Текст книги "Ужасы"
Автор книги: Ганс Гейнц Эверс
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц)
Рюмки зазвенели одна о другую.
– Да, я теперь свободен! – продолжал старик, и в его дрожащем голосе зазвенело ликование. – Все эти ужасные сердца исписаны, а то немногое, что от них осталось, покоится в моих табакерках. Труд моей жизни кончен. Отныне я никогда больше не возьму в руки кисти. Когда вы распорядитесь сегодня пополудни взять мои картины, то захватите с собою также и все мои рисовальные принадлежности. Вы обяжете меня, если сделаете это! – Затем страстным голосом он воскликнул: – И никогда, никогда больше я не буду иметь надобности видеть весь этот ужас! Я свободен! Совершенно свободен!
Он пододвинул стул вплотную к креслу герцога и схватил обеими руками его правую руку.
– Вы – Орлеанский, вы сын короля Франции. Вы знаете теперь, как ненавижу я вашу семью. Но в это мгновение я так бесконечно рад, что почти забываю, какие ужасные мучения в течение целых десятилетий я испытывал из-за вашей семьи. С тех пор, как стоит земля, никогда ни один человек не вел такой жизни. Слушайте, я хочу вам сказать, как все это произошло. Хоть один человек должен это знать. Почему же этому человеку не быть наследником трона нашей несчастной страны?
Я уже говорил вам, что купить королевские сердца и таки образом дешево приобрести мумии побудил меня ваш дед, Филипп Эгалите. Он был мой добрый друг и часто посещал меня, и ему я обязан тем, что моя картина была приобретена государством для Лувра. Этот внутренний вид кухни был первой картиной, для которой я употребил сердце. Из презрения к королю я написал тогда мумией – маленькой частью сердца Людовика XIII – горшок с отбросами. Дешевая и безвкусная шутка! Впрочем, в то время мои чувства к вашему дому были не такие, как теперь. Хотя я ненавидел короля и австриячку, но не более, чем все парижане. А Филипп был даже мой добрый друг. Его ненависть к собственной семье была даже больше, чем моя, и никто иной, как именно он, внушил мне мысль употребить королевские сердца не только для материального, но и для идейного содержания моих картин. И это именно он подал мне мысль нарисовать «сад» Людовика XI, чтобы достойным образом изобразить сердце этого короля.
Скажу вам, господин Орлеанский, что я был тогда восхищен идеей вашего деда. Я имел в распоряжении тридцать три сердца, и из них восемнадцать королевских сердец. Я мог написать восемнадцать картин из французской истории так, как они отражались в сердцах этих королей, и я мог написать эти картины их собственными сердцами! Можете ли вы представить себе что-нибудь более соблазнительное для художника?
Я тотчас же приступил к работе, начав с сердца Людовика XI, и вместе с тем стал изучать историю моей страны, с которой до того я был знаком очень мало. Ваш дед доставлял мне книги, которые он мог раздобыть, а также множество секретных актов, дневников, мемуаров, из Сорбонны, из королевского замка, из ратуши. В течение долгих лет я погружался в сочащуюся кровью историю вашего дома и проследил весь жизненный путь каждого из ваших предков до последнего их дыхания. И все более сознавал я, какую ужасную работу возложил на себя. Ведь каждая картина должна была представлять собою квинтэссенцию всех сердечных переживаний каждого короля, а между тем все, что я ни создавал, всегда оставалось бесконечно далеко от ужасной действительности. Моя работа была так чудовищно велика, требовала такой колоссальной суммы самых ужасных мыслей и образов, какие только может вместить человеческий мозг, что я приходил в совершенное отчаяние и падал под этой гнилой, отвратительной тяжестью моей задачи. Преступления Валуа-Бурбон-Орлеанов были так чудовищно велики, что мне казалось совершенно невозможным одолеть их кистью художника. Обессиленный этой борьбой, бросался я поздно ночью на кровать, а рано утром снова начина бороться. И чем больше погружался я в эту кровавую лужу нечестивого безумия, тем немыслимее казалось мне овладеть им.
И стала расти во мне смертельная ненависть к Королевскому Дому, а вместе с тем ненависть к тому, который вверг меня в эту душевную муку. Я мог бы тогда задушить вашего деда. В течение долгого времени он был далеко от меня, и я был рад, что не вижу его. Но в один прекрасный день он вторгся, возбужденный, в мою мастерскую. Он перешел к жирондистам, сам был объявлен изменником, и его преследовали люди Дантона. Ваш отец был умнее: он остался верен якобинцам, пока не убежал с Дюмурье… И вот Филипп стал просить меня, чтобы я защитил его, – спрятал где-нибудь. О, во всем Париже он не мог бы найти другого человека, который с большим удовольствием предал бы его палачу! Я немедленно послал своего человека в Комитет, запер дверь и продержал Филиппа в плену, пока его не увели стражники. Десять дней спустя его казнили. В награду за свой патриотический поступок я выпросил себе его сердце.
Герцог прервал его:
– Но ведь вы же не могли писать свежим сердцем?
– Разумеется, не мог. Но ведь у меня было достаточно времени. Ужасающе много времени! Я должен был сначала использовать все остальные сердца. Я набальзамировал сердце вашего деда, и затем оно сохло целых тридцать шесть лет. Из него получилась превосходная краска. Это была моя последняя картина. Постойте, я покажу вам ее.
Он прыгнул к ширме и вытащил еще один подрамник.
– Вот, господин Орлеанский! То, что вы здесь видите, часто, очень часто билось тут, на том самом кресле, на котором вы сейчас сидите: это было сердце вашего деда, герцога Орлеанского, Филиппа Эгалите!
Герцог невольно схватился за грудь. У него было такое ощущение, будто он должен крепко держать свое сердце, чтобы ужасный старик не мог вырвать его и из его груди. Еле решился он взглянуть на картину.
Картина изображала на заднем своем плане железную ограду с многочисленными остриями, которая занимала всю ширину полотна. А впереди, на всем пространстве картины, виднелись сотни вбитых в землю кольев, и на каждом колу так же, как и на каждом острие ограды, была посажена человеческая голова. Колья были расставлены в форме сердца – так, что ограда двумя своими полукругами представляла как бы верхнюю границу сердца. Внутреннее пространство сердца также было утыкано кольями. И казалось, что из это темно-красного сердца вырастают цветы смерти. Высоко над кольями виднелось как бы витающее в желтоватом тумане огромное лицо, корчившее демонически смеющуюся гримасу. И это лицо (если посмотреть повнимательнее, это была тоже отрубленная голова) имело опять-таки форму сердца: характерную грушевидную форму, свойственную всем представителям Орлеанского дома. Герцог не знал своего деда, но сходство этого грушевидного лица с лицом его отца и даже с его собственным сразу бросилось ему в глаза. Все более и более охватывал его сжимавший сердце страх, но он не мог отвести взгляда от ужасного зрелища гильотинированной головы. Словно издалека доносился до его ушей голос старика:
– Да вы поглядите только внимательнее, господин Орлеанский. Ведь это все портреты! Все портреты! О, мне стоило большого труда добыть портреты всех этих господ! Вы желаете знать, чьи это головы, над которыми так сердечно радуется там, наверху, превратившийся в сердце ваш дед? Это головы тех, кого он отправил на гильотину. Здесь герцог Монпансье, там маркиз де Клермон. Вот это – Неккер, это Тюрго, там Болье-Рюбэн. А вот здесь ваш двоюродный брат, Людовик Капет, которого вы называли королем Людовиком XVI. Погодите, я вам дам список.
Он пошарил в кармане и вытащил старую пожелтевшую книжечку:
– Возьмите ее, господин Орлеанский. Это – завещание Филиппа Эгалите своему внуку, наследнику французского престола. Это его записная книжка; он аккуратно вносил в нее имена всех людей, которых посылал на эшафот. Это был, изволите видеть, его спорт. Только ради этого ваш дед и был якобинцем. Вот, возьмите эту королевскую исповедь. Мне дал ее его тюремщик. Я отсчитал ему за это сто су.
Герцог взял книжку и перелистал ее. Но он не мог прочитать ни одного слова: буквы кружились перед его глазами. Тяжело опустился он в кресло. Старик подошел мелкими шажками и встал перед ним.
– Уже один вид этой картины заставил вас содрогнуться. Тот, чьим сердцем она написана, был другой человек: его сердце заиграло бы и засмеялось, если бы он увидел ее, – так же, как сам он смеется, вон там! Поистине, я воздвиг ему прекрасный памятник. Итак, теперь вы, может быть, понимаете, господин Орлеанский, какое дело совершил я?
Вы понимаете: я впитал душу каждого и ваших предков. Здесь, в этом старом теле, которое сейчас стоит перед вами, поселились они все: Людовики и Генрихи, Францы и Филиппы. Я был одержим ими, как бесами, я должен был пережить все их преступления. Такова была моя работа!
И вы теперь понимаете, что я вовсе не какой-нибудь простой сумасшедший, который бессознательно подчиняется той или иной безумной грезе. Нет, я должен был с величайшим напряжением воли искусственно создавать в себе безумные видения. Я должен был употреблять целые недели и месяцы, чтобы блуждать в безднах ваших королевских фантазий и ввергаться в дышащие ядом пропасти ваших мыслей. Нет почти ни одного средства, господин Орлеанский, которое я не испробовал бы для этой цели. Я постился, умерщвлял плоть, бичевал себя, чтобы вызвать в себе тот вдохновенно-кровавый экстаз, который так бесконечно далек от нашего теперешнего сознания. Я целые дни жил в тумане винных паров, но даже в самом диком бреду ко мне приходили только добродушные фантазии безобидного Мартина Дролинга. Тогда у меня явилась мысль сделать опыт с нюхательным табаком. Я отделил маленькие частички от сердец и смешал их с табаком. Вы сами нюхальщик, господин Орлеанский, вы знаете, какое действие производит на слизистую оболочку носа щекотание хорошего, тонкого табака: оно как бы очищает мозг. Мозг как будто освобождается от тяжести и внезапно делается легче, подвижнее.
Но я испытал с этим своеобразно приятным ощущением нечто совсем иное. Я почувствовал, что души королей, чьи сердца я усваивал вместе с табаком, овладели моим мозгом. Они крепко уселись там, прогнали душу Мартина Дролинга в самый дальний угол и распоряжались в моем мозгу как хозяева и короли. И у моего маленького «я» осталось силы и власти лишь на то, чтобы изображать на полотне их королевские причуды – краскою, добытой из их королевских сердец. Да, господин Орлеанский, вы видите во мне всех ваших предков! Они все перевоплотились в моем мозгу – все, от вашего деда и до Филиппа V, первого Валуа, который окровавленными пальцами возложил на свою голову корону Капетингов. И они возрождают во мне – и со мной – свои души еще раз в моих картинах. Я – художник! Я как бы прообраз женщины, которой все они обладали и с которой произвели на свет своих и в то же время моих детей – вот эти картины… Да, да… художник – это женщина. Как женщина, привлекает он к себе идеи и образы, отдается им и служит им и рождает в ужасных муках свои произведения.
Голос старика звучал сдавленно, почти неслышно. Но он еще раз возвысил его с новой остротой и резкостью, со всею силою презрительной горечи:
– Я – живая наложница мертвых королей Франции! И теперь я представляю вам, последнему отпрыску Королевского Дома, счет за ночи любви… Возьмите также и их плоды… Это уж вина ваших отцов, что вышли они так некрасивы…
Он передал герцогу большой белый лист с описью картин и их стоимостью. Герцог сложил его и положил в карман.
– Я пошлю вам сегодня деньги и пришлю людей за картинами. Вы скажете им все, что нужно будет сделать. Благодарю вас, господин Дролинг… Могу я на прощание пожать вашу руку?
– Нет! – ответил Мартин Дролинг. – Вы из Орлеанского Дома.
Герцог поклонился молча.
***
13 июля 1842 года герцог Фердинанд Орлеанский скончался вследствие несчастного падения из кареты. В его завещании обратил на себя внимание странный пункт, в котором герцог просил после смерти передать свое сердце художнику Мартину Дролингу, 34, Rue des Martins. Король Людовик-Филипп предусмотрительно наложил свое королевское veto на это посмертное распоряжение своего сына, но нужды в том никакой не оказалось: старый художник уже скончался за несколько месяцев до того.
Его картины, по-видимому, бесследно исчезли. В завещании герцога о них не было упомянуто ни слова, а единственное место, где о них кое-что было записано, – страница из дневника адъютанта де Туальон-Жеффрара, – оказалось вырезанным.
Нужно пройти в Лувр для того, чтобы увидеть то, что осталось от сердец королей Франции. Эти останки следует искать в картине Дролинга «Interieur de cuisine», по каталогу номер 4339.
Белая девушка
Дональд Маклин ожидал его в кафе. Когда Лотар вошел, он крикнул ему:
– Наконец! Я думал, что вы уже не придете.
Лотар сел и стал помешивать лимонад, который ему подала девушка.
– В чем дело? – спросил он.
Маклин слегка наклонился к нему.
– Это должно заинтересовать вас, – сказал он, – ведь вы изучаете превращения Афродиты. Ну-с, так вам, быть может, удастся увидеть Пеннорожденную в новом одеянии.
Лотар зевнул:
– А! В самом деле?
– В самом деле! – подтвердил Маклин.
– Позвольте минуточку, – продолжал Лотар. – Венера – истинная дочь Протея, но мне думается, что я знаю все ее маскарады. Я был год тому назад в Бомбее у Клауса Петерсена.
– Ну так что же? – спросил шотландец.
– Как что же? Стало быть, вы не знаете Клауса Петерсена? Петерсен из Гамбурга – талант, может быть, даже гений. Маршал Жиль де Рэ – шарлатан в сравнении с ним.
Дональд Маклин пожал плечами:
– Это не есть что-нибудь исключительное!
– Конечно. Но погодите: Оскар Уайльд был, как вам известно, мой лучший друг. Затем в течение долгих лет я знал Инес Секкель. Каждое из этих имен должно вызвать в вас целую массу сенсационных впечатлений.
– Но не все! – заметил художник.
– Не все? – Лотар побарабанил пальцами по столу. – Но во всяком случае лучшие. Итак, я буду краток: я знаю Венеру, которая превращается в Эроса. Я знаю ее, когда она надевает шубу и размахивает бичом. Я знаю Венеру в образе Сфинкса, кровожадно вонзающего когти в нежное детское тело. Я знаю Венеру, которая сладострастно нежится на гнилой падали, и я знаю также черную богиню любви, которая во время черной мессы приносит гнусную жертву Сатане над белым телом девы. Лоретт Дюмон брала меня в свой «зоологический сад», и мне известно то, что знают лишь немногие, – те редкостные восторги, которые творит Содом. Более того: я открыл в Женеве у леди Кэтлин Макмардокс секрет, о котором ни один живой человек ничего не подозревает… Я знаю испорченнейшую Венеру… или, быть может, я должен сказать «чистейшую»… которая сочетает браком человека с цветами… Неужели вы после всего этого все еще полагаете, что богиня любви может надеть такую маску, которая окажется для меня новой?
Маклин медленно курил сигару.
– Я вам ничего не обещаю! – сказал он. – Я знаю только, что герцог Этторе Альдобрандини уже три дня, как вновь в Неаполе. Я встретил его вчера на Толедо.
– Я был бы рад познакомиться с ним! – сказал Лотар. – Я уже неоднократно слышал о нем. По-видимому, это один из тех людей, которые умеют делать из жизни искусство, – и имеют средства для этого…
– Я думаю, что сейчас не стоит много рассказывать вам о нем, – продолжал шотландский художник. – вы можете в скором времени сами убедиться во всем этом. Послезавтра у герцога собирается общество, и я хочу ввести вас туда.
– Благодарствуйте! – промолвил Лотар.
Шотландец рассмеялся:
– Альдобрандини был очень весел, когда я встретился с ним. Это – во-первых. Во-вторых, он пригласил меня к себе в самое необычайное время: пять часов пополудни. Все это, очевидно, не без основания. Я уверен, что герцог готовит для друзей совсем особенный сюрприз. Если мои предположения оправдаются, то вы можете быть уверены, что мы испытаем нечто неслыханное. Герцог никогда не идет протоптанными путями.
– Будем надеяться, что вы правы, – вздохнул Лотар. – Значит, я буду иметь удовольствие застать вас послезавтра дома?
– Пожалуйста! – промолвил художник.
* * *
– Largo San Domenico! – крикнул Маклин кучеру. – Palazzo Сorigliano!
Они поднялись по широкой лестнице; английский слуга ввел их в салон. Там они встретили пять или шесть мужчин во фраках и среди них духовное лицо в фиолетовой сутане.
Маклин представил своего друга герцогу, который протянул ему руку:
– Я очень благодарен, что вы пожаловали сюда, – сказал он с любезной улыбкой. – Я надеюсь, что вы не будете очень разочарованы!
Он поклонился и затем громко объявил всем присутствующим:
– Господа, – проговорил он, – прошу у вас извинения, что я пригласил вас в такое неподходящее время. Но таковы обстоятельства: маленькая козочка, которую я буду иметь честь представить вам сегодня, принадлежит, к сожалению, к очень почтенной и приличной семье. Ей пришлось преодолеть величайшие затруднения для того, чтобы прийти сюда, и она должна во что бы то ни стало быть снова дома к половине седьмого, чтобы отец. Мать и англичанка-гувернантка ничего не заметили. А это такое обстоятельство, господа, которое должно быть принято во внимание каждым джентльменом. С вашего позволения я вас теперь покину на минутку, так как должен сделать еще некоторые приготовления. А пока позвольте предложить вам скромное угощение!
Герцог кивнул слуге, поклонился еще раз гостям и вышел из комнаты.
К Лотару подошел господин с огромными, как у Виктора-Эммануила, усами. Это был ди Нарди, редактор политического отдела в «Pungolo[19]19
Побуждение. (итал.)
[Закрыть]», писавший под псевдонимом «Fuoco[20]20
Огонь (итал.)
[Закрыть]».
– Держу пари, что мы сегодня увидим арабскую комедию! – рассмеялся он. – Герцог приехал сюда прямо из Багдада.
Патер покачал головой.
– Нет, дон Готтфредо, – промолвил он, – мы будем наслаждаться римским Ренессансом. Герцог уже год изучает Вальдомини – «Секретную историю Борджиа». – которую ему после долгих просьб дал директор государственного архива в Северино.
– Посмотрим! – сказал Маклин. – Кстати, не можете ли вы дать мне те справки, которые обещали?
Редактор вытащил записную книжку и углубился в тихий разговор с патером и шотландским художником. Лотар медленно ел апельсиновое мороженое на хрустальном блюдечке и рассматривал изящную золотую ложечку с гербом герцога.
Спустя полчаса слуга распахнул портьеру.
– Герцог просит пожаловать! – провозгласил он.
Он провел гостей через две маленькие комнаты, затем открыл двойную дверь, впустил всех и быстро запер ее за ними.
Гости очутились в очень слабо освещенной длинной и большой комнате. Пол был затянут красным, как вино, ковром. Окна и двери задернуты тяжелыми занавесями того же цвета. В тот же цвет был выкрашен и потолок. Совершенно пустые стены были покрыты красными штофными обоями, и такою же материей были обиты немногочисленные кресла, диваны и кушетки, расставленные вдоль стен. Противоположный конец комнаты был погружен в полную тьму, и только с трудом можно было различить там нечто большое, покрытое сверху тяжелой красной тканью.
– Прошу вас, господа, занять места! – проговорил герцог.
Он сел, и все остальные последовали его примеру. Слуга торопливо ходил от одного бронзового бра к другому и гасил немногочисленные свечи.
Когда воцарилась совершенная тьма, послышались слабые звуки рояля. Тихо пронеслась по зале вереница трогательных и простых мелодий.
– Палестрина! – пробормотал патер. – Видите, как вы были неправы с вашими арабскими предположениями, дон Готтфредо!
– Ну да! – возразил редактор так же тихо. – А вы были более правы с вашим Цезарем Борджиа?
Теперь стало слышно, что инструмент, на котором играли, был старинный клавесин. Простые звуки пробудили у Лотара странное ощущение. Он вдумывался, но никак не мог в точности определить, что это было, собственно, такое? Во всяком случае это было что-то такое, чего он уже давно не испытывал.
Ди Нарди наклонился к нему. Так что его длинные усы защекотали щеку Лотара.
– Я понял… – прошептал он Лотару на ухо. – Я и не знал, что еще могу быть таким наивным…
Лотар почувствовал, что он прав.
Через некоторый промежуток времени безмолвный слуга зажег две свечи. Тусклое, почти неприятное мерцание разлилось по зале.
Музыка зазвучала далее…
– И, несмотря на это, – прошептал Лотар своему соседу, – несмотря на это, в тональностях слышится странная жестокость. Я мог бы сказать: невинная жестокость.
Молчаливый слуга зажег еще две свечи. Лотар пристально вглядывался в красный полусумрак, который наполнял все пространство, словно кровавый туман.
Этот кровавый цвет почти душил его. Его душа устремлялась к звукам, которые пробуждали в ней ощущение тускло светящейся белизны. Но красное выступало на первый план, побеждало: все более и более свечей зажигал безмолвный слуга.
Лотар услышал, как редактор пробормотал сквозь зубы:
– Этого невозможно более выносить…
Теперь зала была полностью освещена. Красное, казалось, все покрыло своим властным сиянием, и Белое невинных мелодий становилось все слабее, все слабее…
И вот от клавесина выступила вперед белая фигура – молодая девушка, закутанная в большое белое покрывало. Она тихо вышла на середину залы, словно сверкающее белое облако в красном зареве. Молодая девушка вышла на середину залы и остановилась. Она раскрыла руки, и белое покрывало упало вокруг нее. Словно немой лебедь, оно целовало ее ноги, и белизна обнаженного девичьего тела засверкала еще более.
Лотар склонился вперед и невольно поднял руку к глазам.
– Это почти ослепляет, – прошептал он.
Это была молодая, едва развившаяся девушка, восхитительно незрелая, как чуть распустившаяся почка. Властная, не нуждающаяся ни в какой защите невинность – и в то же время откровенное обещание, которое заставляло бодрствовать жгучие безграничные желания. Иссиня-черные волосы, разделенные посередине пробором, струились по вискам и ушам, чтобы сплестись сзади в тяжелый узел. Большие черные глаза смотрели прямо на присутствующих, но безучастно, не видя никого. Они, казалось, улыбались, так же, как и губы, – странная бессознательная улыбка жесточайшей невинности.
И лучистое белое тело сияло так сильно, что все красное кругом, казалось, отступало. И музыка звучала торжеством и ликованием…
И только теперь Лотар заметил, что девушка держала на руке белоснежного голубя. Она слегка склонила голову и подняла руку, и белый голубь вытянул головку вперед.
И белая девушка поцеловала голубя. Она гладила его и щекотала ему головку, тихонько сжимала ему грудь. Белый голубь приподнял немного крылья и прильнул крепко-крепко к сияющему телу.
– Святой голубь! – прошептал патер.
И вдруг – внезапным, быстрым движением белая девушка подняла обеими руками голубя прямо над своей головой. Она закинула голову назад – и тогда, и тогда сильным движением рук она разорвала голубя пополам. Красная кровь хлынула вниз, не задев ни единой каплей лица, и потекла длинными ручьями по плечам и груди, по сверкающему телу белой девушки.
Кругом со все сторон надвинулось Красное. И казалось, что белая девушка тонет в мощном кровавом потоке. Дрожа, ища помощи, она склонилась на колени. И вот повсюду пополз пламенный страстный жар, пол раскрылся. Как огненный зев, – и ужасное Красное поглотило белую девушку.
Через секунду зияющий провал сомкнулся. Безмолвный слуга задвинул портьеры и быстро вывел гостей в переднюю комнату.
Ни у кого не было охоты промолвить хотя бы единое слово. Все молча надели пальто и вышли. Герцог исчез.
* * *
– Господа! – обратился на улице редактор «Pungolo» к Лотару и шотландскому художнику, – пойдемте ужинать на террасу Бертолини!
Все трое отправились туда. Молча пили они шампанское, молча созерцали жестокий и прекрасный Неаполь, погруженный последними лучами солнца в огненный, пылающий блеск.
Редактор вытащил записную книжку и записал несколько цифр.
– Восемнадцать – кровь. Четыре – голубь. Двадцать один – девушка, – промолвил он. – На этой неделе я поставлю в лото прекрасное terno[21]21
Три числа в лото. (прим ред.)
[Закрыть]!