Текст книги "Одержимые (авторский сборник рассказов)"
Автор книги: Ганс Гейнц Эверс
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)
Прошло довольно много времени. Наконец верхняя часть ее туловища стала медленно отклоняться назад, Терезита упала с широко раскрытыми глазами и погрузилась в своеобразный сон, который является результатом отравления пейотой. Я наблюдал за тем, как она жадно глотает проходящие перед взором дикие краски галлюцинаций, но очень сомневался, что она в состоянии этого пассивного опьянения как-нибудь проявит себя. И действительно, губы ее были плотно сжаты. Старый кацик не мог не видеть, что его план не удался, что пеойта произвела на молодую женщину то же действие, какое производило на него и его соплеменников. Но, по-видимому, он решил настоять на своем: он стал варить вторую порцию отвара с таким количеством головок кактуса, что этим отваром можно было бы свалить с ног целую дюжину сильных мужчин. Потом он приподнял опьяневшую женщину и поднес к ее губам чашу с горячим напитком. Она послушно втянула в себя первый глоток, но ее горло отказалось проглотить горький напиток, и женщина выплюнула его. Тогда старик, шипя от ярости, схватил ее за горло, плюнул на нее и заявил, что задушит, если она не выпьет всю чашу. В смертельном страхе она схватила чашу и, сделав над собой невероятное усилие, проглотила ядовитый отвар и упала навзничь. Последствия были ужасны: ее тело приподнялось, выгнулось, словно какая-то бесформенная змея, ноги переплелись в воздухе. Потом она прижала обе руки ко рту, и видно было, что она делает невероятные усилия, чтобы удержать в себе отвратительный отвар. Но это ей не удалось. Страшная судорога подняла ее вверх, и она извергла из себя яд. Старый кацик задрожал от ярости, я видел, как он схватил кинжал, которым разрезал головки кактуса, и как с криком бросился на несчастную женщину. Я успел схватить его за ногу, и он плашмя упал на глиняный пол. Однако Терезита заметила его движение и остолбенела, она словно приросла к соломенной стене; потом она издала протяжный стон, как изголодавшийся пес. Ее зрачки закатились под самый лоб и видны были лишь белки, которые ярко светились на ее фиолетовом лице, из судорожно сжатого рта сочилась коричневая жидкость. Но вот ее колени слегка задрожали, она поднялась на ноги, вздрогнула всем своим крепким телом, как бы собираясь с духом, выпятила грудь, с силой раскинула руки и стала все быстрее и быстрее биться головой о стену. Все это обещало очень банальный и совершенно нежелательный исход. Я невольно пробормотал:
– Черт возьми, какое свинство!
Но вдруг из губ Терезиты раздался резкий, грубый крик:
– Дуннеркиель!
Она крикнула это чужим голосом и, казалось, будто с этим словом прекратилась какая-то отчаянная борьба. Судороги сразу прошли, ее тело успокоилось, уверенным жестом Терезита вытерла рукавом рубашки лицо, а потом – совсем как немецкие крестьяне, – нос и рот. Тело ее отделилось от стены, на лице появилась широкая спокойная улыбка. Она твердой поступью вышла из угла и подошла к очагу, оттолкнула старика, перед которым только что трепетала в смертельном страхе, и самоуверенным жестом приказала ему встать в стороне. Тут только я увидел, что это была уже не Терезита, это был кто-то другой.
И этот другой, не спрашивая, схватил стоявшую на земле чашу с вином и залпом осушил ее.
– Благодарю тебя, брат. Пресвятая Дева защитила нашего генерала! К черту этих лютеранских свиней. Pax vobiscum!
Она взяла мой хлыст и, ударив им старика, крикнула:
– Повторяй за мной, собака: «Pax vobiscum»!
Старик сиял:
– Вот видите, вот видите, она заговорила по-испански.
Однако Терезита говорила вовсе не по-испански. С ее синих широко улыбающихся губ срывалось чистейшее старинное нижне-германское наречие:
– Ах, это чертово отродье не понимает христианского языка.
Потом она молодцевато передернула плечами:
– Клянусь святым Жуаном де Компостелла. Я голоден, чертовски голоден. А ведь у меня брюхо не хуже, чем у виттенбергского шутовского попа. Эй, брат, раздели со мной свою долю.
Я сделал знак старику: пока я наполнял чашу вином, он принес из угла сухари и кусок жареной рыбы. Терезита взглянула на него:
– А, отлично! Ах, эти синие собаки! Что скажет мне мой кельнский архиепископ, если узнает, что я проповедовал христианство этим синим обезьянам. Я должен ему привезти несколько штук, иначе он не поверит. Но это правда, брат, это правда: кожа не крашеная, она взаправду синяя. Мы этих собак оттирали щетками и скребли напильником. Мы сдирали с них целые куски кожи и оказалось, что она синяя и снаружи и изнутри.
Терезита пила и ела и беспрестанно наполняла чашу вином. Я начал задавать ей вопросы, очень осторожно, сообразуясь с тем, что она говорила, при этом я подражал, насколько мог, ее говору, вставляя время от времени в нижне-германское наречие голландские слова, прибавляя испанскую ругань и латинские цитаты. Вначале я плохо понимал ее, и целые фразы проходили для меня непонятыми, однако мало-помалу я привык к старинному наречию. Раз я чуть было не испортил того, чего мы добились страшными усилиями: я спросил как ее зовут. Как-то невольно у меня вырвались та единственная момоскапанская фраза, которой я научился, пока был среди синих индейцев, и которую мне так часто приходилось повторять: «Хуатухтон туапли (Как тебя зовут?)» Тут по лицу Терезиты прошла легкая судорога и она боязливо ответила мне на своем языке и своим собственным застенчивым голосом:
– Меня зовут Терезита.
Я испугался, думая что сейчас она придет в себя. Однако того прадеда, который продолжал жить в ней, не так-то легко было изгнать – Терезита снова засмеялась, громко и нагло:
– Хочешь пойти со мной, брат? Завтра я велю зажарить еще троих, из тех что настолько глупые, что никак не выучатся крестному знамению.
Из отрывочных фраз Терезиты мне удалось отчасти восстановить биографию предка синей индианки. Он родился на нижнем Рейне, в Кельне, будучи францисканцем, принял в сан и затем совершал походы вместе с испанскими войсками, как полковой священник, он побывал на Рейне, в Баварии и во Фландрии. В Милане он познакомился с ван Штратеном, который позже уехал в Мексику, где был пятым, после Кортеса, губернатором. Предок Терезиты последовал за ним в Мексику и совершил вместе с ним известный поход в Гондурас. Каким-то образом он в конце концов попал в Истотасинту к синим индейцам, среди которых насаждал на свой особый лад христианскую культуру.
Терезита продолжала пить чашу за чашей; голос ее становился все грубее и отрывистее, а болтовня полкового попа делалась все развязнее. Она рассказала о взятии Квантутачи, где предводительствовала с саблей в одной руке и крестом в другой. Она рассказала о сожжении трехсот майя при взятии Мериды. Она плавала в море крови и огня, она упивалась победами и оргиями с женщинами во время разгрома храмов. Такого множества людей не убивал еще никто.
– Hci, viva el general Santanilla, alaaf, alaaf Koln!
Голос изменил ей, – казалось, у нее не хватило сил выразить криком всю силу разгула этого повелителя:
– Если хочешь, брат, то я велю всех вас завтра зажарить, всех вместе, всю синюю сволочь! Хочешь? Каждый должен сам сложить себе костер и поджечь его. Вот будет весело.
Она снова осушила чашу:
– Отвечай же, брат! Ты не веришь? Пресвятая Анна, они сделают все, все, что я хочу, эти грязные свиньи. Ты не веришь? Берегись, брат, я выучил их одной хорошей штуке.
Она снова ударила кацика хлыстом.
– Иди сюда, старая языческая собака! Твой проклятый язык слишком часто молился твоим поганым дьявольским идолам, пока я не привез вам Спасителя и Пресвятую Деву! Долой этот синий обезьяний язык, который молился Тлахукальпантекухтли, вшивой богине Коатлику-Ицтаккихуатль и Тзентемоку, грязному богу солнца, рыскающему по всему свету вверх ногами. Долой, долой твой проклятый язык, откуси его сейчас же, слышишь!
Терезита кричала: целый град момоскапанских слов, будто удары хлыста, сыпался на старика. Потом вдруг, как если бы это бурное словоизвержение на родном языке сразу погасило в ее воспоминании давно прошедшие времена, она съежилась и руки ее беспомощно нащупывали точку опоры, которой она так и не нашла. Медленно, как безжизненная масса, ее тело упало на землю. Она сжалась в углу и тихие рыдания потрясли ее. Я повернулся к ней, чтобы протянуть кружку с водой, тут мой взгляд упал на старого кацика. Он стоял позади меня, выпрямившись во весь рост, закинув голову и устремив широко раскрытые глаза вверх. И язык, свой длинный фиолетовый язык, он вытягивал вверх, словно хотел поймать им на потолке муху. Из его горла рвались гортанные звуки, руки его судорожно сжимали голую грудь и ногти глубоко впивались в синюю кожу. Я ничего не понимал, я только смутно сознавал, что в нем происходит страшная борьба, что он отчаянно сопротивляется чему-то внезапному, чудовищному, какой-то непреодолимой силе. Сопротивляется страшной силе белого господина, которому безвольно подчинялись его отцы. Он боролся с адской силой, возродившейся через сотни лет и такой же непреодолимой, как прежде. Поток страшных слов, приносивших когда-то его предкам нечеловеческие муки, уничтожил время: вот он стоит тут, жалкое животное, которое должно само растерзать себя по первому знаку господина, – и он повиновался, он должен был повиноваться. В страшной судороге, под напором дикой, нечеловеческой воли, сильные челюсти сжались и перекусили высунутый язык. Потом он подхватил окровавленный комок мяса губами и выплюнул его далеко в сторону.
Меня охватил ужас, я хотел крикнуть, затем бессмысленно схватился за карман, будто у меня там было средство, которым можно помочь. В эту минуту к моим ногам, ластясь, подползла Терезита. Она поцеловала мои сапоги, забрызганные грязью:
– Господин, получу ли я теперь серебряный пояс?
Торреон (Коахила), Мексика.
Март. 1906.
Паук
Студент медицинского факультета Ришар Бракемон переехал в комнату № 7 маленькой гостиницы Стевенс на улице Альфред Стевенс № 6 после того, как три предыдущие пятницы подряд в этой самой комнате на перекладине окна повесились трое человек.
Первый из повесившихся был швейцарский коммивояжер. Его тело нашли только в субботу вечером; врач установил, что смерть наступила между пятью и шестью часами вечера в пятницу. Тело висело на большом крюке, вбитом в переплете окна в том месте, где переплет образует крест, и предназначенном, по-видимому, для вешания платья. Самоубийца повесился на шнурке от занавеси, окно было закрыто. Так как окно было очень низкое, то ноги несчастного свешивались почти до самых колен на пол; он должен был проявить невероятную силу воли, чтобы привести в исполнение свое намерение. Далее было установлено, что самоубийца был женат и что он оставил после себя четверых детей; кроме того, было известно, что его материальное положение было вполне обеспеченное, и что он отличался веселым и беззаботным нравом.
Второй случай самоубийства в этой комнате мало отличался от первого. Артист Карл Краузе, служивший в близлежащем цирке Медрано и проделывавший там эквилибристические фокусы на велосипеде, поселился в комнате № 7 два дня спустя. Так как в следующую пятницу он не явился в цирк на представление, то директор послал за ним в гостиницу капельдинера. Капельдинер нашел артиста в его незапертой комнате повесившимся на перекладине окна – в той же обстановке, в какой повесился и первый жилец. Это самоубийство было не менее загадочно, чем первое: популярный и любимый публикой артист получал очень большое жалованье, ему было всего двадцать пять лет, и он пользовался всеми радостями жизни. И он также не оставил после себя никакой записки, никакого объяснения своего поступка. После него осталась только мать, которой сын аккуратно каждое первое число посылал 200 марок на ее содержание.
Для госпожи Дюбоннэ, содержательницы этой маленькой гостиницы, клиенты которой почти исключительно состояли из служащих в близлежащих монмартрских варьете, это второе загадочное самоубийство имело очень неприятные последствия. Некоторые жильцы выехали из ее гостиницы, а другие постоянные клиенты перестали у нее останавливаться. Она обратилась за советом к своему личному другу, комиссару IX участка, и тот обещал ей сделать все, что только от него зависит. И действительно, он не только самым усердным образом занялся расследованием причины самоубийства двух постояльцев, но отыскал ей также нового жильца для таинственной комнаты.
Шарль-Мария Шомье, служивший в полицейском управлении и добровольно согласившийся поселиться в комнате № 7, был старый морской волк, одиннадцать лет прослуживший во флоте. Когда он был сержантом, то ему не раз приходилось в Тонкине и Аннаме оставаться по ночам одному на сторожевом посту и не раз приходилось угощать зарядом лебелевского ружья желтых пиратов, неслышно подкрадывавшихся к нему во мраке. А потому казалось, что он создан для того, чтобы должным образом встретить «привидения», которыми прославилась улица Альфред Стевенс. Он переселился в комнату в воскресенье вечером и спокойно улегся спать, мысленно благодаря госпожу Дюбоннэ за вкусный и обильный ужин.
Каждый день утром и вечером Шомье заходил к комиссару, чтобы сделать ему короткий доклад. Доклады эти в первые дни ограничивались только заявлением, что все обстоит благополучно и что он ничего не заметил. Однако в среду он сказал, что напал на кое-какие следы. На просьбу комиссара высказаться яснее он ответил отказом и прибавил, что пока еще не уверен, имеет ли его открытие какую-нибудь связь с двумя самоубийствами в этой комнате. Он сказал, между прочим, что боится показаться смешным и что выскажется подробнее, когда будет уверен в себе. В четверг он вел себя менее уверенно и в то же время более серьезно, но нового он ничего не рассказал. В пятницу утром он был сильно возбужден; он сказал полушутя, полусерьезно, что как бы там ни было, но окно это действительно имеет какую-то странную притягательную силу. Однако он утверждал, что это отнюдь не имеет никакого отношения к самоубийству и что его подняли бы на смех, если бы он еще к этому что-нибудь прибавил. Вечером этого же дня он не пришел больше в полицейский участок: его нашли повесившимся на перекладине окна в его комнате.
На этот раз обстановка самоубийства была также до мельчайших подробностей та же самая, что и в двух предыдущих случаях: ноги самоубийцы касались пола, вместо веревки был употреблен шнурок от занавеси. Окно было закрыто, дверь не была заперта; смерть наступила в шестом часу вечера. Рот самоубийцы был широко раскрыт, и язык был высунут.
Последствием этой третьей смерти в комнате № 7 было то, что в этот же день все жильцы гостиницы Стевенс выехали, за исключением, впрочем, одного немецкого учителя из № 16, который, однако, воспользовался этим случаем, чтобы на треть уменьшить свою плату за комнату. Слишком маленьким утешением для госпожи Дюбоннэ было то обстоятельство, что на следующий же день Мэри Гарден, звезда Opera-Comique, приехала к ней в великолепном экипаже и купила у нее за двести франков красный шнурок, на котором повесился самоубийца. Во-первых, это приносит счастье, а кроме того – об этом напишут в газетах.
Если бы все это произошло еще летом, так в июле или в августе, то госпожа Дюбоннэ получила бы втрое больше за свой шнурок; тогда газеты целую неделю наполняли бы свои столбцы этой темой. Но в разгар сезона, когда материала для газет более чем нужно: выборы, Марокко, Персия, крах банка в Нью-Йорке, не менее трех политических процессов – действительно, не хватало даже места. Вследствие этого происшествие на улице Альфред Стевенс обратило на себя гораздо меньше внимания, чем оно этого заслуживало. Власти составили короткий протокол – и затем дело это было окончено.
Этот-то протокол только и знал студент медицинского факультета Ришар Бракемон, когда он решил нанять себе эту комнату. Одного факта, одной маленькой подробности он совсем не знал; к тому же этот факт казался до такой степени мелким и незначительным, что комиссар и никто другой из свидетелей не нашел нужным сообщать о нем репортерам. Только позже, после приключения со студентом, о нем вспомнили. Дело в том, что когда полицейские снимали с петли тело сержанта Шарля-Марии Шомье, то из его рта выполз большой черный паук. Коридорный щелкнул паука пальцем и воскликнул:
– Черт возьми, опять это поганое животное.
Позже, во время следствия, касавшегося Бракемона, он заявил, что когда снимали с петли тело швейцарского коммивояжера, то совершенно такой же паук сполз с его плеча. Но Ришар Бракемон ничего не знал об этом.
Он поселился в комнате № 7 две недели спустя после последнего самоубийства, в воскресенье. То, что он пережил там, он ежедневно записывал в свой дневник.
ДНЕВНИК РИШАРА БРАКЕМОНА,
студента медицинского факультета
Понедельник, 28 февраля.
Вчера я поселился в этой комнате. Я распаковал свои две корзины и разложил вещи, потом улегся спать. Выспался отлично; пробило девять часов, когда меня разбудил стук в дверь. Это была хозяйка, которая сама принесла мне мой завтрак. Она чрезвычайно внимательна ко мне, – это видно было по яйцам, ветчине и превосходному кофе, который она сама подала мне. Я вымылся и оделся, а потом стал наблюдать за тем, как коридорный прибирает мою комнату. При этом я курил трубку.
Итак, я водворился здесь. Я прекрасно знаю, что затеял опасную игру, но в то же время сознаю, что много выиграю, если мне удастся напасть на верный след. И если Париж некогда стоил мессы – теперь его так дешево уж не приобретешь, – то я, во всяком случае, могу поставить на карту свою недолгую жизнь. Но тут есть шанс; прекрасно, попытаю свое счастье.
Впрочем, и другие также хотели попытать свое счастье. Не менее двадцати семи человек являлись – одни в полицию, другие прямо к хозяйке – с просьбой получить комнату; среди этих претендентов были три дамы. Итак, в конкуренции недостатка не было; по-видимому, все это были такие же бедняки, как и я.
Но я «получил место». Почему? Ах, вероятно, я был единственный, которому удалось провести полицию при помощи одной «идеи». Нечего сказать, хороша идея! Конечно, это не что иное, как утка.
И рапорты эти предназначены для полиции, а потому мне доставляет удовольствие сейчас же сказать этим господам, что я ловко провел их за нос. Если комиссар человек здравомыслящий, то он скажет:
– Гм, вот потому-то Бракемон и оказался наиболее подходящим.
– Впрочем, для меня совершенно безразлично, что он потом скажет: теперь я во всяком случае сижу здесь. И я считаю хорошим предзнаменованием то обстоятельство, что так ловко надул этих господ.
Начал я с того, что пошел к госпоже Дюбоннэ; но она отослала меня в полицейский участок. Целую неделю я каждый день шатался туда, и каждый день получал тот же ответ, что мое предложение «принято к сведению», и что я должен зайти завтра. Большая часть моих конкурентов очень быстро отстала от меня; по всей вероятности, они предпочли заняться чем-нибудь другим, а не сидеть в душном полицейском участке, ожидая целыми часами. Что же касается меня, то мое упорство, по-видимому, вывело из терпения даже комиссара. Наконец он объявил мне категорически, чтобы я больше не приходил, так как это ни к чему не приведет. Он сказал, что очень благодарен мне, но «дилетантские силы» для них совершенно не нужны. Если у меня к тому же нет выработанного плана действия…
Я сказал ему, что у меня есть план действия. Само собой разумеется, что у меня никаких планов не было, и я не мог сказать ему ни слова относительно моего плана. Но я заявил ему, что открою свой план – очень хороший, но очень опасный, – могущий дать те же результаты, какие дает деятельность профессиональных полицейских, только в том случае, если он даст мне честное слово, что сам возьмется за его выполнение. За это он меня очень поблагодарил и сказал, что у него совсем нет времени на что-либо подобное. Но тут я увидел, что имею точку опоры, тем более, что он спросил меня, не могу ли я ему сделать хоть маленький намек на свой план.
Это я сделал. Я рассказал ему невероятную чепуху, о которой за секунду перед тем не имел ни малейшего понятия; сам не знаю, откуда мне это вдруг пришло в голову. Я сказал ему, что из всех часов в неделю есть час, имеющий на людей какое-то странное, таинственное влияние. Это тот час, в который Христос исчез из своего гроба, чтобы сойти в ад, то есть шестой вечерний час последнего дня еврейской недели. Я напомнил ему, что именно в этот час, в пятницу, между пятью и шестью часами, совершились все три самоубийства. Больше я ему ничего не могу сказать, заметил я ему, но попросил обратить внимание на Откровение святого Иоанна.
Комиссар состроил такую физиономию, словно что-нибудь понял, поблагодарил меня и попросил опять прийти вечером. Я был пунктуален и явился в назначенное время в его бюро; перед ним на столе лежал Новый Завет. Я также в этот промежуток времени занимался тем же исследованием – прочел все Откровение – и ни слова в нем не понял. Весьма возможно, что комиссар был умнее меня, во всяком случае, он заявил мне очень любезно, что, несмотря на мой неясный намек, догадывается о моем плане. Потом он сказал, что готов идти навстречу моему желанию и оказать мне возможное содействие.
Должен сознаться, что он действительно был со мной крайне предупредителен. Он заключил с хозяйкой условие, в силу которого она обязалась содержать меня даром за все мое пребывание в ее гостинице. Он снабдил меня также великолепным револьвером и полицейским свистком; дежурным полицейским было приказано как можно чаще проходить по маленькой улице Альфред Стевенс и по малейшему моему знаку идти ко мне. Но важнее всего было то, что он поставил в мою комнату настольный телефон, чтобы я мог всегда быть в общении с полицейским участком. Участок этот всего в четырех минутах ходьбы от меня, а потому я очень скоро могу иметь помощь, если только в этом случится надобность. Принимая все это во внимание, я не могу себе представить, чего мне бояться.
Вторник, 1 марта.
Ничего не случилось ни вчера, ни сегодня. Госпожа Дюбоннэ принесла новый шнурок к занавеске из соседней комнаты – ведь у нее достаточно пустых комнат. Вообще она пользуется всяким случаем, чтобы приходить ко мне; и каждый раз она что-нибудь приносит. Я попросил ее еще раз рассказать мне со всеми подробностями о том, что произошло в моей комнате, однако не узнал ничего нового. Относительно причины самоубийств у нее было свое особое мнение. Что касается артиста, то она думает, что тут дело было в несчастной любви: когда он за год перед тем останавливался у нее, то к нему часто приходила молодая дама, но на этот раз ее совсем не было видно. Что касается швейцарца, то она не знает, что заставило его принять роковое решение, – но разве влезешь человеку в душу? Ну, а сержант несомненно лишил себя жизни только для того, чтобы досадить ей.
Должен сказать, что объяснения госпожи Дюбоннэ отличаются некоторой неосновательностью, но я предоставил ей болтать, сколько ее душе угодно: как бы то ни было, но она развлекает меня.
Четверг, 3 марта.
Все еще ничего нового. Комиссар звонит мне по телефону раза два в день, я отвечаю ему, что чувствую себя превосходно; по-видимому, такое донесение не вполне удовлетворяет его. Я вынул свои медицинские книги и начал заниматься; таким образом, мое добровольное заключение принесет мне хоть какую-нибудь пользу.
Пятница, 4 марта, 2 часа пополудни.
Я пообедал с аппетитом; хозяйка подала мне к обеду полбутылки шампанского. Это была настоящая трапеза приговоренного к смерти. Она смотрела на меня так, словно я уже на три четверти мертв. Уходя от меня, она со слезами просила меня пойти вместе с ней; по-видимому, она боялась, что я также повешусь, «чтобы досадить ей».
Я тщательно осмотрел новый шнурок для занавеси. Так значит, на нем я должен сейчас повеситься? Гм, для этого у меня слишком мало желания. К тому же шнурок жесткий и шершавый, и из него с трудом можно сделать петлю; нужно громадное желание, чтобы последовать примеру других. Теперь я сижу за своим столом, слева стоит телефон, справа лежит револьвер. Я не испытываю и тени страха, но любопытство во мне есть.
6 часов вечера.
Ничего не случилось, я чуть было не сказал – к сожалению! Роковой час наступил и прошел – и он был совсем такой же, как и все другие. Конечно, я не буду отрицать, что были мгновения, когда я чувствовал непреодолимое желание подойти к окну – о да, но из совсем других побуждений! Комиссар звонил по крайней мере раз десять между пятью и шестью часами, он проявлял такое же нетерпение, как и я сам. Но что касается госпожи Дюбоннэ, то она довольна: целую неделю жилец прожил в комнате № 7 и не повесился. Невероятно!
Понедельник, 7 марта.
Я начинаю убеждаться в том, что мне не удастся ничего открыть, и я склонен думать, что самоубийство моих троих предшественников было простой случайностью. Я попросил комиссара еще раз сообщить мне все подробности трех самоубийств, так как я был убежден, что если хорошенько вникнуть во все обстоятельства, то можно в конце концов напасть на истинную причину. Что касается меня самого, то я останусь здесь так долго, как это только будет возможно. Парижа я, конечно, не завоюю, но я живу здесь даром и отлично откармливаюсь. К этому надо прибавить, что я много занимаюсь; я сам чувствую, что вошел во вкус с моими занятиями. И, наконец, есть и еще одна причина, которая удерживает меня здесь.
Среда, 9 марта.
Итак, я сдвинулся на один шаг. Кларимонда…
Ах да, ведь я о Кларимонде ничего еще не рассказал. Итак, она моя «третья причина», вследствие которой я хочу здесь остаться, и из-за нее-то я и стремился к окну в тот «роковой» час, а отнюдь не для того, чтобы повеситься. Кларимонда – но почему я назвал ее так? Я не имею ни малейшего представления о том, как ее зовут, но у меня почему-то явилось желание называть ее Кларимондой. И я готов держать пари, что ее именно так и зовут, если только мне удастся когда-нибудь спросить ее об ее имени.
Я заметил Кларимонду в первый же день. Она живет по другую сторону очень узкой улицы, на которой находится моя гостиница; ее окно расположено как раз против моего. Она сидит у окна за занавеской. Кстати, должен сказать, что она начала смотреть на меня раньше, чем я на нее, – видно, что она интересуется мной. В этом нет ничего удивительного, вся улица знает, почему я здесь живу, – об этом уж позаботилась госпожа Дюбоннэ.
Уверяю, что я не принадлежу к числу очень влюбчивых натур, и отношения мои к женщинам всегда были очень сдержанны. Когда приезжаешь в Париж из провинции, чтобы изучать медицину, и при этом не имеешь денег даже на то, чтобы хоть раз в три дня досыта наесться, то тут уж не до любви. Таким образом, я не отличаюсь опытом и на этот раз, быть может, держал себя очень глупо. Как бы то ни было, она мне нравится такой, какая она есть. Вначале мне и в голову не приходило заводить какие бы то ни было отношения с соседкой, живущей напротив меня. Я решил, что здесь я живу только для того, чтобы делать наблюдения; но раз оказалось, что при всем моем желании мне здесь ровно нечего делать, то я и начал наблюдать за своей соседкой. Нельзя же весь день, не отрываясь, сидеть за книгами. Я выяснил, между прочим, что Кларимонда, по-видимому, одна занимает маленькую квартирку. У нее три окна, но она всегда сидит у того окна, которое находится против моего; она сидит и прядет за маленькой старинной прялкой. Такую прялку я когда-то видел у моей бабушки, но она никогда ее не употребляла, а сохраняла, как воспоминание о какой-то старой родственнице; я даже и не знал, что в наше время эти прялки еще употребляются. Впрочем, прялка Кларимонды маленькая и изящная, она вся белая и, по-видимому, сделана из слоновой кости; должно быть, она прядет на ней невероятно тонкие нити. Она весь день сидит за занавеской и работает, не переставая, прекращает работу только, когда становится темно. Конечно, в эти туманные дни темнеет очень рано на нашей узкой улице, – в пять часов уже наступают настоящие сумерки. Но никогда не видал я света в ее комнате.
Какая у нее наружность – этого я не знаю как следует. Ее черные волосы завиваются волнами, и лицо у нее очень бледное. Нос у нее узкий и маленький с подвижными ноздрями; губы также бледные; и мне кажется, что ее маленькие зубы заострены, как у хищных животных. На веках лежат темные тени, но когда она их поднимает, то ее большие темные глаза сверкают. Однако все это я гораздо больше чувствую, нежели действительно знаю. Трудно как следует рассмотреть что-нибудь за занавеской.
Еще одна подробность: она всегда одета в черное платье с высоким воротом; оно все в больших лиловых крапинках. И всегда у нее на руках длинные черные перчатки, – должно быть, она боится, что ее руки испортятся от работы. Странное впечатление производят эти узкие черные пальчики, которые быстро-быстро перебирают нитки и вытягивают их – совсем точно какое-то насекомое с длинными лапками.
Наши отношения друг к другу? Должен сознаться, что пока они очень поверхностны, и все-таки мне кажется, что в действительности они гораздо глубже. Началось с того, что она посмотрела на мое окно, а я посмотрел на ее окно. Она увидала меня, а я увидал ее. И, по-видимому, я понравился ей, потому что однажды, когда я снова посмотрел на нее, она улыбнулась мне, и я, конечно, улыбнулся ей в ответ. Так продолжалось дня два, мы улыбались друг другу все чаще и чаще. Потом я чуть не каждый час принимал решение поклониться ей, но каждый раз какое-то безотчетное чувство удерживало меня от этого.
Наконец я все-таки решился на это сегодня после обеда. И Кларимонда ответила мне на мой поклон. Конечно, она кивнула головой чуть заметно, но все-таки я хорошо заметил это.
Четверг, 10 марта.
Вчера я долго сидел над книгами. Не могу сказать, что я усердно занимался, нет, я строил воздушные замки и мечтал о Кларимонде. Спал я очень неспокойно, но проспал до позднего утра.
Когда я подошел к окну, то сейчас же увидел Кларимонду. Я поздоровался с нею, и она кивнула мне в ответ. Она улыбнулась и долго не сводила с меня глаз.
Я хотел заниматься, но не мог найти покоя. Я сел у окна и стал смотреть на нее. Тут я увидел, что и она также сложила руки на коленях. Я отвернул занавеску в сторону, потянув за шнурок. Почти в то же мгновение она сделала то же самое. Оба мы улыбнулись и посмотрели друг на друга.
Мне кажется, что мы просидели так целый час.