Текст книги "Ужасы"
Автор книги: Ганс Гейнц Эверс
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)
Утопленник
Моя спутанная речь разбилась надвое.
Вальтер фон дер Фогельвейде
Жил-был однажды молодой человек, который смотрел на мир несколько иными глазами, чем его окружающие. Он мечтал днем и грезил ночью, но те, кому он рассказывал о своих мечтах и грезах, находили их глупейшими. Они называли его круглым дураком. Но сам он думал, что он поэт.
Когда они смеялись над его стихами, он смеялся вместе с ними. И они не замечали, как больно ему это было.
А ему было так больно, что он однажды пошел к Рейну, который плескал свои мутные весенние волны у стен старой таможни. И только благодаря случайности он не прыгнул туда. Только потому, что он встретил одного приятеля, который сказал ему:
– Пойдем в кабачок!
И он сидел в кабачке и пил с приятелем вино – сначала «Иозефсгофер», а потом «Максими Грюнгейзер» и «Форстер Кирхенштюк». И еще пришло тогда в голову несколько стихов, которые он и записал карандашом на винном прейскуранте. А когда явились господа коллеги – секретарь и асессоры, прокурор и оба мировых судьи, – он прочел им эти стихи:
Бледнея тускло-бледным телом,
Немой мертвец в тумане белом
Лежал в пруду оцепенелом…
Далее в стихотворении говорилось о том, как отнеслись к появлению утопленника карпы: они беседовали между собой и терялись в догадках. Одни говорили о нем хорошее, другие – дурное.
Один лишь карп был просто рад.
Он думал: «Вот попался клад!»
И, все забыв на свете белом,
Он угощался мертвым телом.
И говорил он сам с собой:
– Как упустить мне клад такой?
Ведь не найдется в свете целом
Мертвец с таким прекрасным телом!
Посмотрели бы вы на господ коллег – на секретаря и асессоров, на прокурора и обоих судей!
– Милый человек! – сказал прокурор. – Не сочтите за обиду, что я вас иногда высмеивал. Вы гений! Вы сделаете себе карьеру.
– Великолепно! – воскликнул белокурый мировой судья. – Великолепно! Вот что значит юридическое образование. Из такого теста можно вылепить второго Гёте.
– Habemus poetam![24]24
Приветствую поэта! (лат.)
[Закрыть] – ликовал круглый, как шар, секретарь. И все говорил молодому человеку, что он поэт, настоящий поэт, своеобразный поэт – поэт Божией милостью и т. д…
Молодой человек смеялся и чокался с ними. Он думал, что они шутят. Но когда он увидел, что они говорят совершено серьезно, он ушел из кабачка. Он в это мгновение был снова трезв, так трезв, что едва снова не пошел топиться в Рейне. Такова была его судьба: когда он чувствовал себя поэтом, они называли его дураком. А теперь, когда он изобразил собою дурака, они объявили его поэтом.
Прокурор был прав: молодой человек сделал себе карьеру. И в салонах, и в концертных залах, и на больших сценах, и маленьких – везде он стал читать свои стихи. Он вытягивал губы наподобие рыбьего рта, чавкал так, как, он думал, должны чавкать карпы, и начинал:
Бледнея тускло-бледным телом,
Немой мертвей в тумане белом
Лежал в пруду оцепенелом…
И да будет известно, что его коллеги отнюдь ничего не преувеличили – ни секретарь, ни асессоры, ни оба мировые судьи ни прокурор! Да будет известно, что его оценили всюду, и хвалили его, и приветствовали, и аплодировали ему во всех немецких городах. И драматические артисты, и чтецы, и докладчики уцепились за его стихотворение и еще более распространили его славу. А композиторы положили его на музыку, а певцы пели, и музыка, изображая естественными звуками чавканье карпов, придала стихотворению еще более выразительности и глубины.
Да будет все это известно!..
Молодой человек думал: «Это очень хорошо. Пусть их восхищаются и аплодируют и кричат о моей шутке, что это настоящая поэзия. Я получу громкую известность, и тогда мне легко будет выступить с настоящей моей поэзией».
И поэтому он декламировал тысячам восхищенных слушателей историю о «немом мертвеце в пруде оцепенелом», и никому из людей не говорил о том, как тошнит его самого от этой истории. Он кусал себе губы, но принимал любезное выражение и корчил рыбью физиономию…
Молодой человек забыл, что величайшая добродетель немцев – верность и что они и от своих поэтов прежде всего требуют верности: поэты должны петь всегда в том тоне, в каком они начали – никоим образом не иначе. Если же они начинают петь на иной лад, то это оказывается фальшиво, неверно и негодно, и немцы презирают их.
И когда наш молодой человек стал воспевать теперь орхидеи и асфоделии, желтые мальвы и высокие каштаны – к нему повернулись спиной и стали над ним смеяться.
Правда, не везде. Высший свет ведь так вежлив… Когда поэт выступил на днях в домашнем концерте на Рингштрассе вместе с оперной певицей и длиннокудрым пианистом и начал усталым голосом декламировать о душе цветов, над ним не смеялись. Ему даже аплодировали и находили, что это очень мило. Так вежливы были там! Но молодой человек чувствовал, что слушатели скучают, и не был нисколько удивлен, когда кто-то крикнул: «Утопленника!»
Он не хотел. Но хозяйка дома стала упрашивать:
– Ах, пожалуйста, «Утопленника»!
Он вздохнул, закусил губы… Но состроил рыбью физиономию и стал в три тысячи двести двадцать восьмой раз читать отвратительную историю. Он почти задыхался…
Но кавалеры и дамы аплодировали и восторгались. И вдруг он увидел, что одна старая дама поднялась со своего кресла, вскрикнула и упала.
Кавалеры принесли одеколон и смачивали упавшей в обморок даме виски и лоб. А поэт склонился к ее ногам и целовал ее руки. Он чувствовал, что любит ее, как свою мать.
Когда она открыла глаза, ее взор прежде всего упал на него. Она вырвала у него руку, словно у нечистого животного, и воскликнула:
– Прогоните его!
Он вскочил и убежал. Он забился в дальний угол залы и опустил голову на руки. И, пока они провожали старую даму вниз по лестнице к ее карете, он сидел там. Он уже знал все в точности. Он знал все это еще до того, как ему сказали об этом хотя бы одно слово.
Это было как бы исполнение предначертанного. Он чувствовал, что это должно было рано или поздно свершиться.
И когда они вернулись к нему со своими: «Ужасно!», «Невероятно!», «Трагедия жизни!», «Жестокое совпадение!» – он не был нисколько удивлен.
– Я уже знаю это, – сказал он. – Старая дама два года тому назад потеряла единственного сына. Он утонул в озере, и только чрез несколько месяцев нашли его ужасный, неузнаваемый труп. И она, его мать, сама должна была опознать его тело…
Они ответили утвердительно. Тогда поднялся молодой человек. И воскликнул:
– Для того чтобы позабавить вас, обезьян, я, дурак, причинил несчастной матери такую боль… Так смейтесь же, смейтесь же!..
Он состроил рыбью физиономию и начал:
Бледнея тускло-бледным телом,
Немой мертвец в тумане белом
Лежал в пруду оцепенелом.
Но на этот раз они не смеялись. Они были слишком хорошо воспитаны для этого…
Берлин. Декабрь 1904
Конец Джона Гамильтона Ллевелина
Несколько лет тому назад сидели мы как-то в клубе и беседовали о том, каким образом и при каких обстоятельствах каждый из нас встретит свою смерть.
– Что касается меня, то я могу надеяться на рак желудка, – проговорил я, – хотя это и не Бог весть как приятно, но это – наша добрая старинная семейная традиция. По-видимому, единственная, которой я останусь верен.
– Ну а я рано или поздно паду в честном бою с двенадцатью миллиардами бацилл. Это тоже установлено! – заметил Христиан, который уже давно дышал последней оставшейся у него половиной легкого.
Так же малодраматичны были и другие виды смерти, которые были предсказываемы с большей или меньшей определенностью остальными собеседниками. Банальные, ничтожные виды, за которые всем нам было весьма совестно.
– Я погибну от женщины, – сказал художник Джон Гамильтон Ллевелин.
– Ах, неужели? – рассмеялся Дудли.
Художник на мгновение смутился, но затем продолжал:
– Нет, я погибну от искусства.
– И в том и в другом случае приятный род смерти.
– А может быть, и нет?..
Разумеется, мы высмеяли его и убеждали его, что он очень плохой пророк.
***
Пять лет спустя я встретился с Троуэром, который тоже тогда был с нами в «Пэл-Мэлл».
– Снова в Лондоне? – спросил он.
– Уже два дня.
Я спросил его, пойдет ли он сегодня вечером в клуб? Нет. Он сегодня весь день занят в суде. Я думаю, что Троуэр вне клуба представляет собою что-то вроде прокурора… но пожелаю ли отобедать у него? Конечно. У Троуэра отличный стол.
Около десяти часов мы покончили с кофе, и слуга подал виски. Троуэр потянулся в кожаном кресле и положил ноги на каминную решетку. И начал:
– Ты встретишь в клубе лишь очень немногих из прежних знакомых. Очень немногих.
– Почему?
– Многие поспешили оправдать свои предсказания. Ты помнишь, однажды ноябрьским вечером мы разговаривали о том, кто из нас и как умрет?
– Конечно. На другой же день я уехал из Лондона и только теперь снова очутился здесь.
– Ну так Христиан Брейтгаупт был первый. Спустя полгода он умер в Давосе.
– Ловко. Впрочем, ему было легко сдержать свое слово.
– Труднее было сдержать слово Дудли. Кто бы мог подумать, что его полк покинет Лондон? Он получил под Спионскопом пулю в лоб.
– Он пророчествовал тогда, что умрет от раны в грудь. Впрочем, это почти то же самое.
– Нас тогда было восемь. Пятеро уже готовы, и каждый на свой лад. Сэр Томас Уаймбльтон – третий. Разумеется, воспаление легких. В четвертый раз. Он не пожелал упустить случая поохотиться на уток и простоял пять часов по пояс в Темзе. Черт знает, что за удовольствие.
– А Баудли?
– Этот еще жив. Ты его встретишь в клубе: здоров и свеж, вроде меня с тобой. Но надолго ли? А Макферсон тоже умер. От удара – два месяца тому назад. Он был жирен, как рождественский индюк, но все-таки никто не думал, что он так скоро покончит свое существование. Ему было всего только тридцать пять. Совсем юноша.
– Остается художник. Что с ним случилось?
– Ллевелин сдержал свое слово лучше, чем кто-либо из нас. Он погибает от женщины и от искусства.
– Он погибает? Как понять это, Троуэр?
– Он уже десять месяцев как в сумасшедшем доме в Брайтоне. В отделении для неизлечимых. Его молодая модель, лет около двадцати тысяч от роду, превратилась в ничто от его горячего поцелуя. Это так подействовало на его мозг, что он впал в безумство.
– Я просил бы тебя, Троуэр, прекратить свои шутки. В особенности когда они так нелепы, как эта. Смейся, если хочешь, над толстым Макферсоном и бледным Христианом, над красивым Дудли или охотами Уаймбльдона, но оставь Гамильтона в покое. Над мертвыми можно смеяться, но не над живыми же, которые сидят в сумасшедшем доме.
Троуэр медленно стряхнул пепел с сигаретки и налил себе новую порцию виски. Затем он взял щипцы и помешал в пылающих поленьях. Его черты немного изменились, нижняя губа вытянулась.
– Я знаю. Художник был тебе ближе, чем мы, остальные. Но это не мешает попробовать улыбнуться и тебе, когда ты узнаешь историю. Бывают трагедии, от расслабляющего влияния которых мы можем спастись только шуткой. И где ты найдешь историю, которая не заключала бы в себе хоть какого-нибудь смешного момента? Если мы, германцы, научимся галльскому смеху, мы станем первой расой в мире. Ты можешь прибавить: еще более первой, чем теперь.
– А что же Джон Гамильтон?
– Его история вкратце такова, как я уже сказал: молодая дама, с которой он писал портрет и в которую был влюблен, при первом же его поцелуе расплылась от блаженства в ничто. И он от этого сошел с ума. Даме же этой было от роду всего только двадцать тысяч лет. Вот и все. Если ты желаешь, я могу дать некоторые дальнейшие объяснения.
– Пожалуйста. Значит, ты знаешь эту историю в точности?
– Чересчур точно… Точнее, чем хотелось бы. Я производил по ее поводу официальное дознание. Я ломал себе голову на все лады, соображая, в чем предъявить обвинение Ллевелину: в краже ли со взломом, в повреждении ли чужого имущества, или в кощунстве над трупом, или Бог знает, в чем еще?… Но его тем временем отправили в сумасшедший дом, и моему дознанию пришел конец.
– Это становится все более и более удивительным.
– Это настолько удивительно, что ты должен собрать все силы, чтобы поверить.
– Рассказывай же!
***
– Джон Гамильтон Ллевелин работал в Британском музее. Насколько это мне известно, он получил через посредство лорда Густентона заказ на стенную живопись в третьей зале заседаний. В общем, он едва справился только с одной стеной, и работа так и осталась незаконченно. Вряд ли скоро найдут кого-нибудь, кто мог бы заменить его. Ллевелин имел талант и фантазию. Они-то и привели его в сумасшедший дом…
Приблизительно в это же время британский музей получил посылку неслыханной ценности. Ты, наверное, читал несколько лет тому назад известие, которое обошло все газеты и привлекло живейшее внимание всего мира. Ламутские юкагиры[25]25
Юкагиры (самоназвание деткиль, одул, ваду, алаи) – восточно-сибирский народ. Относятся к древнейшему (аборигенному) населению северо-восточной Сибири. Происхождение именования "юкагир" точно не установлено, возможно, было дано этому народу русскими, вероятно, через посредство эвенков (тунгусов) и в XX веке закрепилось как официальное наименование.
[Закрыть] нашли во льдах Березовки, в Колымском уезде, взрослого, совершенно сохранившегося мамонта. Только хобот был немного поврежден. Якутский губернатор немедленно послал об этом извещение в Петербург. По представлению Академии наук русское правительство командировало на Крайний Север известного исследователя, Отто Герца, вместе с препаратором Петербургского зоологического музея, Фитценмейером, и его коллегой, Аксеновым. После четырехмесячного путешествия и двухмесячной работы участникам этой экспедиции удалось доставить на берега Невы сибирское чудовище в полной сохранности. Этот мамонт является ценнейшим сокровищем музея и единственным из ископаемых этого рода, какие только известны нашему времени.
Я должен, впрочем, заметить, что вся та область изобилует этими чудовищами, хотя все они встречаются в виде отдельных кусков. Сибирское предание называет их «мамманту», что значит «землекопы», и утверждает, что это – чудовищные подземные звери, которые погибают, едва только увидят дневной свет. Китайцы, славящиеся работами из слоновой кости, уже тысячи лет пользуются для своих изделий исключительно клыками сибирских мамонтов, выкапываемыми из земли. Равным образом в 1799 году был найден в устье Лены довольно хорошо сохранившийся мамонт, который семь лет спустя был доставлен в Петербург Адамсом. Отдельные части этого мамонта теперь рассеяны по музеям всего света.
Вскоре после того, как упомянутая экспедиция благополучно прибыла в Петербург, правление Британского музея получило некое весьма секретное письмо, которое и побудило ее немедленно пригласить автора письма в Лондон. И автор этот оказался не кто иной, как знаменитый Аксенов. Этот господин заработал своим гениальным воровством несколько миллионов и теперь прокручивает их в Париже.
Добывая вместе с тунгусами из сибирских льдов мамонта, Аксенов сделал там еще одну драгоценную находку. Ни своим товарищам по экспедиции, ни своему правительству он не сказал об этом ни словечка. Он оставил свой клад спокойно лежать на том самом месте, где он лежал уже не одну тысячу лет, и, как ни в чем не бывало, вернулся вместе с экспедицией и откопанным толстокожим в Петербург. Нужно сказать правду: он исполнил гигантскую работу за все это время. И понятно, он был страшно разозлен, когда его товарищи по экспедиции – конечно, немцы – получили солидную денежную награду и важный орден, а ему пришлось довольствоваться только четвертой степенью этого ордена. Кто знает, быть может, без этого обстоятельства Аксенов и не написал бы письма Британскому музею. Во всяком случае, он именно этим и мотивировал свое предложение. Правление музея охотно откликнулось: отчего не взять хорошую вещь, когда ее дают? Нужно брать свое добро всюду, где его находишь, и не распространяться о том, откуда оно взялось… В особенности, когда управляешь Британским музеем…
Аксенов предложил музею свою вторую находку из сибирских льдов, которую он брался лично доставить в Лондон. За это он получил немедленно по доставке 300.000 фунтов. Риска для музея не было почти никакого, если не считать сравнительно небольшой суммы, которая требовалась Аксенову для организации новой экспедиции. На всякий случай, впрочем, с ним отправили двух надежных людей из служащих музея. Экспедиция отправилась на английском китоловном судне в Белое море, высадилась там где-то на побережье, и, оставив корабль крейсировать у берегов и ловить китов и тюленей, Аксенов со своими английскими спутниками и несколькими нанятыми тунгусами отправился внутрь страны. Эта экспедиция была для Аксенова, конечно, несравненно опаснее, чем первая: тогда он был снабжен открытым листом, обеспечивающим ему всевозможную помощь и содействие, и находился в обществе старших товарищей. Теперь же он должен был рассчитывать только на самого себя и ему, кроме того, приходилось измышлять тысячу хитростей, чтобы не попасться в руки русского правительства. Роберт Гарфорд, сын лорда Уильфорса, который был посвящен во все тайны этой экспедиции, рассказывал мне о ней. Это была дьявольская история! Ловкий парень был этот русский… аккурат в назначенное время он явился с компанией в укромное местечко, где его поджидал корабль, и спустя десять недель корабль уже входил в Темзу. Тайна была так хорошо сохранена, что никто из корабельного экипажа не знал, какой именно груз следует на судне. Между тем в музее потихоньку, без всякого шума и не привлекая ничьего внимания, приготовили особое помещение для драгоценной находки. Там она должна была покоиться целых тридцать лет, так, чтобы ни один человек, за исключением интимного кружка посвященных, ничего не подозревал о том, какое новое сокровище таится в Лондоне. Через тридцать лет – ну, тогда можно было бы показать его всему свету: тогда уже умерли бы замешанные в этом деле люди и не было бы основания опасаться политических осложнений с Россией, так как нельзя было бы восстановить обстоятельств дела. Да что!.. Через тридцать лет эта кража превратилась бы в героический поход аргонавтов за Золотым руном!
Так рассчитало правление этого мирового дома сокровищ, и расчет его наверно исполнился бы, если бы наш друг Джон Гамильтон Ллевелин не перечеркнул его резкою чертой… он принадлежал к тем немногим смертным, которые были удостоены приветствовать азиатскую принцессу при ее вступлении на английскую землю. Следует сказать, что таинственная находка представляла собою не что иное, как колоссальную глыбу льда, внутри которой была заключена – быть может, уже в течение многих тысяч лет – прекрасно сохранившаяся нагая молодая женщина. Молодая дама попала туда, по всей вероятности, таким же способом, как и ее родственник, петербургский мамонт. Как именно – ответить на это не так-то легко. И по поводу мамонта многие великие ученые тщетно ломали себе головы, а с нашей великой принцессой дело обстояло еще сложнее.
Комната, которая была предназначена для молодой дамы в качестве ее будущего местожительства, была весьма замечательна. Она находилась во втором подвале и была вышиною в двадцать метров, шириною и длиною в сорок. Вдоль стен стояли четыре аппарата для выделки искусственного льда, закрытые высокими, в половину высоты всей комнаты, ледяными стенами. Для высокой гостьи с далекого Севера было сделано и еще кое-что: подземная зала, посредине которой была поставлена глыба с принцессой, была превращена в настоящий ледяной дворец с постоянной температурой в пятнадцать градусов ниже нуля. Пол был покрыт гладким и ровным слоем льда, и то здесь то там вздымались колонны изо льда, капители которых были унизаны длинными ледяными сталактитами. Искусно расположенные электрические лампочки освещали этот ледяной дворец.
Сюда вела единственная железная дверь, непроницаемая для воздуха, прикрытая изнутри ледяной глыбой. Снаружи, за этой дверью, находилась уютно обставленная передняя, и там, у яркого камина, посетитель мог отогреться после своего визита к ледяной принцессе. Смирнские ковры, турецкий диван, удобные кресла-качалки – все здесь было в такой же мере уютно и приветливо, в какой мере неуютно и неприветливо было там, в ледяном дворце.
Итак, красавица была благополучно водворена в ее ледяной дворец. Аксенов получил из секретного фонда музея деньги и уехал. Первоначальное волнение по поводу сокровища понемногу улеглось. Два почтенных господина были единственными регулярными посетителями ледяного дворца: лондонский антрополог и его коллега, эдинбургский профессор. Они производили измерения или, по крайней мере, пытались производить их, насколько можно измерить предмет, находящийся внутри ледяной глыбы в двенадцать кубических метров. Эдинбургский ученый, сэр Джонатан Ганикук, провел около месяца в Петербурге, где он изучал мамонта. Он давал нашей молодой даме столько же лет, как и мамонту, а именно: двадцать тысяч лет. Он клялся чем угодно, что и тот и другая замерзли в один и тот же час. Эта гипотеза согласовалась с показаниями Аксенова, который утверждал, что обе находки лежали одна от другой на расстоянии менее чем одного ружейного выстрела и что они находились обе в старом русле Березовки. К сожалению, гипотеза эдинбургского профессора не встретила сочувствия у его лондонского коллеги, славного ученого Пеннифизера. Последний находил чисто случайным то обстоятельство, что оба сокровища лежали на близком расстоянии друг от друга. По его мнению, дама была, по меньшей мере, на три тысячи лет моложе, чем мамонт, что показывала вся ее внешность. Человеческие современники мамонта должны были выглядеть совсем иначе. Он представил своему коллеге множество рисунков, изображающих этих человекоподобных. В самом деле, наша принцесса выглядела иначе. В актах того дела, которое было потом возбуждено против Ллевелина, находились целый ряд рисунков и один большой портрет работы Ллевелина. А он был единственный человек, который видел ее без ее ледяного покрова. Молочно-белая, с чисто-розовым оттенком нежной, словно персик, кожи, с глубокими голубыми глазами и белокурыми локонами, со стройным телом, – она могла служить моделью Праксителю[26]26
Пракситель (др. – греч. Πραξιτέλης) – древнегреческий скульптор IV века до н. э. Предполагаемый автор знаменитых композиций "Гермес с младенцем Дионисом" и "Аполлон, убивающий ящерицу". Большинство работ Праксителя известно по римским копиям или по описаниям античных авторов.
Считается, что Пракситель, сын афинского ваятеля Кефисодота, родился в Афинах около 390 г. до н. э.
Пракситель – первый скульптор, максимально реалистично изобразивший обнаженную женщину: скульптура Афродита Книдская, где обнаженная богиня придерживает рукой упавшее одеяние. Впоследствии очень многие скульпторы изображали богиню в подобной позе.
[Закрыть]. Пеннифизер был прав: она была совсем не то, что скуластые, узкоглазые первобытные женщины на его рисунках. Но его эдинбургский коллега не сдавался:
– Кто исполнял эти рисунки? – спрашивал он. – Во всяком случае люди, которые никогда в глаза не видели подобных существ. Жалкие теоретики, которые с помощью обезьяньих физиономий и невероятно неэстетичной фантазии пустили в научный обиход эти рожи… Первобытная женщина – это та, которая заключена в ледяной глыбе, и издатели научных книг не могут сделать ничего лучшего, как только выкинуть из всех антропологических сочинений те идиотские чудовищные картинки.
Пеннифизер на это возразил, что Ганикук – осел. Тогда Ганикук дал Пеннифизеру пощечину. Затем Пеннифизер стал боксировать Ганикука в живот. Затем Ганикук принес жалобу в суд. Затем Пеннифизер также принес жалобу в суд. Затем судья оштрафовал Пеннифизера, равно как и Ганикука, на десять фунтов, а дирекция Британского музея закрыла для Пеннифизера, равно как и для Ганикука, свои двери…
После этого маленького эпизода сибирская принцесса получила на некоторое время отдых от назойливых посетителей. Но потом явился тот, чье посещение было столь же роковым для нее, как и для него самого.
Я уже говорил, что Джон Гамильтон был одним из тех немногих, которые присутствовали при вступлении принцессы в музей. При этом случае было сделано несколько фотографических снимков с нее. Но все они в большей или меньшей степени оказались неудачными. Вследствие своеобразной преломляемости ледяного панциря на негативах получались такие пятна и уродливости, что юная принцесса выглядела на них, как в смехотворном магическом зеркале. Тогда представители музея обратились к Ллевелину с просьбой попытаться нарисовать принцессу. Художник, сам очень заинтересованный всем этим, охотно пошел навстречу просьбе и сделал несколько рисунков. Сеансы проходили в присутствии служащих музея. Ллевелину, как видно, удалось найти удачное положение для созерцания чопорной красавицы, потому что его рисунки в высшей степени точны и отчетливы.
Во время сеансов с Гамильтоном, очевидно, произошло что-то необычайное. Служащие музея впоследствии на допросе показали, что они вначале не замечали ничего особенного, но на последних сеансах им бросалось в глаза, что художник целыми минутами пристально глядел на ледяную принцессу, оставив рисование. Как будто оцепенев от холода, он едва держал карандаш и лишь с большим усилием мог оканчивать рисунок. Однажды во время последних сеансов он потребовал у служащих и прямо принудил их уйти в переднюю комнату. Они сначала не нашли в этом ничего необыкновенного и приписали это требование художника исключительно его любезности: он, по-видимому, просто не хотел, чтобы они зябли в холодном помещении. Однако им показалось странным, что он предложил им тогда чрезмерно крупные деньги на чай, чтобы они оставили его одного в ледяной зале. Два-три раза после того, находясь в передней комнате, они слышали, как в ледяной зале кто-то говорил, и узнали голос художника.
Около этого же времени Ллевелин явился к директору музея и просил предоставить ему ключ от помещения ледяной принцессы. Он собирался писать с нее большой портрет и поэтому желал иметь доступ к ней в любое время. При всяких иных обстоятельствах его просьба наверное была бы удовлетворена, так как Ллевелин все равно был посвящен в тайну. Но поведение художника во время этого визита и странная манера, с которой он изложил свою просьбу, были настолько необычайны, что у директора возникло подозрение, и он хотя и учтиво, но весьма определенно отказал Ллевелину. Тогда художник вскочил, задрожал всем телом и, не прощаясь, выбежал вон. Разумеется, это необычайное происшествие еще более укрепило инстинктивное подозрение директора, и он отдал строгий приказ всем служащим, чтобы отныне его без особого письменного разрешения они не пропускали в подземные помещения никого.
Спустя некоторое время в музее стал ходить слух, что кто-то пытался подкупить некоторых служащих, чтобы проникнуть в ледяное помещение. Слух дошел до директора. И так как последний был ответственным лицом во всей этой истории с принцессой, то он распорядился провести строгое дознание. Нечего добавлять, что таинственный «кто-то», пытавшийся подкупить сторожей, был все тот же наш друг, Джон Гамильтон.
Директор отправился в зал заседаний, где Гамильтон в то время работал. Он нашел его там в самом жалком виде: художник забился в дальний угол, скорчился на скамейке и спрятал голову в руки. Директор заговорил было с ним, но Гамильтон весьма вежливо попросил его выйти как можно скорее из этой комнаты, в которой хозяйские права в настоящий момент принадлежат ему, Гамильтону. Директор понял, что художник недоступен ни для каких слов и убеждений. Он пожал плечами и в самом деле вышел, и лишь приказал повесить на дверь подземной комнаты три секретных замка, а ключи от них положил в денежный шкаф в своем кабинете.
В течение трех месяцев после того все было спокойно. Два раза каждую неделю директор лично навещал заколдованную принцессу, в сопровождении двух служащих, на обязанности которых лежал присмотр за машинами, выделывающими лед. И это были единственные посетители у нее. Ллевелин каждый день являлся в зал заседаний, который он расписывал, но он больше уже не работал. Краски сохли на палитре, а кисти лежали немытые на столе. Он целыми часами сидел неподвижно на скамейке или принимался ходить большими шагами взад и вперед по зале. Дознание установило с достаточной точностью все, что он делал в это время. Несколько странными и подозрительными были визиты, которые он тогда делал известным лондонским ростовщика. Он пытался, впрочем, без успеха, занять не менее десяти тысяч фунтов под ожидаемое в весьма далеком будущем большое наследство. В конце концов он достал только пятьсот фунтов под большие проценты у Гельплеса и Некрайпера на Оксфордской улице.
Однажды вечером Гамильтон появился после долгого отсутствия снова в клубе. Как я позднее установил, это было в тот самый день, когда он достал денег. Он наскоро поздоровался со мной в библиотеке и спросил, здесь ли лорд Иллингворс. Иллингворс, как ты прекрасно знаешь, самый отчаянный игрок во всех трех королевствах. Услышав, что лорд явится только поздно вечером, Ллевелин согласился поужинать вместе со мной, но был так нервен, что мы все обратили на это внимание. Потом мы беседовали в клубной комнате. Ллевелин был так нервен, что невольно заряжал своей нервностью собеседников. Он поминутно смотрел на дверь, вертелся в кресле и пил виски одну порцию за другой. Около двенадцать часов он вскочил и бросился навстречу вошедшему Иллингворсу.
– За вами мой реванш! – воскликнул он. – Вы играете сегодня со мной?
– Конечно! – рассмеялся лорд. – Кто еще с нами?
Разумеется, Стендертон был с ними, а также Крауфорд и Баудли. Мы пошли в игорную комнату. Когда служитель принес карты для покера, Иллингворс спросил:
– Ну, сколько же вы желаете сегодня проиграть, Гамильтон?
– Тысячу фунтов наличными и все то, что я вам задолжаю! – ответил художник и вынул бумажник.
Очевидно, кроме денег, добытых у ростовщика, он принес и все то, что оставалось у него из своих денег.
Баудли ударил его по плечу:
– Ты с ума сошел, юноша? В твоем положении не ведут крупной игры!
Ллевелин сердито отшел в сторону:
– Оставь меня в покое! Я знаю, чего хочу! Или я выиграю сегодня десять тысяч фунтов или проиграю все, что имею.
– Желаю счастья! – рассмеялся Иллингворс, – Не желаете ли смешать, Крауфорд?
И игра началась…
Гамильтон играл по-ребячески. В три четверти часа он потерял все свои деньги до последней кроны. Он попросил у Баудли тысячу фунтов, и так как тот был в выигрыше, то не мог отказать ему. Ллевелин стал продолжать игру и в четверть часа снова потерял все. На этот раз он обратился с просьбой о деньгах ко мне. Я не дал ему ничего, так как был уверен, что он все проиграет. Он клянчил и умолял меня, но я был тверд. Он вернулся к игорному столу, поглядел с минуту на играющих, а затем сделал мне знак рукой и вышел.
Так как игра перестала теперь интересовать меня, то я отправился в читальню. Я прочел две-три газеты и поднялся, чтобы отправиться домой. И в это время, когда слуга уже подавал мне пальто, в швейцарскую вошел Ллевелин и бросил на вешалку свою шляпу. Он заметил меня и спросил:
– Там играют еще?
– Не знаю.
Но он почти не слышал моих слов и со всех ног побежал в игральную. Я разделся и последовал за ним. Гамильтон сидел за игральным столом, и перед ним лежало около двухсот фунтов. Как я узнал впоследствии, он успел за это время съездить в Яхт-клуб и там занял у лорда Гендерсона на честное слово до следующего дня эту сумму.
На этот раз он играл достаточно счастливо, но так как ставки были сравнительно маленькие, то в течение часа он едва сколотил тысячу фунтов. Он пересчитал два раза банковские билеты и выбранился сквозь зубы.