355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ганс Гейнц Эверс » Одержимые (авторский сборник рассказов) » Текст книги (страница 8)
Одержимые (авторский сборник рассказов)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 06:03

Текст книги "Одержимые (авторский сборник рассказов)"


Автор книги: Ганс Гейнц Эверс


Жанр:

   

Ужасы


сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)

С. 3. 3

На бога мим любой похож;

Они проходят без следа,

Бормочут, впадают в дрожь —

Марионеток череда,

Покорна Неким, чей синклит

Декорации движет туда-сюда,

А с их кондоровых крыл летит

Незримо Беда!..

Но вот комедиантов сброд

Замолк, оцепенев:

То тварь багровая ползет,

Вмиг оборвав напев!

Ползет! Ползет!..

Э. А. По. «Лигейя» [2]2
  Пер. В. Рогова. – (Прим. ред.).


[Закрыть]

Около четверти часа я смотрел с Punta Tragara на море, конечно, на солнце и на скалы. Потом я встал и повернулся, чтобы уходить. Вдруг кто-то, сидевший на той же каменной скамье, удержал меня за руку.

– Здравствуйте, Ганс Гейнц! – произнес он.

– Здравствуйте, – ответил я.

Я смотрю на него.

Конечно, я его знаю, несомненно знаю! Но кто бы это мог быть?

– Вы, вероятно, не узнаете меня больше? – говорит он неуверенным голосом.

Голос также мне знаком – конечно, знаком! Но он раньше был другой – певучий, парящий, стремящийся вперед. А не такой, как теперь. Этот – тягучий, точно на костылях.

Наконец-то вспомнил:

– Оскар Уайльд?!.

– Да, – отвечает, запинаясь, этот голос, – почти! Скажите: С. 3. 3. Вот все, что осталось после тюрьмы от Оскара Уайльда.

Я посмотрел на него: С. З. З. представлял собой только грязный след, уродливое напоминание об О. У.

Я хотел было протянуть ему руку, но подумал: «Пять лет тому назад ты не подал ему руки. Это было с твоей стороны очень глупо, и Оскар Уайльд засмеялся, когда его друг Дуглас рассердился. Если ты сегодня протянешь ему руку, то это будет иметь вид, будто ты даешь ее нищему, даешь ее С. З. З. из сострадания. Зачем наступать на больного червя?»

Я не протянул ему руки. Мне кажется, Оскар Уайльд был мне благодарен за это. Мы спустились вниз, не говоря ни слова. Я даже не смотрел на него. По-видимому, это ему было приятно.

На одном повороте он спросил:

– Туда, наверх?

Потом он медленно начал качать головой взад и вперед, поднял глаза и произнес с насмешкой:

– С. З. З.?

Нет, так нельзя было: я засмеялся. И О. У. обрадовался, что я не проявляю сострадания к нему.

Мы обошли гору; сели на камни и стали смотреть на Арко.

Я сказал:

– Несколько лет тому назад я шел по этой дороге с Анни Вентнор, и здесь мы встретили Оскара Уайльда. Тогда верхняя губа его приподнималась, глаза его сверкали и смотрели на меня так, что руки у меня подергивались, и я сломал палку, чтобы только не ударить ею по его лицу. На этом самом месте я сижу опять сегодня: леди Вентнор умерла, и рядом со мной сидит С. З. З. Это похоже на сон.

– Да, – сказал О. У.

– Это как сон, который снится кому-то другому про нас.

– Да, что вы сказали? – воскликнул Оскар Уайльд поспешно, как бы отрываясь от мыслей, с испугом, с видимым волнением.

Я повторил машинально:

– Как сон, который снится кому-то другому про нас.

Мои губы шевелились совершенно машинально, едва ли я сознавал, что я говорил и что думал.

Оскар Уайльд вскочил; на этот раз в его голосе зазвучали старые ноты того человека, гордый дух которого так высоко парил над современной ему чернью.

– Берегитесь узнать этого другого, не всякому хорошо встретиться с ним!

Я не понял его и хотел спросить, что это значит, но он только махнул мне рукой, повернулся и ушел. Я посмотрел ему вслед.

Потом он вдруг остановился, слегка кашлянул, но не обернулся. И он пошел дальше, медленно, сгорбившись, прихрамывая, чуть не ползком, – этот полубог, которого лицемерные негодяи его отечества превратили в С. З. З.!

Три дня спустя я получил записку:

«Оскар Уайльд желал бы поговорить с вами. Он будет ожидать вас в восемь часов вечера в гроте Bovemarina».

Я пошел на берег, свистнул лодочника, мы отчалили и выехали в море в этот чудный летний вечер. В гроте я увидал Оскара Уайльда, который стоял, прижавшись к скале; я вышел из лодки и отослал лодочника.

– Садитесь, – сказал О. У.

Последние лучи заходящего солнца падали в темную морскую пещеру, о стены которой разбивались зеленые волны, жалобно плача, как маленькие дети.

Я часто бывал в этой пещере. Я хорошо знал, что о камни разбиваются волны, и все-таки у меня не проходило это впечатление: голые маленькие несчастные дети плачут по матери. Почему позвал меня О. У. именно сюда?

Он как будто прочел мою мысль и сказал:

– Это напоминает мне мою тюрьму.

Он сказал «мою» тюрьму, и его дрожащий голос прозвучал так, как будто он вспомнил нечто дорогое его сердцу. Потом он продолжал:

– Вы недавно сказали нечто – не знаю, думали ли вы при этом что-нибудь особенное. Вы сказали: «Все это как сон, который снится кому-то другому про нас!»

Я хотел ему ответить, но он не дал мне говорить, он продолжал:

– Скажите, вероятно, многие ломали себе голову над тем, как я мог позволить запереть себя? Думали: почему Оскар Уайльд пошел в тюрьму? Почему он не всадил себе пулю в лоб?

– Да, многие думали так.

– И вы?

– Я думал: у него на это есть какая-нибудь причина. Ганс Лейс также пошел в тюрьму.

– Да, – Ганс Лейс! Но что у него общего со мной? Ганс Лейс дал ложную клятву ради любимой женщины; он поступил благородно, и ни один порядочный человек не нашел, что он запятнал свою честь. Мало того, вся образованная чернь сделала из него мученика, потому что он пострадал за женщину! Эти же самые люди оплевывают меня за то, что я презирал женщину! И потом Ганс Лейс здоровый, сильный фриз, молодой, помешанный на идеалах народный трибун, – разве мог он пострадать от тюрьмы? Душа его никогда не страдала, и года через два его тело выздоровеет после тюремного воздуха. А Оскар Уайльд не был больше молод, он не был из народа, он был настолько же изнежен, насколько тот был закален. Оскар Уайльд, этот аристократ до мозга костей, каких не было больше со смерти Вилье, – Оскар Уайльд, который из жизни сделал искусство, как никто до него в трех королевствах. И все-таки он пошел в тюрьму, да еще в английскую, в сравнении с которой вашу немецкую тюрьму можно назвать богадельней. Он знал, что его замучают до смерти, медленно, жестоко, и он все-таки пошел туда. А не убил себя.

– Но почему же? – спросил я.

О. У. посмотрел на меня; по-видимому, он ожидал от меня этого вопроса.

Медленно он произнес:

– Вы сами сказали, почему: потому, что все это лишь сон, который снится другому о нас.

Я посмотрел на него, он ответил на мой взгляд.

– Да, – продолжал он, – так это и есть. Я попросил вас прийти сюда, чтобы объяснить вам это.

Он стоял с опущенными глазами и пристально смотрел на воду, как бы прислушиваясь к тихому всхлипыванию волн. Раза два он провел указательным пальцем левой руки по колену, как будто бы собираясь писать буквы. После некоторого молчания он спросил, не поднимая глаз:

– Вы хотите выслушать меня?

– Конечно.

О. У. раза два глубоко вздохнул:

– Для меня не было никакой необходимости идти в тюрьму. Уже в первый день в суде мой друг незаметно передал мне револьвер, тот самый револьвер, которым застрелился Кирилл Грахам. Это был прелестный маленький револьвер, на котором был герб и инициалы герцогини Нортумберландской из рубинов и хризобериллов. Эта изящная игрушка была достойна того, чтобы Оскар Уайльд пустил ее в ход. Когда я после заседания суда снова вернулся в тюрьму, то я целый час играл с этой игрушкой у себя в камере. Я положил ее с собой в постель, положил рядом с собой и заснул со счастливым сознанием того, что у меня есть друг, который избавит меня от сыщиков даже в том случае, если суд признает меня виновным, что я тогда считал невероятным.

В эту ночь мне приснился странный сон. Я увидал рядом с собой какое-то необыкновенное существо, какую-то мягкую, моллюскообразную массу, которая в верхней части переходила в гримасу. У этого существа не было ни ног, ни рук, оно представляло собою большую продолговатую голову, из которой, однако, каждую минуту могли вырасти длинные, покрытые слизью, члены. Все это существо было зеленовато-белого цвета, оно было прозрачное и перерезано линиями во всех направлениях. Вот с этим-то существом я разговаривал, сам не помню, о чем. Однако наш разговор становился все возбужденнее, наконец эта рожа с презрением расхохоталась мне в лицо и сказала:

– Убирайся вон, ты не стоишь того, чтобы с тобой разговаривать!

– Что? – ответил я. – Это сказано довольно сильно! Что за нахальство со стороны существа, которое не что иное, как мой безумный сон!

Рожа скривилась в широкую улыбку, задвигалась и пробормотала:

– Нет, как вам это нравится! Я твой сон? Извини, мой бедный друг, дело обстоит совсем иначе: я вижу сон, а ты только маленькая точка в моем сне.

И рожа захихикала, вся она превратилась в громадную маску, широко ухмыляющуюся. Потом она исчезла, и перед собой в воздухе я видел только широкую, уродливую улыбку.

На следующий день председатель суда задал мне вопрос, касающийся моих отношений с Паркером:

– Так значит, вам нравится ужинать по вечерам с молодыми людьми из народа?

Я ответил:

– Да! Во всяком случае это приятнее этого перекрестного допроса.

При этом ответе публика в зале разразилась громким хохотом. Судья позвонил и предупредил, что если это еще раз повторится, то он велит очистить залу. Тут только я обернулся и посмотрел в тот конец залы, который был предназначен для публики. Но я не увидел ни одного человека, все пространство занимало то ужасное уродливое существо, которое я видел во сне. Отвратительная гримаса, которая мучила меня всю ночь, расплывалась по всей его роже. Я схватился рукой за голову: неужели это возможно, что все, что происходит здесь, одна лишь комедия, чепуха, которую видит во сне то безобразное существо?

Между тем судья сделал еще какой-то вопрос, на который ответил Траверс Хумпрейс, один из моих защитников. Из глубины залы снова раздался заглушенный смех. По-видимому, рожу передернуло, и она прыснула со смеху. Я закрыл глаза и с минуту судорожно сжимал веки, потом снова бросил быстрый взгляд назад. Тут я заметил наконец на скамьях людей: там сидели Джон Лэн, мой издатель, леди Уэльшбери, а рядом с нею молодой Хольмс. Но среди них, в них, над ними – везде улыбалось странное существо; из него-то и исходил сдерживаемый смех.

Я принудил себя отвернуться и не оборачивался больше. И все-таки мне было очень трудно следить за ходом дела, я все время чувствовал за своей спиной эту подлую, улыбающуюся рожу.

Но вот господа присяжные заседатели сказали, что я виновен. Четыре мелких маклера, пять торговцев бумажными товарами, мукой или виски, два учителя и один очень уважаемый мясник отправили Оскара Уайльда в тюрьму. Это, действительно, было очень смешно.

Оскар Уайльд остановился, он засмеялся; и при этом он бросал в воду маленькие камешки.

– Действительно, смешно! Что за идиоты!.. Знаете ли вы, что суд – всякий! – самое демократическое и самое плебейское учреждение из всех, какие только существуют на свете? Только у простолюдина есть хороший суд, который способен судить его: судьи стоят несравненно выше его, и так это и должно быть! А мы? Ни с одним из моих судей я никогда не мог бы сказать и двух слов; ни один из них не знал ни единой строчки из моих произведений – да и для чего им знать их? Ведь они все равно ничего не поняли бы. И эти почтенные люди, эти жалкие, маленькие червяки осмелились засадить Оскара Уайльда в тюрьму! Очень смешно, право! Только эта мысль и занимала меня, когда я вернулся в свою камеру. Я играл с нею, я варьировал ее, я придумал с дюжину афоризмов из нее, и каждый афоризм стоил больше, чем жизнь всех присяжных заседателей в Англии за все славное царствование доброго короля! И я заснул в прекраснейшем настроении духа и очень довольный собой; уверяю, что мои афоризмы были очень хороши, очень хороши. Для тех, кто приговорен к нескольким годам тюрьмы, бодрствование представляет муку – так говорят, по крайней мере, – а сон, благодеяние. Со мной было другое. Едва я успел заснуть, как передо мной стояла отвратительная рожа.

– Послушай, – сказала она мне и ухмыльнулась самодовольно, – ты – очень забавный сон!

– Убирайся вон, – крикнул я, – ты мне надоела! Не могу терпеть таких самодовольных рож из сновидений!

– Все та же упорная глупость, – добродушно засмеялось безобразное существо. – Ведь ты мой сон!

– А я тебе говорю, что это как раз наоборот! – закричал я.

– Ты очень заблуждаешься, – сказала рожа.

Тут поднялся долгий спор, во время которого каждый хотел доказать свою правоту; противное существо разрушало все мои доводы, и чем я становился возбужденнее, тем спокойнее и самоувереннее оно смеялось.

– Если я твой сон, – крикнул я, – то как же это может быть, что ты говоришь со мной по-английски?

– Как я говорю с тобой?

– По-английски! На моем языке, – сказал я торжествующе. – А это доказывает…

– Какой же ты смешной! – хохотала рожа. – Я говорю на твоем языке? Нет, само собой разумеется, что ты говоришь на моем! Вот сам обрати на это внимание!

Тут только я заметил, что мы, действительно, разговариваем не по-английски. Мы разговаривали на каком-то языке, которого я не знал, но на котором я, однако, хорошо говорил и который я понимал; он не имел ничего общего ни с английским языком и вообще ни с каким другим на свете.

– Теперь ты видишь, что ошибался? – хихикала круглая рожа.

Я ничего не ответил, и несколько минут царило молчание.

Потом опять начался разговор:

– Ведь у тебя есть хорошенький маленький револьвер. Вынь его, мне очень хотелось бы увидеть во сне, что ты застрелился. Это, должно быть, очень забавно.

– Этого мне даже и в голову не придет! – крикнул я, взял револьвер и швырнул его в противоположный угол.

– Подумай об этом хорошенько! – сказала рожа, повернулась и принесла мне револьвер. – Что за хорошенькое маленькое оружие! – сказала она, снова кладя его рядом со мной на постель.

– Застрелись сама, если хочешь! – закричал я в ярости, бросился ничком на постель и заткнул себе уши.

Но это ни к чему не привело: я слышал и понимал каждое слово, как и раньше. Всю ночь рожа не отходила от меня, смеялась и гримасничала и упрашивала покончить с собой.

Я проснулся как раз в ту минуту, когда сторож открывал дверь, чтобы внести мне завтрак. Вне себя вскочил я с постели и дал ему револьвер:

– Скорее, скорее уберите это! Пусть не будет так, как этого хочет рожа, которую я видел во сне.

На следующую ночь рожа снова появилась передо мной.

– Как жаль, – сказала она, – что ты отдал хорошенький маленький револьвер. Но ведь ты можешь повеситься на твоих подтяжках: это тоже очень забавно.

Утром я с величайшим трудом разорвал мои подтяжки на мелкие клочки.

И вот я пошел в тюрьму. Принять вызов, который мне бросила людская глупость; разыгрывать из себя героя и мученика – такого честолюбия у Оскара Уайльда не было. Он жил, как жил раньше, или он не жил совсем. Но тут для него открылась новая борьба, имевшая для него новую прелесть, и такую борьбу едва ли переносил когда-нибудь другой смертный: я хотел жить, чтобы доказать роже, которую я видел во сне, что я живу; мое бытие должно было доказать небытие другого существа. У карфагенян было одно наказание: ломание костей. Приговоренного привязывали к столбу, после этого палач ломал ему первый сустав мизинца правой руки и уходил. Ровно через час он возвращался, чтобы сломать первый сустав соответствующего пальца на левой ноге. И снова через час он ломал первый сустав мизинца левой руки, а через час первый сустав соответствующего пальца правой ноги. Перед самыми глазами приговоренного стояли песочные чары, таким образом он сам мог проверять время. Когда падала вниз последняя песчинка, то он знал: снова прошел час, теперь придет палач и сломает большой палец на руке. А потом большой палец на ноге – потом средний палец – безымянный – один сустав за другим, очень осторожно, чтобы не сломать чего-нибудь лишнего. Потом дойдет очередь до носовой кости и до руки, а затем до бедренной кости, так ломали одну кость за другой – очень аккуратно, понимаете ли! Эта процедура была, конечно, несколько сложная, она продолжалась дня два, пока наконец палач не переламывал спинного хребта.

В настоящее время эта пытка производится иначе, гораздо лучше. На это употребляют больше времени, а в этом-то и заключается искусство при выполнении пыток. Вот видите ли, все мои суставы целы, и все-таки все во мне надломлено, тело и душа. В «Reading Goal» употребили два года на то, чтобы надломить Уайльда; вы понимаете, в чем заключается их искусство: С. З. З. – хорошая реклама для них.

Я говорю это, чтобы доказать вам, что борьба моя была не из легких: у рожи было, действительно, много шансов на победу. Она являлась ко мне каждую ночь, а иногда даже и днем, ей так хотелось увидеть во сне, что я покончил с собой, и она предлагала мне все новые и новые средства.

С год тому назад ее посещения начали становиться реже.

– Ты мне надоел, – сказала она мне однажды ночью, – ты недостоин больше того, чтобы играть главную роль в моих снах. На свете есть много гораздо более интересного. Мне кажется, что мало-помалу я тебя забуду.

Вот видите ли, мне тоже кажется, что мало-помалу она забывает меня. Время от времени она еще видит меня во сне, но я чувствую, как моя жизнь, эта жизнь во сне, медленно иссякает. Я не болен, но во мне истощается жизненная сила; эта бестия не хочет больше видеть меня во сне. Скоро она совсем забудет меня, тогда я угасну.

Оскар Уайльд вскочил. Он крепко ухватился за выступ скалы, его колени дрожали, его усталые глаза широко раскрылись и, казалось, готовы были выйти из орбит.

– Вон! Вон она! – крикнул он.

– Где?

– Вон! Там, внизу!

Он указывал мне пальцем в одну точку. Зеленоватая вода обливала там круглый выступ скалы и медленно скатывалась с него. И действительно: в наступивших сумерках казалось, что этот камень – лицо, что это насмешливо-добродушная рожа, которая широко улыбается.

– Это скала!

– Да, конечно, это скала! Неужели вы думаете, что я этого не вижу? Но это все-таки та же рожа: она перевоплощается в какой угодно предмет. Посмотрите, как она ухмыляется!

Она, действительно, смеялась, этого нельзя было отрицать. И я должен был согласиться: выступ скалы со скатывающейся с нее водой очень походил на то существо, которое только что описал Оскар Уайльд.

– Верьте мне, – сказал Оскар Уайльд, когда нас снова перевозили рыбаки на берег, – верьте мне, что это не поддается никакому сомнению. Бросьте ваши возвышенные мысли о человечестве: человеческая жизнь и вся история человечества не что иное, как сон, который грезится какому-то нелепому существу!

Остров Капри. Май 1903

Смерть барона фон Фриделя

 
И боги вняли мольбам нимфы Салмакиды:
ее тело слилось воедино с телом ее возлюбленного,
прекрасного сына Гермеса и Афродиты.
 

Арстобул

 
Мужчина – происхождение солнца,
а женщина происходит от земли.
Луна же, которая происходит и
от солнца и от земли, создала третий пол —
странный и необыкновенный…
 

Эриксимах

Нет, нет, это не правда, что барон фон Фридель покончил жизнь самоубийством. Гораздо вернее сказать, что он застрелил ее, баронессу фон Фридель. Или наоборот: что она его убила, – не знаю. Знаю только, что о самоубийстве тут и речи быть не может.

Я хорошо знаю всю его жизнь, я встречался с ним во всевозможных странах; в промежутках между этими встречами до меня доходили слухи о нем от знакомых. О подробностях его смерти я, конечно, не знаю более того, что знают другие: то, что писали в газетах и что рассказывал мне его управляющий, – а именно, что он наложил на себя руки в ванне.

Вот некоторые моменты из жизни барона. Осенью 1888 года барон Фридель, цветущий юноша, желтый драгун в чине лейтенанта, участвовал в скачках с препятствиями. Это было в Граце. Я хорошо помню, как гордился им его дядя, полковник этого полка, когда он первый прискакал к флагу.

– Посмотрите-ка на этого молодца! А ведь без меня он превратился бы в старую бабу!

Тут он рассказал нам, как около года тому назад разыскал своего племянника, которого воспитывала его сестра, старая дева, живущая в провинции.

Там, в замке Айблинг, вырос осиротевший мальчик, его воспитывали три тетки, одна старая и две помоложе.

– Три сумасшедшие бабы! – смеялся полковник. – А его гофмейстер был четвертой бабой! Это был поэт, который воспевал женскую душу и в каждой развратнице видел святую. Я не хочу быть к нему несправедливым, надо отдать ему должное – он передал всю свою ученость мальчику: в пятнадцать лет тот знал больше, чем весь наш полк, считая и господ докторов. Ах, если бы только он знал одни науки! Но чему его только ни учили там, становится прямо страшно. Эти женщины выучили его вышивать, вязать и другим очаровательным женским рукоделиям. Это был настоящий маменькин сынок, противно было даже смотреть на него; это было то же самое, что выпить приторного миндального молока! И что за вой поднялся у этих баб, когда я утащил у них этого мальчика! Да и мальчик так ныл, что я ни за что не взялся бы за это дело, если бы не память о моем брате, которого я очень любил. Но знайте, что у меня не было ни малейшей надежды сделать из этой кисейной барышни мужчину! А теперь – что за дьявол! Разве есть у «желтых» более блестящие лейтенанты?

С довольной улыбкой рассказывал дядя об успехах своего племянника. Как даже он сам во время попойки свалился под стол, а племянник продолжал сидеть, как ни в чем не бывало; и как последний вышел победителем из единоборства, здорово задав своему противнику. И фехтовал он так, как никто другой в Граце, сабля в его руке была такая же гибкая, как какой-нибудь хлыст. Ну, а что касается верховой езды – это мы только что сами видели. А уж о женщинах и говорить нечего! Пресвятая Варвара! Такого дебюта в этой области не имел еще ни один кавалерист по обе стороны Леды. Когда он учился в Вене, в военном училище, он жил у одной хозяйки, у которой были три дочки – и все эти девицы ожидают теперь радостей материнства. Деньги на содержание он, конечно, охотно заплатит. Удивительный молодчина этот мальчишка!

Лет пять спустя я встретился с ним в маленьком городке Коломеи. Он был там с… впрочем, не буду называть ее имени, она и теперь еще разъезжает по всему свету, и все провинциальные газеты восторженно отзываются о том, как она изображает классическую Медею. Но в то время ее имя гремело в императорском театре, а потому мне показалось очень странным это артистическое турне по ужасным углам Галиции. Конечно, я пошел на этот редкий литературный вечер; трагическая актриса продекламировала нам шиллеровского Дмитрия, а барон Фридель продекламировал несколько неуверенно свои хорошенькие мелодичные стихотворения. Я аплодировал восторженно, обитатели Коломеи приняли меня за авторитет, потому что я был в смокинге; и этот вечер имел громадный успех. Потом я ужинал с обоими участниками; было ясно, что это путешествие было свадебное. И это было очень странно, потому что барон получил от своих теток очень круглую сумму после того, как бросил военную службу; что же касается трагической актрисы, то она только и делала, что швыряла деньги, которые получала в самом неограниченном количестве. К чему же это таскание по грязным закоулкам Европы? Но загадка состояла не только в этом. Всякий знает, что… она в течение своей жизни всегда сторонилась мужчин; многие еще хорошо помнят громкий скандал, состоявший в том, что она однажды ночью похитила прекрасную графиню Шёндорф. Это было года за два до того, как я встретил ее в Коломее с бароном; вскоре после этого скандала она надавала пощечин на одной репетиции управляющему театра, который упрекал ее в том, что она ухаживает за его женой. Ни до того ни после того никто не слыхал, чтобы великая Медея когда-нибудь имела Язона, а теперь я сам видел, как она целовала руки барона. Я подумал, что их свел вместе алкоголь – ведь по Грабену ходили сотни анекдотов об этой любившей выпить героине. И на этот раз она не стеснялась и начала с того, что выпила перед супом большую рюмку коньяку. Но он не проглотил ни капельки. Оказалось, что он превратился в самого страстного сторонника умеренности. Что же это означало? Теперь я понял это странное обстоятельство, но тогда я ничего не понимал.

Потом барон Фридель очень много путешествовал; иногда мне приходилось встречаться с ним, но всегда мимолетно, – едва ли я его видел в течение нескольких часов зараз. Я знаю только, что он сопровождал Амундсена в его первую экспедицию на Северный полюс, что он потом в качестве адъютанта полковника Вильбуа-Марёйля участвовал в войне с бурами, был ранен при Мафекинге, а при Харбистфонтене был взят англичанами в плен. За этот промежуток времени появился том его стихотворений и очень интересный труд о Теотокопули – это было плодом его путешествия по Испании. Это меня тем более удивило, что меня всегда поражало странное сходство между бароном и портретом этого художника, которого современники его называли «El Greco». И действительно, барон Фридель был единственный человек, который всегда вызывал во мне представление черного с серебром.

Потом мне пришлось еще раз встретиться с ним в Берлине на одном заседании научно-гуманитарного комитета. Он сидел против меня между госпожой Инэс Секкель и полицейским комиссаром, г. фон Тресков. Он снова пил и курил, смеялся, но, по-видимому, очень интересовался докладом. Это было в то время, когда Гиршфельдское подразделение индивидов на гетеро– и гомосексуальных почти всеми было признано, когда думали, что научная сторона вопроса, в сущности, уже давно решена, и остается только сделать практический вывод. Я мало говорил с бароном, но помню, что он мне сказал, когда мы надевали наши пальто в передней:

– Этим господам все это представляется необыкновенно простым. Но, верьте мне… есть случаи, к которым приходится применять совсем иную точку зрения.

Далее я знаю, что Фридель некоторое время жил в Стокгольме у одной дамы, которую Стриндберг очень забавно и не без оттенка презрения называет «Ганна Пай» и которой этот многоречивый филистер с негодованием бросает в лицо обвинение в той же мании, какую приписывают классической Медее. И в этом случае посещение барона представляет собой также странное интермеццо для обеих сторон, что не так-то легко привести в какую-нибудь удобную норму.

Вскоре после этого барон был замешан в Вене в каком-то скандальном деле, которое было замято в самом, начале, и о котором даже в газетах едва упоминалось. Я почти ничего не знаю относительно этого, слышал только, что после этого родственники барона сразу прекратили выдавать ему средства на существование, что он распродал все свое имущество и уехал в Америку.

Несколько лет спустя я услышал совершенно случайно его имя в редакции одной немецкой ла-платской газеты в Буэнос-Айресе. Я стал расспрашивать о нем и узнал, что барон Фридель полгода работал при газете в качестве наборщика, а что раньше он был в Шубуте, где управлял плантацией одного немца. В последний раз его видели кучером в Розарио; однако он и оттуда исчез и говорили, будто он скитается где-то в Парагвае.

В этой-то стране я его и нашел и при очень странных обстоятельствах. Но необходимо, чтобы я сперва хоть немного рассказал о тех людях, которые любят называть Парагвай «обетованной землей». Там очень странное общество, вполне достойное того, чтобы о нем когда-нибудь написать целый роман. Однажды туда эмигрировал один человек, которому стало тесно у себя на родине, который хотел живьем проглотить всех евреев и думал, что спасет свет, если он изо всех сил будет орать. У него были рыжая борода и рыжие волосы, и его большие голубые глаза открыто смотрели на Божий мир. «Ах, никогда ни один человек не был так симпатичен мне, как доктор Фёрстер», – сказал мне однажды мой друг, присяжный поверенный Филипсон. И он был прав: нельзя было не любить этого человека с такой светлой верой во всевозможные идеалы и с его добродушной и детски-чистой наивностью; он был действительно самый симпатичный из всех тех, кто отправлялся в широкий свет в поисках за цветущими лугами утопии. С ним вместе эмигрировала Елисавета, его тощая ученая супруга. Она возвратилась через несколько лет; и вот она начинает рыться в бумагах своего большого брата, разыгрывает из себя покинутую Пифию и изумляет безобидных бюргеров громкими словами: «Мой брат!» Но тот уже умер, и нет никого, кто спас бы его от сестриной любви. Еще и теперь ее бранят в Парагвае, но люди там необразованны и не имеют никакого уважения к жрице, которая стоит на сторожевом посту в храме в Веймаре. Чего только о ней не рассказывают…

Да и о нем ходит много историй, о ее муже, рыжебородом Фёрстере. И над ним иногда смеются, но смеются сквозь слезы, как смеются в трагикомедии. Ах, как все это грустно. Как много великого и искреннего вдохновения, прекрасного и наивного, как это всегда бывает, когда оно искренно; как много мужества и труда и детских недоразумений. Новая Германия в обетованной земле, свободная, великая, прекрасная, – как должно было биться сердце у этого человека! А потом разочарование, а может быть, и пуля.

Это был вожак. Но и до него, и с ним вместе, и после него эмигрировали также и другие. Графы, бароны, дворяне, офицеры и юнкера, очень странная компания: люди, для которых молодая Германия стала слишком обширной и которые хотели снова обрести свой старый, милый, узкий мир… в Америке. Мне пришлось видеть однажды в Тэбикуари одного гусарского ротмистра, который рыл колодец, возле него стоял его друг, кирасир, который командовал. И у обоих не было ни малейшего понятия о том, как роют колодцы, они играли, словно два мальчика, которые хотят прорыть дыру через весь земной шар. В другой раз я зашел как-то в лавку:

– Пожалуйста, коньяку.

Но мекленбургский граф продолжал спокойно сидеть на своем стуле, углубленный в чтение старого-престарого номера немецкой газеты.

– Дайте же мне бутылку коньяку.

Он не пошевельнулся.

– Черт возьми! – крикнул я, – я хочу бутылку коньяку!

Тут только он решился ответить, обеспокоенный моим криком: «Так берите же его! Вон он там стоит!»

Они очаровательны, эти люди из мертвого времени среди девственного леса. Они едва прокармливают себя тем скромным капиталом, который привезли с собой, и кое-как поддерживают свое существование земледелием и скотоводством; они, как дети, теряются перед теми требованиями, которые им предъявляет жизнь там, на чужой стороне. Они вызывают невольный смех, но смех сквозь слезы.

Везде в этих странах гостей принимают с распростертыми объятиями. Безразлично к кому попадешь: к немцам, французам, англичанам, испанцам или итальянцам – всякий рад, за что, я и теперь еще не могу понять, как этого никто, кроме меня, не заметил. У меня осталось такое впечатление, будто все это он делал под давлением непреодолимого внутреннего побуждения, из страстного желания постоянно давать доказательства самому себе в своих мужских наклонностях. Должен сознаться, что это ему удавалось как нельзя лучше.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю