобода!» В каждой стране старики защищают свою нацию. Они умнее. Самое главное – это не флаг, не граница и не правительство, а плоть и кровь, пот и материнская грудь. Запомни, мертвецы не поют «Jeszcze Polska nie zginiela!». [44]44
Польский национальный гимн.
[Закрыть] – Он сказал: – Я ухожу. Ты пойдешь со мной? Завтра я отправлю тебя в Швейцарию.
– Янек, проводи его!
Хмура повернулся к нему спиной и зашагал быстро, не оборачиваясь. Старик Валентий семенил следом, поминутно останавливаясь, оглядываясь на Тадека и в отчаянии разводя руками.
– Барин, вы не можете его там оставить… Езус, мальчик болен. Просто сердце кровью обливается!
Хмура остановился.
– Довольно! – приказал он. – Ничего не поделаешь. Ты думаешь, что я изверг, что я ничего не чувствую? Что я могу тебе сказать? Ничего не поделаешь. Он узнал все, что хотел. Он упрям. Моя порода. Он будет идти до конца. И потом, я уже говорил тебе, лучше иметь мертвого сына, но своего, чем целый выводок живых ублюдков…
Внезапно терпение старого слуги лопнуло.
– Убийца! – вдруг закричал он тоненьким голоском. – И тебе не стыдно? Будь жив твой отец, он бы плюнул тебе в лицо. Наверное, мать родила тебя от пьяного конюха!
– Можешь остаться с ним, – процедил Хмура сквозь зубы.
– Zeby ci sie krew zalala!Чтоб ты кровью залился! Ты думаешь, я бы не остался, если бы был моложе лет на пятьдесят? Давно уж я не плевал тебе под ноги… Так говорить со мной! Давно я тебя не колотил, paskudo. [45]45
Польское ругательство.
[Закрыть]
Они еще долго слышали его голос, выкрикивавший проклятия, удаляясь в ночи.
18
Вслед за первым снегом пришли сильные морозы. Янек и Зося почти не выходили из землянки. Отныне их жизнь сводилась к немногому: дрова, огонь, кипяток, пара картофелин, сон. Янек заявил Черву:
– Зося больше не пойдет в Вильно.
Черв как раз чинил сапог. Он сказал, не поднимая головы:
– Я знаю.
– Она живет со мной.
– Хорошо.
Вот и все. Ни удивления, ни досады. Добранский дал Янеку несколько книг: Гоголя, Сельму Лагерлёф. [46]46
Сельма Оттилиана Ловиза Лагерлёф (1858–1940) – шведская писательница, лауреат Нобелевской премии. – Прим. пер.
[Закрыть]Янек часто читал Зосе вслух. Потом спрашивал:
– Тебе нравится?
– Мне нравится твой голос.
Ложились они рано. Иногда, запасшись дровами на несколько дней, вставали только затем, чтобы подбросить их в огонь. День был похож на ночь, и время перестало для них существовать. Бывало, проснувшись и выглянув наружу, они обнаруживали, что на дворе ночь.
– Сколько сейчас времени?
– Не знаю. Иди сюда. Давай ляжем.
Оставалось еще четыре больших мешка картошки: на зиму должно было хватить. Беспокоил их только огонь. Обернув руки тряпьем, они ходили за хворостом, приносили его в землянку и уходили снова. По девственному снегу ползали взад-вперед два черных муравья, волоча свои смешные веточки… Потом они возвращались в нору, разжигали огонь и грелись. Говорили мало. Их тела, укутанные в груду одеял, прижимались друг к дружке и выражали чувства красноречивее слов. Иногда Зося спрашивала:
– Ты думаешь, это когда-нибудь кончится?
– Не знаю. Отец говорил, все зависит от исхода битвы.
– Какой битвы?
– Сталинградской.
– О ней все говорят. Даже немцы в Вильно.
– Да, все.
– Она все еще продолжается?
– Днем и ночью.
– А что сделают наши друзья, когда выиграют эту битву?
– Построят новый мир.
– Мы не сможем им помочь. Мы еще маленькие. А жаль.
– Дело не в возрасте, а в мужестве.
– Каким он будет, этот новый мир?
– Это будет мир без ненависти.
– Тогда нужно будет убить много людей…
– Да, нужно будет убить много людей.
– А ненависть все равно останется… Ее станет даже больше, чем раньше…
– Тогда их не будут убивать. Их будут лечить. И кормить. Для них построят дома. Им подарят музыку и книги. Их научат доброте. Если они научились ненависти, их можно будет научить доброте.
– Ненависти не разучиваются. Это как любовь.
– Я знаю, что такое ненависть. Меня научили немцы. Я научился ей, когда потерял родителей, когда мерз и голодал, жил в землянке и знал, что, если меня встретит немец, он не предложит мне своего котелка, не уступит мне места возле костра и угостить меня сможет только пулей. Ведь у немцев есть пули для всего. Для груди и для надежды, для красоты и для любви… Я ненавижу их!
– Не надо. Когда у нас будут дети, мы научим их любить, а не ненавидеть.
– Мы научим их и ненавидеть тоже. Мы научим их ненавидеть низость, зависть, насилие, фашизм…
– Что такое фашизм?
– Я точно не знаю. Это особый вид ненависти.
– Наши дети никогда не будут голодать. Они никогда не будут замерзать.
– Никогда.
– Обещай мне.
– Обещаю тебе. Я сделаю все, что смогу.
По ночам они часто просыпались от неумолчного воя: по лесу рыскали голодные волки, и утром Янек находил их следы возле землянки. Лес обнажился и побелел. По снегу блуждали вороны и подолгу каркали. Снег полностью завладел лесом, и на его белизне люди все больше походили на черных муравьев, волочащих в свои норы смешные веточки, – настойчивых, шатающихся, измученных холодом. Отныне вся их жизнь была направлена к единственной цели: поддержать огонь. В городах захватчики ждали лета, чтобы отправиться на новые завоевания, а в лесах человеческая надежда слабее луча зимнего солнца упорно не хотела умирать. Люди больше не интересовались городскими новостями и не разговаривали, их лица морщились от холода и становились такими же заскорузлыми, как старые деревья. Только изредка из деревни возвращались братья Зборовские, подносили к огню свои руки с задубевшими от холода пальцами и говорили кратко:
– Они еще держатся.
19
В один из таких морозных дней, когда сердца людей и зверей понемногу цепенели, а жизнь ждала лишь таинственного знака, чтобы остановиться, умер Тадек. Он умер ночью, во сне, лежа у огня, и даже молодая женщина, сжимавшая его в объятиях, не заметила его ухода. Накануне он почувствовал себя лучше. Он перестал кашлять, температура у него спала. Он попросил Добранского прочитать ему отрывок из книги.
– Не стоит, – сказал Добранский. – Попробуй немного поспать.
– Сегодня я хорошо себя чувствую. Кто знает, Адам, может, я скоро смогу совершать вылазки на дороги?
– Вполне возможно.
– Весной мы будем делать налеты на немецкие колонны… Правда?
– Да. Весной.
– Нужно изо всех сил помогать людям, сражающимся под Сталинградом.
– Изо всех сил. Не двигайся, Тадек.
– Мне хорошо. Адам, почитай мне что-нибудь.
– Что же ты хочешь, чтобы я тебе прочел?
– Сказку.
– Хорошо. Не говори много. А то начнешь кашлять.
– Сказку, героем которой буду я. Волшебную сказку, в конце которой я умру, но не от туберкулеза, а в бою.
– С удовольствием. Только лежи спокойно. Положи голову сюда… вот. Я расскажу тебе одну историю.
– Начинай…
– Сейчас, сейчас…
Польский летчик-истребитель Тадек Хмура умирает. Он лежит на спине в траве, в глубине густой английской рощи. Его разбитый самолет валяется в нескольких шагах от него: крылья сломаны, а винт глубоко вошел в землю, словно меч. Его сломанный позвоночник не чувствует боли, и тело кажется ему чужим. «Проклятое тело!» – печально думает он с любовью хозяина к своему верному псу. Его взгляд начинает туманиться…
– Это называется волнующей минутой, – прошептал Тадек.
Но вдруг он замечает, что кусты перед ним шевелятся, и из-за шелковицы высовывается глупая физиономия Пеха. Пех смотрит на Тадека с отвращением, язвительно гогочет и выходит из кустов с бутылкой виски в руке…
– Если бы это было правдой! – пробормотал Пех.
– Замолчи…
В этом появлении есть что-то неожиданное. Тадек это хорошо чувствует, но в своем нынешнем состоянии не может сосредоточиться и определить, что именно. Впрочем, аэродром находится всего в нескольких милях отсюда, и там должны были видеть, как его самолет упал в лес. Пех склоняется над Тадеком и подносит к его губам горлышко бутылки. Тадек пьет и понимает, что виски, как и прежде, пить приятно. Затем он видит, как из зарослей появляется его товарищ по эскадрилье Адам Добранский. Добранский ведет себя очень некрасиво. Он смотрит на запутавшееся в парашюте тело с глубоким отвращением.
– Как колбаса! – заявляет он, усаживаясь в траву. – Передай мне виски. Ну что, сбили?
Тадек оскорбительно бурчит что-то в его адрес и, в свою очередь, требует бутылку. Он понимает, что никому до него нет дела. И продолжает умирать.
– Тихо! – прошептал Пех. – Он спит.
Тадек открыл глаза.
– Я не сплю. Продолжай.
Он умирает, его жалкое, беспомощное тело лежит на земле, а его лучшие друзья делают вид, что все это – сущие пустяки. Он, конечно, не требует от них, чтобы они рыдали и рвали на себе волосы, но можно было хотя бы не напиваться.
– Могли бы, по крайней мере, обнажить головы, – с достоинством подсказывает он им. – Не стесняйся, Пех. Если устал пить стоя, можешь усесться на меня, – добавляет он трагическим тоном.
К его громадному удивлению, Пех тотчас садится к нему на живот, сжимая в руке бутылку. Но Тадек не чувствует его веса. Напротив, у него такое ощущение, будто он наблюдает за всем со стороны, словно это запутавшееся тело больше не принадлежит ему.
«Все обстоит гораздо хуже, чем я думал», – думает он, впадая в уныние.
– Даже не пытайтесь меня ободрить! – храбрится он. – Я знаю, что со мной!
– А ты думал, у нас еще остались какие-то иллюзии? – говорит Пех. – Cheers! [47]47
Твое здоровье! (англ.)
[Закрыть]– Он пьет. – Если ты видел, как гибнет дело всей твой жизни… – декламирует он.
– Я? – стонет Тадек. – Киплинг?
– Да. Если ты видел, как гибнет дело всей твоей жизни… Старина Киплинг! Я дам тебе почитать его стихи о Сталинграде… По его собственному признанию, это лучшее, что ему довелось написать. Какой пыл! Какое воодушевление! Попался, Ганга Дин? [48]48
Аллюзия на стихотворение Редьярда Киплинга «Ганга Дин» (1890). – Прим. пер.
[Закрыть] Cheers…
– Cheers, —отвечает Тадек, – превосходное виски. Возвращает любовь к жизни…
Это заявление немедленно вызывает у его товарищей приступ бурной радости. Бутылка быстро обходит еще несколько кругов.
– Как Яблонский? – спрашивает Тадек.
– Так же, как и мы, – говорит Пех. – Ушел из эскадрильи. – Он осушает стакан. – Мы нынче в свободном полете, – поясняет он.
– А Черв? Я видел, как он врезался в одного боша над Северным морем… Я был в двухстах метрах сзади и видел, как оба самолета спикировали в воду.
– Угу, – подтверждает Пех, – Черв упал прямо в ледяную воду и поплыл, как поплавок. «Брр…» – фыркал он на чистейшем польском. «Брр… брр…» – внезапно услышал он за соседней волной. Черв поворачивает голову и видит боша, который плывет рядом с ним и смотрит на него своими идиотскими глазами. Чтобы согреться, они начинают обмениваться оскорблениями: «Т… т… ты утонешь, д… др… дружище! – шепчет Черв по-немецки с ликующим видом. – С… с… спасательный пояс не вечный. Т… т… тебе капут». «Брр…» – печально отвечает ему бош. – «Т… ты… ты стучишь зубами?» – ликует Черв. «Й… й… я? – хрипит бош. – М… м… мне так нравится. Эт… то п… приятно!» – «Оч… чень приятно! – соглашается Черв. – Н… н… ни за что н… н… на свете н… н… не хотел бы оказаться г… г… где-нибудь в д… др… другом месте!» «Брр…» – дрожат они хором, поглядывая друг на друга краем глаза. – «И… и… я двадцать раз б… б… бомбил Варшаву!» – радостно хрипит бош. «К… к… кё…» – спокойно отвечает ему Черв. «К… кого?» – с недоверием переспрашивает другой. «Кё… Кёльн, – договаривает Черв. – Ха-ха-ха!..» «Брр…» – мрачно фыркает бош. Через час он начинает слабеть. «Н… ну, давай, – шепчет он. – Тони… И дело с концом…» «Т… т… только после вас», – шепчет Черв. «И… и… и не мечтай!» – возражает бош и начинает захлебываться. Черв выигрывает очко. «Т… ты захлебываешься! – ликует он. – А я, с… смотри… Я… я просто ныряю в с… свое удовольствие». Он на время исчезает под водой и снова поднимается на поверхность. «А? – хрипит он, еле живой. – Ш… что ты на это с… с… скажешь?» Бош отчаянно смотрит на него, стискивает зубы и ныряет. «Он оказался круглым ослом, – с восхищением рассказывал мне потом Черв. – Я сосчитал до десяти и признал его побежденным. А потом потерял сознание…» Когда мы подняли его со дна, он был пропитан водой, как губка. Передай мне бутылку.
Тадек блаженно вздохнул. Он счастлив. Он изрядно выпил, и голова немного кружится, но он снова нашел своих товарищей, и, как в былые времена, они вместе отправятся в бой.
– Мы им покажем! – кричит он. Вдруг начинает петь во весь голос:
Jak to па wojence ladnie
Kiedy pilot z'nieba spadnie… [49]49
Польская походная песня.
[Закрыть]
– Гляньте на этого пьянчугу! – ворчит Пех с отвращением. – Клянусь, нам придется нести его на самый верх…
Они берут его под руки, поднимают…
Koledzy go nie zalua?
Jeszcze butem potraktua… —
поет Тадек.
Вдруг он обо что-то спотыкается… Наклоняется. В траве лежит безжизненное тело пилота в шлеме, запутавшегося в парашюте. Рядом – обломки самолета.
– Кто это? – удивляется Тадек.
– Не обращай внимания, – говорит Пех. – Просто переступи…
…Они тащат его за собой.
Добранский умолк. Партизаны сидели неподвижно, склонив головы. Один только Пех выругался сквозь зубы, а потом, выйдя из землянки, сказал Янеку:
– Рождаемся мы или умираем, они рассказывают нам сказки. У них всегда наготове свежая. Только этому они и научились за тысячи лет…
Тадек Хмура улыбался, и молодая женщина с закрытыми глазами – темные волосы ниспадают на плечи, лицо безмятежно, несмотря на следы слез, – нежно гладившая его по голове, навсегда осталась в памяти Янека, словно фигура на носу корабля, которую не скроет ни одна ночь и не смоет ни один шторм.
Позже, гораздо позже, когда партизанские берлоги в польском лесу стали местами поклонения, куда целый народ приходил поминать своих героев, и когда от Ванды Залевской, замученной и казненной немцами, осталось только имя, вырезанное на бронзовой дощечке рядом с именем Тадека Хмуры у входа в святилище, это лицо оставалось для Янека таким же живым, как слова его отца о том, что «ничто важное не умирает», и всякий раз, когда он вспоминал их, ему казалось, что отец ему лгал.
Тадека Хмуру похоронили в лесу, под снегом. И даже не пометили места. Студент часто повторял им:
– Запомните, никаких меток, никаких имен.
– Почему?
– Из-за отца.
Они молча смотрели на него.
– Я не хочу, чтобы он нашел меня.